Настоящее несчастье женщин состоит в том, что они всегда должны подстраиваться под теории мужчин о женщинах.
Я проснулась около полудня и обнаружила, что между ног натекла кровь. Если бы я раздвинула ноги еще чуть-чуть, то кровь протекла бы вниз и просочилась бы сквозь матрац. Полусонная, я все же поняла, что нужно держать ноги сомкнутыми. Я хотела встать и поискать «тампакс», но слезть с этой провисшей кровати, не раздвигая ног, было сложно. Я резко вскочила, и черно-красные струйки потекли вниз по внутренней стороне бедер. Темные пятна крови заблестели на полу. Я побежала к чемодану, оставляя дорожку из блестящих пятен. Я чувствовала тяжелое и знакомое напряжение внизу живота.
— Черт, — произнесла я, нащупывая очки, чтобы суметь разобраться в хламе и найти «тампакс». Но я даже не могла найти эти проклятые очки. Я нырнула рукой в чемодан и принялась щупать все подряд. В раздражении я начала разбрасывать одежду по полу.
— Черт возьми, — стонала я. Пол становился похожим на место, где произошла автокатастрофа. Как я смогу смыть с пола кровь? Да никак не смогу. Я должна буду удрать из Парижа, прежде чем обслуга поймет, в чем тут дело.
Какую, однако, чертову кучу барахла я таскаю в своем чемодане! Могу я использовать свои стихи как гигиенические салфетки или нет? Очаровательный символизм. Но, к сожалению, они ни хрена не впитывают.
О, а это что такое? Одна из футболок Беннета. Я сложила ее как пеленку и заколола одной (всего одной!) английской булавкой, чтобы она держалась на мне хоть как-то. Но как я собираюсь уезжать из Парижа с этой пеленкой? Ведь мне придется идти на полусогнутых. Все подумают, что я хочу писать. О Боже — преступления не искупаются! Ну вот, недавно еще думала, что вынашивать ребенка неизвестно какого цвета — это и будет моей расплатой за бегство с Адрианом, а теперь сама обряжаюсь в пеленки. И почему мои страдания не могут быть благородными? Когда другие писатели страдают, они делают это так красиво, так эпически, или космически, или авангардно, а когда я — то дешево, как в плохом фарсе.
Я проковыляла в коридор в своей замечательной куртке, держа колени сомкнутыми, чтобы пеленка не спадала. Затем я внезапно вспомнила, что все, что стоит между мной и нищетой, находится в сумочке: паспорт, карточка «Америкэн Экспресс» и т. д., и поковыляла обратно. Затем — снова в коридор, колени сомкнуты, ноги босые, сумочка прижата к груди — схватилась за ручку туалетной комнаты и начала скрестись.
— Un moment, s-il vous plait[62].
Мужской голос. Американский акцент. В августе, наверное, ни один француз не приближается к Парижу больше, чем на милю.
— Все нормально, — сказала я, придерживая свою пеленку.
— Je viens, je viens, — пробормотал он.
— Je suis Americaine!
— Pardon?[63]
Забавно! Никто из нас не знал, как себя повести, когда он наконец выйдет. Я решила быстро спуститься в туалет на нижний этаж. Итак, я снова захромала по винтовой лестнице. Туалет там был свободен, но бумаги не было, так что придется спуститься еще ниже. На деле все оказалось не очень сложно. Какую приспособляемость мы демонстрируем в моменты стресса! Как тогда, когда я сломала ногу и принимала невероятные позы, чтобы выбрасывать вперед свою резко удлинившуюся конечность.
Voila! Бумага! Но какая жесткая! И вообще: этот туалет более всего напоминает средневековый каменный мешок, а бумага — клопов, скачущих в нем. Я заперла дверь, с трудом распахнула окно и вышвырнула кровавую футболку Беннета во двор (немедленно подумав о симпатической магии и всех племенных обычаях, упомянутых в «Золотой Ветви»… что если какой-нибудь злой колдун найдет футболку Беннета, пропитанную моей кровью, и использует ее в заклинании против нас обоих?). Затем я села на унитаз и начала сооружать подобие гигиенической салфетки из слоев туалетной бумаги.
На какие нелепости толкает нас наше тело! Вот, например, тебя начинает нести в общественном вонючем туалете. Или эти чертовы месячные! Как противно и стыдно, когда у тебя под рукой нет «тампакса». Странно, что я не всегда думала так о менструации. Я с нетерпением ожидала свои первые месячные, прямо таки жаждала их, хотела, молилась о них. Я сосредоточенно разыскивала слова «месячные» и «менструация» в толстом словаре. Я повторяла такое заклинание: «Пожалуйста, сделай так, чтобы сегодня были месячные!» Или, если я боялась, что кто-нибудь услышит, я быстро проговаривала: «П.С.Т.Ч.С.Б.М., П.С.Т.Ч.С.Б.М., П.С.Т.Ч.С.Б.М.» Я напевала это, сидя на унитазе, протирая себя снова и снова, надеясь найти хотя бы крошечную каплю крови. Но ничего. У Рэнди были месячные (или «недомогания», как говорили моя свободная мама и бабушка), и у всех девочек в моем седьмом классе. И в моем восьмом. Какие большие груди, и лифчики размера С, и кудрявые волосики на лобке! Какие волнующие обсуждения преимуществ тех или иных гигиенических пакетов и (для очень, очень смелых) «тампакса»! Я в них не участвовала. В тринадцать у меня был только тренировочный лифчик (тренировавший что?). И несколько отдельных коричнево-рыжих кудряшек (даже не белых, ведь все остальные волосы у меня белые), и информация, собранная из марафонских полуночных разговоров Рэнди и ее лучшей подруги Риты. Так что молитвы на унитазе продолжались. П.С.Т.Ч.С.Б.М., П.С.Т.Ч.С.Б.М.
И тогда, когда мне было тринадцать с половиной (сравнимо с десятью с половиной Рэнди), я наконец-то «заимела их» на «Иль-де-Франс» в самом центре Атлантики, когда мы возвращались en famille[64] из разрушительно дорогой (несмотря на маленькие налоги) увеселительной поездки по Европе.
Мы сидели вчетвером в отельной каюте около грохочущих двигателей (в то время как у родителей была другая каюта на нижней палубе) и внезапно я достигла женственности в двух с половиной днях пути от Гавра. Что делать? Лала и Хлоя (которые занимали смежные койки) не должны были ничего заподозрить — они были, как полагала моя мать, слишком молоды — так что я и Рэнди совершили несколько очень законспирированных походов в аптеку за всем необходимым и тайком обследовали всю каюту, ища, куда это спрятать. Конечно, я была в восторге от своей новой игрушки и своих новых ощущений, принадлежности ко взрослому миру, так что я меняла свой «котекс» не меньше, чем двенадцать раз на дню, используя едва ли не быстрее, чем мы могли покупать. Истина раскрылась, когда стюард (замкнутый француз с лицом Фернанделя и характером кардинала Ришелье) обнаружил, что туалет весь забит и протекает. До той поры я совсем не чувствовала себя подавленной из-за менструации. Только когда стюард (которого вовсе не смущало его стремление проникнуть в туалет, который примыкает к девичьей спальне) начал вопить на меня, я присоединилась к строю потенциальных радикалов.
— Что вы класть в стуличак? — вопил он (или что-то в этом роде). И затем он заставил меня смотреть, как он выуживает распавшиеся клочки «котекса». Возможно ли, что он действительно не знал, что это такое? Или он хотел меня унизить? Или это проблемы языка? (Commet dit-on Kotex en francais?[65]) или он выплеснул свою фрустрацию на мои менструации? Я стояла рядом, краснея и бормоча «аптека, аптека», что (как я подозреваю теперь) является французским словом.
Между тем, Лала и Хлоя надрывали животики. (Они знали, что это нечто грязное, даже если и не понимали деталей. Они, конечно же, знали, что что-то не так, если я бегаю в ванную комнату по двенадцать раз в день и если этот страшный человек вопит на меня). Мы плыли к Нью-Йорку, оставляя хвост кровавых «котексов» рыбам.
В мои тринадцать лет «Иль-де-Франс» мне казался самым романтическим кораблем на свете, потому что о нем упоминалось в «Этих глупых вещах» — мечтательной романтической песне (которую исполнял мой мечтательный отец на фортепиано):
Пианино звучит в соседней каюте
Эти неловкие слова, что я говорю тебе.
Они идут из самого сердца…
(Вот какая поэзия мне нравилась!) В этой песне строка: «Иль-де-Франс» и чайки вокруг…» мечтательно повторялась. Вряд ли я представляла тогда, что чайки должны нырять за моими «котексами». И вряд ли я представляла себе, что буду плавать на этом «Иль-де-Франс», который будет, с изношенными до невероятия двигателями, мотаться по воде, как старое корыто, наводя почти на всех пассажиров морскую болезнь. Стюарды теряли разум. Столовая пустовала, и звонки, требующие каютного обслуживания, звучали поминутно. Я вижу себя, тринадцатилетнюю пухлую коротышку, сжимающую пакет, полный «котексов», на ныряющей палубе, и кровоточащую всю дорогу до Манхэттена.
Леди и джентльмены, мои кровотечения.
Через полтора года я уморила себя чуть ли не до смерти, и мои месячные замерли. По какой причине? Страх быть женщиной, как записал доктор Шрифт. Ну, а почему нет? Хорошо. Я боялась быть женщиной. Не боялась крови (я это все предвкушала — по крайней мере до тех пор, пока не завопила, увидев), но я боялась всей чепухи, которая выходит вместе с ней. Боялась так же, как когда мне говорили, что, если я буду иметь детей, мне не стать художницей, как горечи своей матери, как бабушкиной увлеченности питанием и экскрементами, как когда некоторые вялые мальчики спрашивали, буду ли я секретаршей. Секретаршей! Я решила никогда не учиться печатать. (И никогда не училась. В колледже Брайан печатал все за меня. Позже я тюкала двумя пальцами или платила за перепечатку своих вещей. Ох, как это было неудобно для меня и приводило к лишним тратам, но что такое неудобство и деньги, когда речь идет о принципах? А принцип был следующий: я никогда не была и не буду машинисткой. Даже для себя самой, и неважно, что это облегчило бы мою жизнь).
Итак, если менструации означают, что ты должна печатать, я лучше остановлю менструации! И прекращу печатать! Или все сразу! И у меня не будет детей! Я отрежу себе нос, чтобы досадить своему лицу. Я буквально смою своего ребенка в ванную. И это, конечно, было еще одной причиной, по которой я оказалась в Париже. Я отсекла себя от всего, от семьи, друзей, мужа — только чтобы доказать, что я свободна. Свободна как невзорвавшийся спутник в космосе. Свободна, как налетчик, спускающийся на парашюте в Долину Смерти.
Я отмотала остатки туалетной бумаги, уложила их в сумочку и поплелась обратно в свою комнату. Но на каком она этаже? Мой мозг был пуст. Все двери выглядели одинаковыми. Я пробежала два пролета и слепо направилась к угловой двери. Распахнула ее. Толстый мужчина средних лет сидел голым на стуле и подрезал ногти на ногах. Он поглядел на меня, слегка удивляясь.
— Извиняюсь! — сказала я и поспешно захлопнула дверь. Я промчалась еще один пролет, нашла свою комнату и закрыла дверь. Я не могла забыть выражения лица этого мужчины. Изумление, но не шок. Спокойная улыбка Будды. Он совсем не был встревожен.
Так значит, бывают люди, которые встают в полдень, подрезают ногти и сидят голые в гостиничных номерах, совсем не считая каждый день концом света. Удивительно! Если кто-нибудь ворвался бы в мою комнату и обнаружил бы меня голой и стригущей ногти на ногах, я бы умерла от неожиданности. Или нет? Может быть, я сильнее, чем думаю.
Но я также и грязнее, чем думаю. Несмотря на слова Одена о том, что все люди любят запах своих пуков, мой запах начал оскорблять мои ноздри. Хотя у меня нет «тампакса», и ванная под большим вопросом, но я должна что-то сделать со своими волосами, которые свисают мягкими и жирными веревками. Кожа зудела так, как будто у меня завелись блохи. Все заново. Я уже мыла, по крайней мере, волосы, погружалась в духи, как душистые куртизанки Версаля, и теперь призадумалась. Куда мне направиться? На поиски Беннета? На поиски Адриана? На поиски «тампаксов»? Или на поиски Изадоры?
— Заткнись и помой голову, — сказала я. — Первое должно быть первым.
На счастье, у меня было много шампуня, и, хотя раковина была маленькой, а вода холодной, мытье головы заставило меня поверить, что я в порядке.
Часом позже я упаковалась, оделась, подкрасилась и обвязала шарфом мокрые волосы. Я надела солнечные очки, чтобы защититься от дурного глаза. Я соорудила другую импровизированную гигиеническую салфетку из туалетной бумаги и засунула ее под трусики. Это было не слишком удобное приспособление, но верное, и я была готова оплатить счет, утащить свой чемодан и встретиться с миром.
«Спасибо, Боже, за солнце», — подумала я, когда вышла на улицу. Я, как бывший друид, знала, что богов надо благодарить за маленькие милости. Я пережила ночь! Я даже спала! На минуту я позволила себе роскошную мысль, что все будет хорошо.
«Не думай, — сказала я себе. — Не думай, не анализируй и не беспокойся… Просто сконцентрируйся на том, чтобы добраться до Лондона и соединить себя. Просто пройди сквозь этот проклятый день.»
Я дотащила свой чемодан до аптеки, купила «тампакс» и отправилась снова в то кафе на площади Сен-Мишель, где была накануне. Я поставила чемодан рядом со столиком, а сама ушла в туалет, чтобы засунуть «тампакс». Я испытала секундный приступ беспокойства по поводу оставленного чемодана, а потом решила: черт с этим со всем. Это было как заклятие. Если чемодан окажется там, где я его оставила, когда я вернусь (соответственно нашпигованная «тампаксом»), тогда и все будет хорошо.
Так и было.
Я села около чемодана и заказала чашку капучино и бриошь. Был почти час дня, и я ощущала покой, почти эйфорию. Как немного нужно для счастья: открытая аптека, неукраденный чемодан, чашка капучино! Внезапно я прониклась всеми маленькими удовольствиями одиночества. Прекраснейший вкус кофе, солнечный свет, струящийся сверху, люди, застывшие на углу улицы, чтобы я могла ими повосхищаться. Казалось, что весь Латинский квартал заполнили американцы. Справа и слева я слышала разговоры о курсах, преподаваемых в Мичиганском университете и о губительности сна на пляжах Испании. Туристическая группа негритянок средних лет, в шляпах с цветами, двигалась по направлению к Сене и Нотр-Дам. Парочка американцев с малышами и покупками. «Пикассо, конечно, фетишировал на груди…» — сказал тощий оскар-уальдовский тип своему приятелю (который был упакован во все последнее от Кардена). Я представила его маленькие яйца в трусиках-бикини. Какая сцена! Как пилигримы Чосера. Жена Бэт — черная американская леди, совершающая паломничество к Нотр-Даму; Эсквайр — студент с нежным лицом и белой бородкой, несущий «Пророка»; Настоятельница — милая студентка-искусствоведка, только что из «Мисс Хьювитт», котильон, или два котильона, и Сара Лоуренс (одетая в грязные джинсы, чтобы скрыть свое аристократическое прошлое и фигуру); Похотливый Монах — адепт естественного образа жизни и долголетия на углу улицы; Монах — укутанный доверху поклонник сознания Кришны; и Мельник — бывший политический активист из Университета Чикаго, ныне распространяющий литературу французского женского общества осво… («Почему ты феминист?» — спросила я недавно паренька, который, как я знала, был очень горячим приверженцем движения. «Потому что это единственный, черт возьми, путь, чтобы сделать себе карьеру в наше время» — ответил он). Чосер был бы здесь как дома. Ничего такого, с чем бы он не справился.
Я почувствовала себя такой холодной и уравновешенной, что на минуту решилась порадоваться, прежде чем вернулся страх. Итак, беременной я не была, по крайней мере. Конечно, это печально — менструация это всегда немного печально — но это также начало нового. Мне дали другую возможность.
Я заказала еще кофе и продолжала разглядывать парад. Все эти невинные голубки за границей! Парочка целовалась на углу улицы, и я глядела на них, думая о Адриане. Они смотрели друг другу в глаза, как будто в них находился секрет жизни. А все любовники смотрят друг друга в глаза? Один — другому? Я подумала, что Адриан был моим ментальным двойником, и как все плохо с ним обернулось. Я ведь этого всегда хотела. Мужчина, дополняющий меня. Папагено к моей Папагене. Но, может быть, это была самая большая иллюзия из всех. Люди нас не дополняют. Мы сами себя дополняем. И если у нес нет сил, чтобы себя дополнить, то все поиски любви оборачиваются поисками саморазрушения; и тогда мы пытаемся убедить себя, что саморазрушение и есть любовь.
Я знала, что не поеду за Адрианом в Хэмпстед. Я знала, что не переверну свою жизнь ради великой, саморазрушающей страсти. Часть меня этого хочет, а другая часть презирает Изадору за то, что она не такая женщина, которая отдаст все за любовь. Но и притворяться не стоит. Я не такая, у меня нет тяги к полному самоуничтожению. Может быть, я никогда не была романтической героиней, но я осталась жива. И это все, что имеет значение в данный момент. Я уеду домой и буду писать Адриану. Я удержу его тем, что откажусь от него.
Правда, что я потеряла его неожиданно и отчаянно. Я глядела на целующуюся парочку и почти ощущала язык Адриана у себя во рту. И у меня появились все прочие банальные симптомы: мне показалось, что я вижу, как его машина пересекает улицу и, может быть, я даже подбегу, чтобы разглядеть номер. Я подумала, что вижу его затылок в кафе, и затем обнаружила, что вдруг уставилась на совершенно чужое лицо. Я вспомнила, на несколько странных минут, его запах, его смех, его шутки…
Но все это пройдет со временем. Это всегда проходит, к сожалению. Синяк на сердце, который вначале отдавался на всякое, самое нежное прикосновение, постепенно отсияет всеми цветами радуги и перестанет болеть. Мы забываем об этом. Мы даже забываем иногда, что у нас есть сердце. И тогда, когда это случается снова, мы удивляемся, как же мы могли забыть. Мы думаем: «этот сильнее, этот лучше…» потому что, на самом деле, мы не можем полностью вспомнить, как было раньше.
— Почему ты не забываешь о любви и не пытаешься просто жить своей жизнью? — спрашивал меня Адриан. И я с ним спорила. Но может быть, после всего, он и прав. Что мне принесла любовь, кроме разочарований? А возможно, я ищу в любви только худшие стороны. Я хочу потеряться в мужчине, перестать быть собой, перенестись на небеса крыльями, взятыми напрокат. Изадора-Икар, я могу себя так называть. А пункт проката крыльев всегда отсутствует там, где я в нем нуждаюсь. Может быть, мне нужно отрастить свои.
— У тебя есть работа, — говорил он. И он был прав в этом тоже. О, он был прав во всех неправильных вещах. По крайней мере, у меня есть договор на всю жизнь, призвание, вечная страсть. Может быть, это мое богатство больше, чем у большинства людей.
Я взяла такси до Гар дю Нор, оставила свой чемодан, поменяла деньги, и навела справки о поездах. Уже было почти четыре часа дня, а поезд отправлялся в десять. Это не был один из скоростных поездов с милым именем, но это был единственный поезд, который мог довезти меня до Лондона. Я купила билет, все еще не зная, зачем я отправляюсь в Лондон. Все, что я знала — нужно выехать из Парижа. У меня были дела в Лондоне. Встретиться с агентом и навестить кучу знакомых. Ведь, кроме Адриана, в Лондоне живут другие люди.
Как я убила остаток дня, не знаю. Я читала газету и гуляла, и ела. Когда стемнело, я вернулась на вокзал и принялась писать, ожидая поезда. Я провела так много времени, записывая что-то на вокзалах, когда жила в Гейдельберге, что сейчас почувствовала себя опять почти дома в этом мире.
Время от времени подходили поезда, маленькие сгустки людей собирались на платформе. У них был такой несчастный вид, какой бывает у путешественников, когда им приходится уезжать откуда-либо в то время, в которое они привыкли ложиться спать. Старуха плакала и целовала своего сына. Две запачканные американские девочки вытащили чемоданы на колесиках. Немка кормила своего ребенка из банки и называла его Schweinchen[66]. Они все выглядели как беженки. Я тоже.
Я втащила свой огромный чемодан в вагон и поволокла его по коридору, выискивая свободное купе. Наконец я нашла одно, которое воняло грязным туалетом и гнилой банановой кожурой. Запах человечества. И я поучаствую в этом запахе. Чего бы я не отдала за ванну!
Я попыталась взгромоздить свой чемодан наверх, но он только выскальзывал из рук — было слишком высоко — и падал на полку обратно. Кисти болели. И тут появился молодой проводник в голубой униформе и подхватил мой чемодан. Одним рывком он забросил его на верхнюю полку.
— Спасибо, — сказала я, нащупывая кошелек. Но он прошел мимо меня внутрь купе, даже не обратив на это внимания.
— Вы будете одна? — спросил он двусмысленно. Не было понятно, то ли он спрашивает «хотите ли вы быть одна?» или «вы будете одна?». Затем он принялся опускать шторки. Как это мило с его стороны, подумала я. Он хочет показать мне, как сделать так, чтобы люди не беспокоили меня, как оставить все купе за собой. Именно тогда, когда вы уступаете людям, появляется некто и делает все необыкновенно нежно. Он даже закатал рукава, чтобы постелить мне постель. Затем провел рукой по другим полкам, показав, что на них можно лежать.
— Я, право, не знаю, как это по отношению к другим людям, — сказала я, внезапно почувствовав себя виноватой в том, что захватила целое купе. Но он не понял меня, и пришлось объяснять на французском.
— Вы одна? — снова спросил он, пристраивая руку мне на живот и подталкивая к полке. Вдруг его рука очутилась у меня между ногами и он попытался, с силой, меня завалить.
— Что вы делаете? — закричала я, выворачиваясь и отпихивая его. Я очень хорошо знала, что он делает, но потребовалось несколько минут, чтобы осознать это.
— Ты свинья! — выплюнула я. Он криво улыбался и пожимал плечами, словно говоря: «попытка не пытка».
— Cochon![67] — прокричала я, переводя для него ругательство. Он засмеялся. Он совершенно не собирался насиловать меня, но и не понимал моего гнева. В конце концов, ведь я одна?
В припадке возмущения я вскочила на полку и схватила чемодан, чуть не сбросив его себе на голову. Я вылетела из купе, в то время как он просто стоял, улыбаясь своей кривой улыбкой и пожимая плечами.
Я была зла на себя за такую доверчивость. Как я могла благодарить его за его намерения, когда идиот мог бы понять, что он собирался схватить меня, как только опустит шторки? Я была дурой, несмотря на все мои претензии на бывалость. Я была такая же бывалая, как восьмилетка. Изадора в Стране Чудес. Вечно наивная.
— Парнишка, ты тупица, — сказала я самой себе, вышагивая по коридору в поисках другого купе. Теперь я хотела населенного. С монашками, или с семейством человек в двенадцать, или и с теми и с другими. Я радовалась, что у меня хватило сил унести ноги. Если бы только я была одной из этих мудрых женщин, которые возят с собой газовые баллончики или изучают каратэ. А может быть, мне нужна сторожевая собака. Огромный пес, тренированный для службы. Это было бы лучше, чем мужчина.
Мне это пришло в голову только тогда, когда я села напротив маленькой семейной группы — мама, папа и ребенок — что эпизод был весьма смешным. Мой секс нараспашку! Мои незнакомцы в поездах! Вот я и получила свою собственную фантазию. Фантазия, которая вжимала меня в дрожащее сиденье поезда все три года в Гейдельберге, и, которая, вместо того, чтобы принять меня, восстала против!
Озадачивает, не правда ли? Дань таинственному в психике. А, возможно, психика начинает меняться в таком направлении, которого я никак не ожидала. Уже не было ничего романтического в незнакомцах в поезде. Может быть, и в мужчинах уже нет ничего романтического?
Путешествие в Лондон оказалось очистительным. Во-первых, из-за попутчиков в купе: чванливый американский профессор, его неряшливая жена и их слюнявый ребенок. Муж приставал с вопросами. Замужем ли я? Какой ответ я могла дать? Я действительно не знаю. Молчаливому человеку было бы несложно уйти от ответа, но я из тех слабоумных, которые считают своей обязанностью выплескивать всю историю своей жизни на случайного прохожего, если он спрашивает.
От меня потребовалась вся сила воли, чтобы просто сказать: «Нет!»
— И как же такая милая девушка, как вы, не замужем?
Я улыбнулась. Изадора Сфинкс. Должна ли я разразиться маленькой тирадой о браке и угнетении женщин? Должна ли потребовать сочувствия и рассказать, как меня бросил любовник? Или я должна принять бравый вид и сообщить, что мой муж потонул в Вене? Или намекнуть на лесбийские обстоятельства, которые выше их понимания?
— Я не знаю, — сказала я, улыбаясь достаточно широко для того, чтобы мое лицо исказилось.
«Быстро смени тему, — подумала я, — прежде чем все выболтаешь им». Если есть что-то, чего я совсем не умею, так это скрывать.
— А куда вы направляетесь? — спросила я ловко.
Они отправились в Лондон, провести отпуск. Муж говорил, а жена кормила ребенка. «Почему такая милая девушка, как вы, одна?» — подумала я. Ох, Изадора, заткнись, не вмешивайся… Колеса поезда, казалось, говорили: заткнись… заткнись… заткнись…
Муж был профессором химии. Он преподавал в Фулбрайтовском колледже, в Тулузе. Ему действительно, очень нравится французская система.
— Дисциплина, — сказал он. — Нам нужно ее побольше в Америке. Вы не согласны?
— Не совсем, — сказала я. Он выглядел раздосадованным, и тут я говорю ему, что сама преподаю в колледже.
— Правда? — это придает мне новый статус. Я, может быть, любопытная одинокая самка, но, по крайней мере, я не посудомойка, как его жена.
— Вы не согласны с тем, что наша американская система образования неправильно истолковывает понятие демократии? — спросил он напыщенно и желчно.
— Нет, — сказала я, — я не согласна.
Ох, Изадора, ты становишься раздражительной. Когда в последний раз я говорила «я не согласна…» и было ли это сказано спокойно? «Я начинаю слишком любить себя», — подумала я.
— Мы еще не совсем поняли, что делать с демократией в школе, — сказала я, — но это недостаточное основание для возвращения к элитарной системе, как у них здесь… (и я резко махнула в сторону темной местности за окном) в конце концов, Америка — первое общество в истории, которое столкнулось с проблемой пришлого населения… Это не Франция, не Швеция, или Япония…
— Но вы на самом деле считаете, что растущая вседозволенность, — это ответ?
Ах, вседозволенность, ключевое слово пуритан!
— Я думаю, у нас слишком мало настоящей вседозволенности, — сказала я, — и слишком много бюрократической дезорганизованности, которая маскируется под вседозволенность. Настоящая вседозволенность, конструктивная вседозволенность — это совсем иная история.
Спасибо тебе, Д. Х. Лоренс Винг.
Он выглядел озадаченным. Что я имела в виду? (Его жена укачивала ребенка и хранила молчание. Казалось, между ними заключен род соглашения, по которому она затыкается и позволяет ему демонстрировать свой интеллект. Легко быть интеллектуалом с немой женой.)
Что я имела в виду? Себя, конечно. Я подразумевала, что конструктивная вседозволенность поддерживает независимость. Я подразумевала, что я сама решила взять свою судьбу в собственные руки. Я имела в виду то, что я перестала быть школьницей. Но этого я не сказала. Вместо того я начала ворчать по поводу Образования и Демократии и всякой прочей дребедени.
Этот утомительный спор занял у нас полпути до Кале. Затем мы выключили свет и легли спать.
Проводник поднял нас безбожно рано для того, чтобы мы могли пересесть на пароход. Когда мы выбрались из поезда, было так туманно и я была такой сонной, что, если бы кто-нибудь приказал мне маршировать прямиком в Ла-Манш, я бы не нашла в себе ни сил, ни разума, чтобы сопротивляться. Потом, я помню, я тащила чемодан вниз по бесконечному коридору, пыталась заснуть на складном стульчике на колышущейся палубе и ждала в очереди, в утренней сырости, пока иммиграционная служба изучит наши документы. Я тупо глазела на белые стены Дувра два бесконечных часа, пока мы выстраивались, чтобы служащие пропечатали паспорта. Затем — цементная дорожка в милю длиной, по которой я волокла чемодан к поезду. Потом Британская железная дорога меня наконец спасла, поезд поехал. Полз, останавливался, останавливался и дополз за четыре часа до вокзала Ватерлоо. Местность была холодная и покрытая пленкой грязи. Я подумала о Блейке и Темной Мельнице Сатаны. Я поняла, что я в Англии, по запаху.