Она вдохнула — и едва не задохнулась.
Воздух был сыр и тяжёл, напитан дымом, настоями трав и холодом камня. Он резал грудь, словно зимний ветер с моря, и каждый вдох давался с трудом, будто тело отвыкло от самой жизни. Руки лежали безвольно, налитые слабостью; ноги не откликались вовсе, словно их у неё и не было.
— Нет… — попыталась она выговорить, но звук вышел глухим, сорванным, недостойным слова.
Страх поднялся мгновенно — не панический, а древний, животный.
Где она?
Почему тело не слушается?
Почему боль и холод — такие настоящие?
Под спиной — камень. Голый, беспощадный. Холод вползал сквозь ткань, добираясь до костей. Где-то рядом потрескивал огонь — живой, настоящий, отбрасывающий пляшущие тени. Это был не привычный свет, а тот, что согревает и пугает одновременно.
— Миледи… ради всех святых, тише… — прошептал женский голос, дрожащий, как свеча на ветру.
Она распахнула глаза — и мир раскололся.
Свет был мутным, неровным, словно сквозь слюду. Над ней возвышался балдахин из тёмной ткани, тяжёлой и глухой, будто сама ночь легла на кровать. Потолок был низок, каменный, иссечённый трещинами и временем. Никакой белизны, никакой чистоты — лишь суровая древность.
Я умерла? — мелькнула мысль, холодная и неожиданно ясная.
Она попыталась повернуть голову — и боль взорвалась в висках, острая, как клинок. И вместе с нею хлынуло чужое.
Не воспоминания — тени.
Длинные коридоры, где эхо шагов звучит слишком громко.
Резкий ветер, бьющий в лицо.
Чёрное море далеко внизу, с глухим рёвом разбивающееся о скалы.
Голоса — грубые, чуждые, с твёрдым акцентом.
Холодные пальцы, сжимающие запястья.
И имя, повторяемое вновь и вновь, как приговор.
Эвелин.
— Она очнулась! — вскрикнула женщина.
Чьи-то руки коснулись её плеч — слишком поспешно, слишком крепко. Она дёрнулась, неосознанно, и вдруг осознала то, что испугало сильнее всего: тело было иным. Молодым. Худым. Слабым. Лёгким, как у девы, не познавшей ни лет, ни силы.
— Не… не трогайте… — вырвалось у неё, и голос прозвучал высоко, мягко, совсем не так, как она ожидала.
— Господь милостив… — прошептала женщина. — Миледи, вы целую неделю в горячке лежали. Мы уж думали… — она перекрестилась и не договорила.
Неделю…
Она закрыла глаза, стараясь удержать себя — имя, жизнь, годы. Но вместо этого память ударила вновь, яростно и жестоко.
Холодная опочивальня.
Свечи, отбрасывающие длинные тени.
Мужчина — высокий, тёмный, чужой.
Тяжесть тела. Давление.
Ровный, безучастный голос:
— Это брак по приказу короля.
Боль — унизительная, невыносимая.
Слёзы, которые нельзя пролить.
И пустота после.
Она застонала и сжала пальцы — и увидела их.
Тонкие. Белые. Слишком изящные для труда. Руки молодой женщины.
— Зеркало… — прошептала она.
— Вам нельзя, миледи, — испугалась служанка. — Вы ещё слабы.
Но зеркало всё же поднесли.
Металлическое, потемневшее от времени, с мутной поверхностью. Отражение дрогнуло — и она увидела лицо.
Юное. Красивое строгой, северной красотой. Высокие скулы, полные губы. Волосы — каштановые, густые, волнистые, спутанные после болезни, тяжёлой волной спадающие до самого пояса. И глаза…
Глаза были её.
Глаза Ирины Волковой.
Глаза рода Волковых — с их древней, пугающей особенностью.
Сейчас они были золотисто-карими, испуганными, живыми. Но в глубине уже таилась зелень — настороженная, тёмная.
— Как… как меня зовут? — спросила она.
Служанка побледнела.
— Леди Эвелин Маккена, — ответила она тихо. — Дочь лорда Ричарда Корвида.
Имя легло тяжело, словно кованая дверь захлопнулась за спиной.
И тогда — она услышала голос.
Не шёпот памяти.
Не плод горячки.
Голос прозвучал ясно, глухо, будто из самой крови, из глубины костей и сердца — тёплый, властный, старческий и бесконечно родной.
Встань, внучка…
Я рядом.
Я помогу сберечь.
Это твои дети.
Она вздрогнула всем телом. Воздух будто дрогнул.
И вместе с голосом пришло знание — не мысль, не образ, а истина.
Эвелин была сломлена. Она устала — очень устала. Болезни, страх, чужая воля, тяжесть ранней беременности и родов истощили её до последней капли. И умирая, в горячечном бреду, она мысленно взмолилась — не к святым и не к людям:
Бабушка… если ты на небесах, помоги. Защити моих детей.
И в тот миг, когда дыхание стало редким и тьма подступила вплотную, ей показалось, будто сквозь боль и холод прорезался ответ:
Внучка… внучка… помогу…
Этот ответ и стал мостом.
— Дети… — прошептала она, и сердце рванулось. — Где мои дети?
— Они живы, миледи, — поспешно сказала служанка. — Здоровы. С кормилицей. Горячка их не тронула.
Облегчение было таким сильным, что на мгновение потемнело в глазах.
— Почему?.. — спросила она тихо.
— Горячка нынче по всему замку, — ответила служанка. — Вас сломила сильнее прочих. Вы всегда были… нежной.
Комната медленно проступала перед глазами.
Просторная, но суровая опочивальня. Каменные стены, увешанные гобеленами с изображением лесов и охоты. Тяжёлый сундук у стены. Узкое окно, словно бойница, пропускающее скупой серый свет. В камине тлели дрова, наполняя воздух запахом дыма.
— Леди Фиона слегла вчера, — добавила служанка осторожно. — Горячка.
Имя отозвалось холодом. Память подсказывала: свекровь никогда не жаловала Эвелин. Чужачка. Дочь английского лорда. Слишком богатое приданое. Слишком тихая.
Брак был заключён по высочайшему повелению — ради утверждения королевского порядка и усмирения неспокойной границы между Альбой и Англией.
Не союз сердец — печать власти.
Она поняла ещё одно: это тело было истощено. Болезнями. Страхом. Чужой волей.
Эвелин была сломлена.
Она — нет.
— Сара… — сказала она уже твёрже. — Я хочу умыться. И поесть.
Служанка вздрогнула, будто услышала иной голос в знакомом теле.
— Сейчас, миледи.
Когда Сара вышла, она осталась одна — в камне, в холоде, в ином веке.
И впервые поняла:
она здесь не по воле случая.
Дверь опочивальни скрипнула, и внутрь вошли две служанки, неся тяжёлую деревянную кадь. Вода в ней тихо плескалась, отдавая паром и запахом прогретых камней. За ними следовала Сара — с охапкой грубых полотенец и узелком, завязанным бечёвкой.
— Вода тёплая, миледи, — сказала она. — Нагрели, сколько смогли. Дров нынче берегут.
Эвелин медленно села на постели. Голова всё ещё была тяжёлой, тело — слабым, словно после долгого бега в гору, но мысль уже прояснилась. Она провела ладонью по волосам — те были спутаны, сваляны, пахли потом и горячкой. Это ощущение неприятно резануло.
Тело было нечистым. Болезнь долго держала его в своей власти.
— Спасибо, — сказала она и удивилась собственному голосу: он звучал ровно, хоть и тихо.
Одна из служанок — молодая, с дерзко вздёрнутым подбородком — скользнула взглядом по её лицу и чуть заметно усмехнулась. Эвелин это увидела. И запомнила.
— Это… — она указала на узелок.
Сара развернула его.
— Мыльный корень, миледи. Лучшее, что есть. Настоящее мыло нынче не водится — дорогое, а торговцы давно не доходили до замка. Говорят, на дорогах неспокойно.
Эвелин кивнула. Она знала, что это значит: граница. Альба и Англия. Усиление порядка — на словах, а на деле — задержки, страх и пустые амбары.
Она поднялась. Служанки замешкались — не привыкли помогать ей. Прежняя Эвелин, тихая и подавленная, часто справлялась сама, не желая лишний раз напоминать о своём существовании.
— Помогите, — сказала она спокойно, но так, что в слове прозвучал приказ.
Они переглянулись — и подчинились.
Вода оказалась не горячей, но тёплой ровно настолько, чтобы смыть недельную горячку. Эвелин медленно опустилась в кадь, взяла из рук Сары корень, растёрла его между ладонями. Пена была скудной, запах — землистым, горьким, но кожа будто вздохнула.
Она закрыла глаза.
Я жива, — подумала она. — Значит, должна действовать.
— Принесите поесть, — сказала она, не открывая глаз.
— Конечно, миледи, — поспешно ответила Сара.
Когда Эвелин вышла из воды, её закутали в чистую рубаху — грубую, но свежую. На столе уже стояла деревянная миска с кашей, ломоть сыра, лепёшка и кружка с тёплым взваром.
Она попробовала.
Пресно. Без соли. Без радости.
Но тело приняло пищу благодарно.
— В замке многие болеют? — спросила она между глотками.
Сара кивнула, понизив голос.
— С зимы. Сначала дети в нижнем дворе, потом старики. Теперь вот и госпожа Фиона слегла.
Вчера ведь только, — отметила Эвелин. — Значит, причина запущенности не болезнь хозяйки. Это следствие старых устоев.
Эвелин медленно выдохнула. В груди отозвалось тёплым, болезненным знанием.
Оливия. Лиам.
Их имена всплыли сами — без усилия. И с ними пришло острое, почти физическое понимание: им нужен этот замок. Живой. Тёплый. Управляемый.
— Сара, — сказала она, отставляя миску, — покажи мне кухню.
Служанка замерла.
— Сейчас?
— Сейчас.
На кухне было сыро. Вода капала из плохо подогнанного жёлоба, пол был скользким, огонь в очаге едва тлел. Женщины работали молча, бросая на Эвелин взгляды — настороженные, оценивающие. Одна из них шепнула что-то соседке и хихикнула.
Эвелин остановилась посреди кухни.
— Кто здесь старшая?
Молчание.
— Я задала вопрос, — сказала она мягко. — И жду ответа.
— Мэг, — нехотя сказала Сара. — Она давно тут.
— Мэг, — повторила Эвелин и посмотрела прямо на женщину. — Почему вода стоит, а травы сохнут вперемешку с тряпьём?
— Так заведено, миледи, — пожала плечами та. — Всегда так было.
— Всегда — не значит правильно, — ответила Эвелин.
Смех оборвался.
— Отныне травы сушат отдельно. Вода — под навес. Кашель в замке — не от сквозняка, а от сырости.
— Леди Фиона не…
— Леди Фиона больна, — спокойно сказала Эвелин. — А я — жива.
Тишина стала плотной.
— Где огород? — спросила она.
— За восточной стеной. Небольшой.
— Покажите.
Зелень уже пробилась — ранняя весна в этих местах была щедрой, будто сама земля спешила наверстать упущенное за долгую зиму. Между тёмными комьями влажной почвы тянулись упругие, живые ростки: тимьян с тонким, терпким ароматом, шалфей — серебристый, крепкий, словно созданный для силы и дыхания, молодая крапива — ещё мягкая, но уже полная скрытого жара. Чуть в стороне виднелись пучки тысячелистника, дикая мята, несколько кустиков зверобоя, переживших морозы у самой стены.
Небольшой огород был неровным, кое-где заброшенным, но живым. Здесь работали не по системе, а по привычке: что взошло — тому и рады. И всё же в этом беспорядке Эвелин вдруг ясно увидела возможность. Земля здесь помнила заботу, просто её давно не касалась уверенная рука.
Она опустилась на колени, не думая о холоде и сырости, и осторожно провела пальцами по листьям. Они были настоящими — шершавыми, пахнущими жизнью. В груди что-то тихо щёлкнуло, встало на место.
Вот с чего начнём.
— Сара, — сказала она, поднимаясь и стряхивая с ладоней землю, — собери женщин, кто умеет варить отвары. Не сплетничать, не гадать, а именно знает травы и пропорции. Сегодня. До заката.
Сара замялась.
— А если… — начала она неуверенно. — Если госпожа Фиона будет недовольна? Она не любит, когда…
Эвелин посмотрела на неё.
В этот миг её глаза стали зелёными — глубокими, тёмными, с той особенной силой, что принадлежала Ирине Волковой и всем Волковым до неё. В этом взгляде не было крика или угрозы — лишь спокойная, холодная решимость человека, который уже сделал выбор.
— Мы больше не будем ждать, пока всё станет хуже, — сказала она тихо.
Сара секунду молчала, а потом кивнула — быстро, почти поспешно.
— Я всё сделаю, миледи.
И впервые за долгое время в её голосе прозвучало не сомнение, а надежда.
Так началось первое настоящее утро новой Эвелин Маккена — в Альбе, в замке, который ещё не знал, что у него появилась хозяйка.
Эвелин свернула к лестнице, ведущей наверх, на хозяйский этаж. Каменные ступени были истёрты, в углах скопилась пыль, и она отметила это про себя, как отмечают мелочи люди, привыкшие держать дом в порядке. Здесь, наверху, воздух был тяжелее — спертый, давно не обновлявшийся.
— Проветрить, — сказала она тихо, больше себе, но Сара услышала. — Все комнаты. Окна открывать, когда протопят очаги. И вымести, вымыть — везде.
Сара кивнула, поспешно запоминая.
Дверь в детскую была приоткрыта. Эвелин вошла — и сердце сжалось. Комната была светлой, но неухоженной: на полу — следы пролитого молока, в углу — скомканные пелёнки, воздух сладковато-кислый. И при этом — тишина, нарушаемая только сопением.
В двух резных колыбельках лежали близнецы.
Оливия — с пухлыми щёчками и тёмными ресницами — потянулась ручками, едва Эвелин подошла. Лиам, более спокойный, приоткрыл глаза и нахмурился, словно раздумывая, стоит ли просыпаться окончательно. У обоих уже были зубки — маленькие, белые, трогательные.
Эвелин подошла ближе, и они потянулись к ней — оба сразу, словно знали. В груди разлилось что-то тёплое, непривычное и болезненно родное.
— Грязно, — сказала она негромко, но твёрдо. — Здесь должно быть чисто.
Кормилица вскочила, испуганно прижимая руки к фартуку.
— Миледи… дети здоровы, клянусь…
— Я вижу, — ответила Эвелин мягче. — И хочу, чтобы так и оставалось.
Она подняла Оливию, прижала к себе. Девочка тут же уткнулась носом ей в грудь, зафыркала. Лиам завозился, требовательно загукал.
— Принесите тёплой воды, — распорядилась Эвелин. — И чистые пелёнки. Здесь всё вымести и вымыть. Сейчас же.
Она уловила взгляд кормилицы — настороженный, недоверчивый. Но возражений не последовало.
Эвелин уселась на лавку, прижимая обоих по очереди. В памяти всплывали обрывки — не её, но словно бы доступные теперь: дети уже не насыщаются одним молоком. Годик. Зубы. Пора подкармливать.
Каша…
Козье молоко…
Без масла пока.
Мысли текли уверенно, как будто кто-то подсказывал изнутри.
— Кашу на козьем молоке, — сказала она, не глядя. — Жидкую. Для детей. Без масла.
Кормилица моргнула.
— Миледи… так не принято…
Эвелин подняла взгляд. Спокойный. Непримиримый.
— Теперь будет принято.
Из детской она вышла позже, убедившись, что окна приоткрыты, очаг вот-вот разгорится, а полы уже метут. Лёгкая усталость навалилась, но отступать было нельзя.
Покои леди Фионы находились рядом. Дверь была закрыта, у порога стояла служанка.
— Жар, — шепнула та. — С ночи.
Эвелин вошла.
Комната была полутёмной, занавеси плотно задёрнуты. Воздух — тяжёлый, затхлый. Леди Фиона лежала, беспокойно метаясь, лицо пылало. Женщина, некогда властная и жёсткая, сейчас выглядела маленькой и уязвимой.
— Окна открыть, — приказала Эвелин сразу. — Но не сквозняк. Очаг — разжечь после.
— Миледи… — начала было Агнес, возникшая у двери.
— Сейчас, — отрезала Эвелин.
Она подошла к постели, коснулась лба Фионы — жар. В памяти всплыло простое, земное знание.
— Воду с уксусом, — сказала она. — Тёплую. И чистые полотна.
— Зачем? — недоверчиво спросила Агнес.
— Сбить жар, — ответила Эвелин. — Если хотите, чтобы она пережила эту горячку.
Она сама обтерла Фиону, осторожно, не причиняя боли. Женщина застонала, потом дыхание стало ровнее.
— И отвары, — добавила Эвелин. — Когда будут готовы, — для всех. Особенно для леди Фионы.
Когда она спустилась вниз, замок уже менялся. Где-то скребли полы, где-то хлопали окна, запах старости отступал, вытесняемый дымком и свежим воздухом.
На кухне кипела вода. Женщины, переглядываясь, бросали в котлы травы, принесённые с огорода. Тимьян и шалфей отдавали горечь, крапива — зелёную свежесть.
— Всё вымести и вымыть, — напомнила Эвелин. — И здесь тоже. Не торопясь, но тщательно.
Агнес молчала, сжав губы. Она привыкла быть хозяйкой здесь. Привыкла, что навязанная жена — тихая, покорная, незаметная. И теперь смотрела с неприязнью.
Эвелин встретила её взгляд спокойно.
— Это дом моего мужа и моих детей, — сказала она негромко. — И я не позволю ему гнить.
Слуги слушали. Кто-то с сомнением, кто-то с осторожной надеждой.
Она прошла дальше, отмечая про себя: вода есть — из колодца, нужно чаще менять. Птичник небольшой, но яйца свежие. Молоко, мясо, мука, крупа, рыба — всё приходит из деревень клана, значит, голода нет. Есть возможность лечить. Есть возможность навести порядок.
Эвелин остановилась у окна. За стенами замка ранняя весна уже брала своё — зелень поднималась, трава тянулась к свету.
Начнём здесь, — подумала она.
И не отступим.
И впервые с момента пробуждения она не почувствовала страха.