Мой вздох пронесся по комнате, отражаясь от невидимых стен тьмы. Я быстро заморгала, прижав руку к груди, волосы прилипли к голове из-за пота.
Я была одна.
Не нужно было смотреть на часы, чтобы понять, что сейчас самая глухая ночь. Потому что именно тогда начались мои кошмары. После того, как я просыпалась. Именно в это время, каждую ночь, все то время, что я спала одна.
Ночь была моим врагом.
Лукьян был моим врагом.
Ночь была местом, где рождались и созревали ужасы. Свет не мог их прогнать, тени становились телесными, угрожающими и неотвратимыми. И каждая темная мысль, таившаяся в уголке моего сознания, расцветала в тени. Мир казался на краю пропасти в темноте, посреди ночи.
Но рассвет прогонял большую его часть. Не побеждал, просто отсылал эти тени в угол, а уродливые мысли обратно в подвал моего разума, куда я отваживалась заглядывать только под покровом темноты.
Почему я ожидала, что кошмар исчезнет с наступающими лучами солнца в эти последние утра, целуя комнату и делая ее ничем не примечательной и безвредной, как это было всегда, я не знала. Кошмар был слишком сильным, чтобы устрашиться такой вещи, как свет. И, несмотря на лучики солнца в комнате и отсутствие тени, кошмар стоял здесь. Каждое утро. Каждую секунду я бродила по дому, потерянная и злая.
Раньше кошмар был моим спутником, но теперь, когда я осталась одна, он стал моим мучителем.
И я захотела, чтобы он остался. Нуждалась. Я так привыкла к своему кошмару, так привязалась к нему, что боялся, как бы он не исчез совсем.
Потому что он бы тоже исчез.
Я не могла проснуться еще одним утром, глядя на восход солнца, зная, что это ничего не изменит. Новый день был просто еще одной зияющей пустотой, тикающими часами перед тем, как ночь снова поглотит меня.
— Это безумие, — прошипела я, откидывая одеяло и спрыгивая на пол. Она холодила мои босые ноги, или, может быть, это мои ноги мерзли на полу.
Несмотря на тонкий блеск пота, я замерзла. До костей.
Но я ничего не надела, когда мчалась по темным коридорам спящего дома.
Это не поможет. Ни одежда, ни обжигающий душ, ни физические упражнения. Ничто меня не согреет.
Я даже попыталась поднести руку к пламени свечи — больше всего мне было любопытно. Она покраснела и покрылась волдырями, но боли не было.
Человек с ледяной крошкой вместо сердца был единственным, кто мог бы прогнать леденящее чувство.
Я почти не думала о своем маршруте, когда мчалась через дом, кошмар и холод были на хвосте, но я даже не заметила, что иду в мертвую комнату, а не в его спальню.
Логика подсказывала, что он спит, а значит, первым делом надо искать именно на кровате.
Но логика не диктовала условия Лукьяну.
Из-под двери в его кабинет лился свет. Мое ухо раздражающе пульсировало, но к этому моменту я уже привыкла, и боль добавлялась в коллекцию.
Я следовала за светом, пока моя рука не легла на замаскированную шкафом дверь мертвой комнаты. Я прижалась щекой к книгам в дверях, вдыхая затхлый запах, позволяя ему проникнуть в меня.
Затем я осторожно толкнула дверь, открывая комнату.
Но мертвых не было. Каждый яркий и красивый труп исчез, оставив только слабые следы на белых стенах.
В комнате осталось только одно мертвое существо. Он сидел в кресле, баюкая стакан водки.
Он посмотрел прямо на меня.
Я вдохнула.
Затем меня пронзило тепло. Источником тепла были его ледяные глаза. Это нелогично, но это Лукьян. От меня исходила огненная ярость. Жгучая ненависть.
Я хотела, чтобы он исчез с лица земли после того, что сделал со мной, хотя я знала, что тоже исчезну, если это когда-нибудь случится.
— Куда они все подевались? — спросила я.
Я оглядела голые белые стены. Но он нет.
Он был сосредоточен только на мне. Весь его напряженный и сосредоточенный фокус. И я словно резко не входила в комнату посреди ночи. Нет, как будто я была там все время.
— Элизабет Хелен Аид, — сказал он вместо этого, поднимаясь со стула.
Я застыла в ту же секунду, как его шаги выдали направление.
Ко мне.
Разве не этого я хотела? Иначе зачем сюда пришла?
— Родилась тридцать первого октября, тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года.
У меня перехватило дыхание, когда он приблизился ко мне, обошел вокруг, восхищенный так же, как и тогда, когда смотрел на рамки, и описывал мертвых птиц.
— Более известен этот день как Хэллоуин, — продолжал он говорить, останавливаясь, вставая прямо передо мной.
Его дыхание было горячим на моем лице, энергия пульсировала вокруг него, давя на мою кожу. Но он не прикоснулся ко мне.
— Возник с древнего кельтского праздника Самайн, где люди одевались, зажигали костры, чтобы отогнать призраков.
Его глаза разрывали мою душу, сдирая с нее кожу каждый миг, когда я продолжала встречаться с ним взглядом. Я приветствовала раскаленную добела боль и ненависть, бурлящие в моей груди.
Ненавидела себя, за то, что нуждалась в нем, и хотела его после всего, что он сделал. Ненавидела за то, что он знал, — я все равно приду сюда.
— В восьмом веке папа римский Григорий Третий назначил первое ноября днем чествования всех святых, — продолжал он деловым тоном, резко противопоставляя все остальное, что он говорил, тому, что значили эти слова. — На протяжении многих лет день всех святых включал в себя некоторые традиции. Именно поэтому канун дня всех святых позже стал известен как Хэллоуин. Шотландский поэт Роберт Бернс фактически помог популяризировать слово «Хэллоуин» стихотворением, которое написал в тысяча семьсот восемьдесят пятом году под тем же названием.
Я наблюдала за ним, за тем, как он говорил со всякими фактами и деловитостью. Описывал меня так, словно я уже умерла, а он восхвалял мои качества при жизни. И вместо того, чтобы чувствовать, что он подталкивает меня к смерти, я никогда не чувствовала себя более живой.
— Согласно кельтской мифологии, завеса между потусторонним миром и нашим — слабее во время Самайна, — сказал он. — Это облегчает возвращение духов. Конечно, ты, Элизабет Хелен Аид, родилась в тот день, когда смерть вступает в сговор с жизнью, пытается схватить ее в свои объятия. И именно этим ты занимаешься всю свою жизнь, все три десятилетия — пытаешься стряхнуть с себя то прикосновение смерти, которое пришло из могилы в день твоего рождения. Ты родилась с таким отпечатком Самайна… больше, чем любой другой октябрьский ребенок.
Он протянул руку, поиграл с прядью моих волос, удивляясь ей, как я удивлялась перьям птиц, когда-то обитавших в этих стенах.
— Ты одна из веще, которые я коллекционировал.
Он слегка коснулся моей щеки, почти не трогая. Она словно мгновенно покрылась синяками, почему-то это было хуже любого удара, который он наносил раньше.
— Ты прожила свою жизнь в боли и страданиях и больше ничего не знаешь. Но это не определяет тебя.
Его руки скользнули по шрамам на моем лице, согревая их своим вниманием.
— Ты любишь читать, в основном ужасы, ведь это ненадолго выводит тебя из собственных кошмаров, но также напоминает, что ужас — это единственная реальность. Ты знаешь, что фантазийные страхи мира — это не монстры и зло. Зло — это мир, который поклоняется совершенству и красоте.
Он провел рукой по моим губам. Я хотела открыть их, впустить его внутрь, позволить его словам открыть то, что я закрыла внутри себя. Но я не могла. Ещё нет. Это была пытка, но это была незавершенная пытка, которая олицетворяла нас. Он, холодный, расчетливый на первый взгляд, будто лев. Я — ягненок, дрожащий и застывший в его присутствии. Пресловутая история. Но мы уклонились от этого, потому что я была ягненком, который хотел быть съеденным львом. А он хотел пировать мясом, долго наслаждаться вкусом.
— Подземелье города подобно тому, что находится под землей у людей. Под поверхностью…
— …кипят монстры, — закончил за него мой тонкий хриплый голос.
— Гильермо дель Торо, — сказал он. — Твой любимый автор. Ну, по крайней мере, один из них. Он тебе особенно нравится, потому что он честно говорит об уродстве мира. Помимо всего прочего.
Я глубоко вздохнула, не в силах понять, как он узнал то, что я никогда не произносила вслух.
— А это ты. Ты не становишься красивее с помощью хитрости или усилий, — сказал он, расчесывая непослушные пряди моего яростно подстриженного каре. — То, что делает всех остальных людей в этом мире прекрасными — грязь, по сравнению с тем, чем ты являешься. Прости за то, что я цитирую его еще раз, но мне правда понравилось: «Совершенство — это просто понятие, невозможность, которую мы используем, чтобы мучить себя, и которая противоречит природе».
Лукьян пожирал меня взглядом, его слова были одновременно поэзией и болью.
— Ты думала, что моя коллекция — это скопление совершенства. Коллекция красоты. Но в конце концов это создала сама природа: аномалию, которая настолько далека от реальности и нормальности, что сама по себе казалась уродливой.
Он немного подождал. Подготовил меня к чему-то.
— Твоя дочь родилась в твой день рождения, — сказал он, слегка смягчаясь. — Ты держала ее на руках в тот день, когда мертвые вернулись, чтобы забрать свое. Они забрали эту красоту, потому что твоя уродливая и полная ужасов жизнь не дала бы ей нормально жить.
Он все еще сжимал прядь моих волос в своих пальцах.
— Не пойми меня неправильно, если я предположу, что ты каким-то образом все равно ответственна за это. Ты этого не заслужила, но мир дает самый презренный из ужасов наименее достойному.
Он отпустил мои волосы, и его большой палец грубо провел по моей нижней губе, пытаясь раздвинуть ее. Я издала горловой звук, как от душераздирающей боли от его слов, так и от сокрушительной агонии от его прикосновения.
— Ты была рождена, чтобы быть чем-то более сложным и уникальным, чем просто счастливой, — сказал он, его глаза остановились на моих губах, а затем резко вернулись к глазам. — Ты слишком сложна, чтобы жить такой жизнью. Ты не родилась храброй или сильной. Но жизнь все равно сделала тебя такой, ведь, если бы так не случилось, тебя бы не было здесь… передо мной.
Он шагнул вперед, его глаза были вратами ада, приглашая меня войти, так как было очевидно, что небеса никогда не будут доступны для меня. Я не сопротивлялась, когда он прижался ко мне всем телом, потому что не могла. Я погрузилась в него так же легко, как горячий нож скользит по мягкой коже.
— Ты, Элизабет, — это все, что мне нужно в моей коллекции. Я, наконец, нашел единственную вещь, которую могу взять в руки, не высасывая из нее жизнь.
— Ты высасываешь из меня жизнь, — прошептала я, его губы коснулись моих.
— А ты высоси в ответ, любовь моя, — прохрипел он.
Потом он поцеловал меня.
Его пальцы запутались в моих волосах, сначала нежно, расчесывая узлы, вызванные моими ночными битвами. Затем, когда локоны разгладились, он сжал кулак и дернул пряди, которые так старательно распутывал.
Если и был хоть один жест, чтобы подвести итог всему, — так это он сам. Руки Лукьяна тихо и нежно распутывали и чинили меня, чтобы сломать по-своему.
Но я создана быть сломленной. Рождена быть сломленной. Когда руки Лукьяна рвали мои волосы, когда его рот нападал и попеременно боготворил мои губы, я поняла правду в его словах.
Это было не по замыслу, не по воле судьбы, а просто случайность рождения. Моя жизнь обречена на несчастье. Биология сделала это так.
Биология убила во мне человечность.
Биология заставляла мое сердце кровоточить и сжиматься в груди от мужчины, держащего меня в своих объятиях, целующего так, словно он хотел убить меня, чтобы потом вернуть к жизни.
Мы боролись друг с другом, царапали, разделись догола, чтобы почувствовать жизнь и смерть друг на друге.
Моя одежда порвалась под его хваткой, кожа покрылась синяками. Его плоть кровоточила, когда мои ногти царапнули ее. Все это питало всеохватывающую и всепоглощающую бурю, которая была нашей любовью.
Нашей ненавистью.
Его пальцы нашли мой вход, вжимаясь в меня с очень прекрасной жестокостью. Я прошипела ему в рот. Он толкнул меня в стену, моя голова больно ударилась о поверхность. Его пальцы отвлекли меня от этой пронзительной боли, пока он подводил меня к оргазму.
За секунду до того, как я чуть не взорвалась, его пальцы исчезли.
Я уставилась на него.
— Ты ублюдок, — прошипела я.
Он ухмыльнулся.
Усмехнулся.
Впервые в жизни я видела такое.
Затем он пососал два пальца, которые только что были внутри меня, и глаза его загорелись. Мое тело пульсировало от желания наблюдать за ним. Его твердый член прижался ко мне.
— Лукьян, — потребовала я, запустив руки в его волосы и с силой потянув за пряди.
В ответ он схватил меня за бедра, приподнял и прижал к стене — на этот раз сильнее, чтобы показать, кто контролирует ситуацию.
Я позволила ему, потому что, как только мои ноги обхватили его, он оказался внутри меня.
Не имело значения, у кого власть в тот момент.
По правде говоря, никто из нас этого не знал.
— Я не прощаю тебя, — сказала я, проводя пальцем по изорванной коже на его груди и ковыряя мизинцем засохшую кровь. Кровь, которую я пролила. Мне это нравилось.
— Я не жду прощения, — ответил он ясным, но каким-то ленивым голосом. Насытился. Почти доволен.
— Я все еще ненавижу тебя, — продолжила я, обводя его грудь кончиками пальцев.
— Я могу жить с ненавистью.
Я взглянула в его айсберговые глаза. Они предали меня, сотворили, потом уничтожили.
— Не знаю, сколько времени мне понадобится, чтобы прийти в себя, — честно призналась я.
Его глаза были наполнены. Так наполнены, что все это — что бы ни было внутри них —просочилось из него и начало заполнять меня.
— Я не даю тебе никаких ограничений. Можешь делать это всегда.
Он крепче обнял меня. Слишком сильно, что аж стало больно. Но так будет постоянно. Слишком сильно, чтобы чувствовать себя комфортно, и слишком больно, чтобы сохранить себе жизнь.
Я моргнула.
— Ты хочешь, чтобы я злилась на тебя вечно?
— Вечность — это восприятие, а не временная шкала, — пробормотал он, прижимаясь губами к моим волосам и вдыхая запах. — Я думаю, тебе придется злиться на меня вечно. Только так ты сможешь меня пережить, — он коснулся губами ушибленной кожи на моем плече. — Это единственный способ выжить.
— Мы не найдем безопасность, не так ли? Нет мира друг в друге? — прошептала я.
— Нет, — согласился он. — Не найдем.
Потом он поцеловал меня, и я поняла, что не хочу ни безопасности, ни покоя.
Ни капельки.
Вторая партия убийц прибыла через три дня.
Лукьян ждал их, так что мы были готовы.
И все они умерли в крови.
Мы с Лукьяном стояли рядом, сражаясь бок о бок.
— Надо уходить, любовь моя, — сказал Лукьян, смахивая с моей щеки брызги крови. Не моей. — Ты же знаешь.
Его глаза обежали комнату, коснувшись измученным взглядом тел, крови, ужаса.
— Это только начало. Этот дом превратится в кладбище для любого, кто попытается причинить тебе вред, — пообещал он, кусая меня за плечо. — Но в конце концов дом станет нашим склепом, если мы не уйдем. Если мишень стоит на месте, она долго не живет. А я не позволю этому случиться, — его взгляд был непреклонен. — Ты просто должна быть уверена, что не допустишь этого. Пришло время убедиться, что слабость и человечность, оставшиеся внутри — не убьют тебя. Так оно и будет, если представится такая возможность. Потому что люди убивают почти так же хорошо, как и помогают. Проклятие и благословение, как говорил Дель Торо.
Мне показалось, что в его глазах мелькнул огонек.
— Ты боишься внешнего мира, потому что он раздавит тебя, причинит боль, уничтожит. Но ты уже раздавлена, ранена, уничтожена, — его слова были резкими и нежными одновременно. — Так почему же ты боишься мира, который предлагает тебе того же? Ведь вместо того, чтобы позволить миру уничтожить тебя, ты можешь предложить разрушение в ответ?
Я смотрела на него, на человека, который когда-то говорил не словами, а только смертью. Тот, кто был немыслимо жесток и в то же время непостижимо добр. Святой, играющий мрачного жнеца. Или мрачный жнец, играющий святого. Мое проклятие и благословение.
Я высвободилась из его объятий, он хотел схватить меня обратно. Я подняла руку, чтобы остановить его.
Он остановился.
Мои глаза были прикованы к нему. Затем я осмотрела смерть вокруг тем же, как мне показалось, измученным взглядом. Мертвые меня не пугали. Сад дразнил меня чистой живостью жизни.
Я перешагнула через тело, не обращая внимания на теплую кровь, запятнавшую мои босые ноги.
Мои пальцы сомкнулись вокруг дверной ручки, проверяя прочность металла ладонями, играя с идеей открыть ее. Впустить в себя весь мир. Инстинктивно мои ладони вспотели, сердцебиение ускорилось, и воздух стал густым и липким.
И тут я вспомнила о своей боли. Страданиях. Заставила себя почувствовать весь ужас происходящего. Разве может сад быть хуже этого? Может быть. А может быть, я боялась, что станет лучше.
Жар ударил мне в спину.
— Я дома, в ужасе и боли, — прошептала я. — А в окружении красоты и покоя что будет?
Дыхание Лукьяна коснулось моего затылка.
— Твоя жизнь всегда будет страданием и болью, Элизабет. Ты никогда не будешь соответствовать ни красоте, ни покою. Сейчас это не входит в наши планы. Но ты можешь существовать вокруг.
Его рука накрыла мою, и мы вместе открыли дверь, порыв весеннего ветерка прогнал зловоние смерти или просто замаскировал его на мгновение. Я всегда смогу ощутить гниль разложения внутри себя.
Мы остались там, тепло Лукьяна давило мне на спину, напоминая о безопасном доме страданий и боли. Ветерок нежной и фальшивой красоты и покоя мерцал передо мной.
Человек, который заставил меня стать всем, чем я была, всем, чем я должна была стать, сделал эту комнату, потому что он знал. Он знал все.
Возможно, это был последний урывок того мира, который нам был предоставлен в этой жизни.
Потому что мы должны были уехать.
Я знала это.
Здесь меня ждала только смерть.
И на этот раз я не собиралась ждать ее в ответ.
На следующий день большой речи не было. Совсем немного слов.
Лукьян нежно, грубо, яростно и всепоглощающе любил меня, как только я проснулась. Это было не то жалкое и ужасное «занятие любовью», которое в фильмах выглядело текучим и нежным. Мир хотел, чтобы любовь казалась именно такой. Они не хотели поднимать занавес и показывать всем, насколько жестокой и фатальной была реальность.
Но у нас не было занавеса, за который можно было бы зацепиться. Я не хотела этого. Мне нужна реальность нашей уродливой и всепоглощающей любви.
Мы упаковали по маленькой сумке. Остальное можно купить по дороге. У нас не было ничего важного, что можно унести с собой.
Лукьян уничтожил все свои компьютеры, все жесткие диски. У него была лишь маленькая записка со всей необходимой информацией о наших семьях.
И наших целях.
Не было ни слов ободрения, ни вопросов о моем душевном состоянии. Лукьян знал мое душевное состояние. Значит, он знал, что это словно бочка взбунтовавшихся змей.
Но он также знал, что я справлюсь с этим.
Я обязана.
И именно эта громкая вера в меня, его уверенность в том, что я смогу сделать это, заставляла меня делать шаг за шагом, когда мы приближались к дверям фойе и их убийственным взглядам.
С каждым шагом сумка, которую я считала пустой, весила как свинец. Моя спина начала напрягаться под тяжестью, боль пронзила тело, пытаясь предать меня, убедить, что я не справлюсь.
Лукьян был прав, это маленький кусочек человечности внутри борется за мою смерть. Потому что, выйдя за эту дверь я не сохраню человечность. От нее ничего не останется. Я бы не выжила с ней.
Какой-то химический инстинкт выживания остановил меня. Или пытался. Потому что человечество пыталось сказать нам, что отклонение от нормальности и морали — это смерть. И мой собственный маленький кусочек пытался сказать мне то же самое. Пытался кричать на меня.
Я остановилась прямо перед дверью, уверенность поколебалась, когда тяжесть решения тяжело легла на мои хрупкие плечи.
— А что, если я слишком слаба, слишком хрупка для этого? — прошептала я в сторону двери.
Дверь не ответила, только улыбнулась мне. Показывая свою силу.
Лукьян повернулся ко мне лицом и сделал то же самое.
— Ты хрупкая, — согласился он. — Но не так, как цветок, который можно раздавить и уничтожить. Нет, как мина. Когда ты пытаетесь наступить на нее, он разрушает не только себя, но и все вокруг. Мина ждет своей участи. Просто ждет подходящего момента, — он грубо схватил меня за подбородок. — Вот это тебе и надо понять, любовь моя. Пришло время разрушения, — он открыл дверь, и ветер пронзил меня насквозь.
Моя ладонь мгновенно вспотела, сердцебиение участилось, а горло превратилось в наждачную бумагу.
— Ты всегда думала, что мир тебя прикончит. Но у тебя самой больше шансов покончить с миром, чем наоборот. И мы сделаем это вместе. Покончим с каждым человеком, который когда-либо приложил руку к твоей боли.
Он вышел наружу, и его потеря была ощутима. Рефлекторно мои ноги последовали за ним, как магнит. Только когда моя нога оказалась в нескольких дюймах над кирпичными ступенями снаружи, я поняла, что делаю.
И замерла.
Лукьян смотрел на меня. Подождал.
— Пришло время разрушения.
И я позволила своим глазам встретиться с его, а моя нога приземлилась на землю. Моя рука легла в сухую и крепкую ладонь Лукьяна.
— Пришло время разрушения, — согласилась я.
Затем я позволил миру поглотить и раздавить нас, а мы раздавим его в ответ.