Женщины обожают фашистов.
Пинок в лицо, жестокое,
Жестокое сердце, жестокое, как ты.
В шесть утра мы приземлились во Франкфурт-Флагхэйфен и перешли в помещение с прорезиненным полом, который, после всех мерцающих новостей, навел меня на мысли о концлагерях. Мы прождали час, пока «747» заново заправится. Аналитики сидели неуклюже на стульях, отлитых из стекловолокна, установленных в непоколебимые ряды: серый, желтый, серый, желтый, серый, желтый… Унылые цвета как нельзя лучше соответствовали унылым лицам.
Многие везли дорогие фотоаппараты и, вопреки длинноватым волосам, уже пробивающейся щетине, очкам в проволочной оправе (и супругам, одетым соответственно представлениям миддл-класса о богеме: туфли из буйволиной кожи, мексиканские шали, серебряные украшения, купленные в Гринвидж Виллидж[3]) они выделялись респектабельностью равенства. Я думаю о том, что я имею против большинства аналитиков. Они открыто принимали общественный строй. Их, мягко говоря, левые взгляды, их выступления в защиту мира, декорирование офисов «Герникой» имели все основания называться очковтирательством. Когда подходил критический момент: семья, положение женщины, поток денег от больных к доктору, они становились реакционерами. Такая же жесткая защита своих интересов, как социальный дарвинизм викторианской эпохи.
— А женщина всегда правит из-за трона, — говорил мой последний аналитик, когда я доверительно объясняла, каким грязным я ощущала постоянное стремление к лести, которую я жаждала получить от мужчин. Это было меньше, чем за неделю до поездки в Вену, и это была наша последняя ссора. Я никогда не доверяла Коулнеру, но, как бы то ни было, продолжала выдерживать его осмотры, притворяясь, что это мои проблемы.
— Разве вы не видите, — выкрикнула я с кушетки, — женщины используют свою сексуальную привлекательность, чтобы манипулировать мужчинами и пресекать их ярость, но никогда, будучи открытым и честным…
Но доктор Коулнер мог видеть только то, что смутно отдавало Женской Либеральностью и невротической проблемой. Многие протесты против общепринятого женского поведения были «фаллическими» и «агрессивными». Мы долго спорили об этих вопросах, но его «править из-за трона», в конце концов показало мне, чего он стоит.
— Я не верю, что вы верите, — выкрикнула я, — и я не уважаю ваши убеждения и не уважаю вас за то, что вы их защищаете. Если вы серьезно сделали подобное заявление о «правлении из-за трона», то как вы можете понять меня и мои проблемы? Я не желаю жить тем, чем живете вы. Я не хочу такой жизни и не вижу, почему я должна судить о вещах в согласии с этими вашими стандартами. Я также не считаю, что вы понимаете хоть что-то в женщинах.
— Возможно, вы не понимаете, как это замечательно — быть женщиной, — возразил он.
— О Боже! Теперь вы воспользовались последним доводом. Вы что, не встречали мужчин, для которых женственность означает, что бабу надо держать в узде! Почему я должна слышать от вас о том, как замечательно быть женщиной? Вы что — женщина? Почему я на этот раз не должна послушаться себя? Или другой женщины? Я рассказывала о них. Они говорили мне о себе, о своей проклятой участи, и о том, что я делаю все правильно — даже если это не принесет славы хорошей домохозяйки.
Мы разошлись и больше не встречались, мы накричали друг на друга. Я ненавидела себя за то, что ему наговорила, за свой полоумный трактат, за то, что я пренебрегала хитростью. Я знала, есть и другие аналитики — мой немецкий аналитик, который, к примеру, не поддерживает этот женоненавистнический режим. Но я также ненавидела Коулнера за его ограниченность и за то, что он отнимал у меня время и деньги этой старой историей с избитыми фразами о женском предназначении. Кому это нужно? Такое удовольствие можно было получить от удачно приготовленного пирога. И оно не стоило бы 40 долларов за пятьдесят минут.
— Если вы так относитесь ко мне, то почему не отделаетесь от меня сейчас же, — высказался Коулнер. — Почему не уходите и принимаете от меня это дерьмо?
Это было по-коулнеровски. Когда он чувствовал, что будет атакован, он становился злобным и бросался вперед, показывая в каком он скверном настроении.
— Типичный комплекс маленького человека, — пробормотала я.
— Что, что?
— О, ничего.
— Давайте, я хочу услышать. Я могу достойно встретить ваши слова, — важно сказал аналитик.
— Я предполагаю, доктор Коулнер, что вы знаете из психиатрической литературы, что такое комплекс маленького человека. Вы звереете и материтесь, когда кто-либо указывает вам на то, что вы Всемогущий Бог. Я понимаю, это действительно болезненно — ощущать, что ваш рост — всего лишь пять футов четыре дюйма, но я смею предположить, что вы могли бы это проанализировать и сделаться несколько более терпимым для окружающих.
— Камни и трости могут сломать мне кости, а слова не причиняют боли никогда, — огрызнулся Коулнер. Юморок у него был на уровне младших классов, но он думал, что куда как остроумен.
— Посмотрите-ка: вы можете общаться со мной избитыми фразами — и при этом предполагается, что я должна испытывать к вам сверхблагодарность и к тому же платить вам за это — а если я сделаю то же самое с вами — что я, между прочим, имею право сделать — вернув вам все сторицей — тогда вы беситесь и разговариваете, как злобный семилетка. — Я просто сказал, что вы должны расстаться со мной, если вы чувствуете это все ко мне. Уйти. Бросить. Хлопнуть дверью. Послать меня ко всем чертям.
— И допустить, чтобы, после двух лет и тысяч утекших долларов, мы списали все это в убыток. Я имела ввиду, что вы, возможно, готовы все списать — но я-то надеялась, что это принесет хоть какой-то положительный результат.
— Вы можете найти другого аналитика, — сказал Коулнер, — вы можете понять, что ваша точка зрения все же…
— Моя точка зрения! Вы, что, не понимаете, почему столько людей держат психоаналитиков за мудаков! Ваш брат все превращает в разновидность уловки-22[4]. А пациент приходит, и приходит и продолжает выкладывать денежки, а вы всякий раз сознательно увиливаете, и, наконец, когда до вас доходит, что вы ни хрена не можете помочь, вы просто зачеркиваете число потраченных на вас лет и советуете обратиться к другому аналитику, чтобы наверстать то, что не получилось с предыдущим. Вас не убивает нелепость этого?
— Скорее, меня убивает нелепость моего теперешнего положения и то, что я слушаю ваши бессмысленные тирады. Единственное, что я могу сделать, это повторить то, что я уже сказал. Если вам не нравится, почему вы не покинете меня?
Как во сне (никогда бы не поверила, что я способна на это) я встаю с кушетки (сколько можно там лежать?), беру свою сумочку и иду (нет, я не «прогуливаюсь» — хотя я получила то, что хотела) за дверь. Я тихо закрываю ее. Никаких фокусов в стиле «хлопающая-дверью-Нора», которые только испортили бы весь эффект. Спускаясь в лифте, я чуть не расплакалась.
Но через некоторое время, спускаясь вниз по Мэдисон-авеню, я ликую. Никаких больше встреч в восемь часов! Никаких надежд на то, что может-быть-это-помогает при ежемесячном выписывании чека! И нет надобности больше выслушивать Коулнера, норовящего направить меня на путь истинный! Я свободна! И, думая о тех деньгах, которые не успела потратить, я нырнула в обувной магазин и немедленно выложила 40 долларов за пару белых туфель с золотыми цепочками. Они помогли мне не хуже, чем раньше 50 минут с Коулнером. Это было начало.
Я надела эти туфли во время полета в Вену и все смотрела на них, пока продолжалась посадка. Удержали ли мои шажки то правой, то левой самолет от крушения? Сколько я удерживала самолет от крушения, я не помнила. «Мама», прошептала я. Я всегда шептала «мама», когда была напугана. Забавно, что я никогда не звала мою мать «мама». Она назвала меня Изадора Зельда, но я предпочитала никогда не пользоваться вторым именем. (Я понимаю, что она предпочитала Олимпию после Греции и Жюстину после де Сада.) Я звала ее Джуд. Ее полное имя было Джудит. Никто, кроме младших сестер, не называл ее мамочкой.
Вена. Само имя созвучно вальсу. Но я никогда не осталась бы здесь. Этот город кажется мне мертвым. Забальзамированным.
Мы прибыли в 9 утра — как раз во время открытия аэропорта. Как говорится, WILLKOMMEN IN WIEN[5]. Мы протащили за собой чемоданы и ощутили дурман ночи, проведенной без сна.
Аэропорт смотрелся чахло и мрачно. Я подумала о том уровне беспорядка, грязи и хаоса, к которому привыкли нью-йоркцы. Возвращение в Европу было всегда каким-то потрясением. Улицы казались ненатурально чистыми. Парки казались ненатурально полны красивыми скамейками, фонтанами и розовыми кустами. Клумбы были поразительно опрятны. Даже телефоны-автоматы работали.
Служащий привычно взглянул на наш багаж, и меньше чем через 20 минут мы сели в автобус, который был заказан для нас Венской Академией психиатрии. Мы садились с наивной надеждой доехать до нашей гостиницы за несколько минут и улечься спать. Мы не предполагали, что автобус будет ползти по улицам Вены и остановится у семи отелей, прежде чем приедет в наш почти через три часа!
Приехать в отель вовремя, без того, чтобы ваш автомобиль поломался или автобус еле-еле тащился — еще одна моя постоянная несбыточная мечта. Так или иначе, но я была потрясена и зла, и все, казалось, раздражало меня в то утро.
Возвращение в Германию немного взволновало меня. Я жила в Гейдельберге дольше, чем в каком бы то ни было городе, кроме Нью-Йорка, словом, Германия (и Австрия) была для меня вторым домом. Я прилично говорила по-немецки, во всяком случае, приличнее, чем на каких-либо других иностранных языках, что изучались в школе — и я была близко знакома с пищей, винами, торговыми марками, расписанием работы магазинов, одеждой, поп-музыкой, со слэнгом, манерами… Все так, будто я провела детство в Германии, или так, как если бы мои родители были немцами. Но я родилась в 1942, и, если бы мои родители были немецкими — а не американскими — евреями, я бы родилась (и вероятно уже умерла бы) в сосредоточении лагерей, презирающих мои светлые волосы, голубые глаза и нос, как у польской крестьянки. Я никогда не забуду этого. Германия была как мачеха — чрезвычайно фамильярная и совершенно ни во что не ставящая. Скорее презирающая, чем фамильярная.
Я смотрела из окна автобуса на пожилых краснощеких дам в благопристойных бежевых туфлях и рябых тирольских шляпах. Я разглядывала их кривые ноги и рыхлые задницы. Смотрела на объявление, гласившее:
SEI GUT ZU DEINEN MAGEN (будет хорош для вашего желудка), и я ненавидела немцев за постоянную заботу о своих чертовых желудках, за их Gesundheit[6] — как если бы они изобрели здоровье, гигиену и ипохондрию. Я ненавидела их фашисткую одержимость иллюзией чистоты. Иллюзией, порождением мысли, потому что немцы в действительности не чистоплотны. Кисейные кружевные занавески, вывешенные на окна, домохозяйки, скребущие дорожки перед своими домами, лавочники, моющие окна, выходящие на улицу, тщательно создают видимость, пугающую иностранцев, видимость активной германской чистоплотности. Но зайдя в какой-нибудь немецкий туалет, ты найдешь, что он не похож на любой другой в мире. В нем есть привлекательная фарфоровая площадка для того, чтобы вы могли изучить водоворот дерьма, прежде чем оно исчезнет в водяной пучине. До того, как вы все это смоете, в туалете кончается вода. Как следствие этого, немецкие туалеты воняют просто ужасно (я это говорю как закаленный путешественник). Еще там грязный клочок полотенца, висящий под крошечным резервуаром с единственным холодным краном (так что выпустить каплю холодной воды на правую — или какую угодно — руку становится вашей основной целью).
Я довольно много размышляла о туалетах, когда жила в Европе (вот до чего меня довела чокнутая Германия!) Однажды я даже сделала попытку классифицировать народы на основе туалетов.
«История Мировых Туалетов», — оптимистически написала я вверху чистой страницы моей записной книжки — чем не эпическая поэма?
Британские:
Британская туалетная бумага. Стиль жизни. Облицованы. Отбросы поглощаются, уничтожаются. Часто — собственность государства. В последнем государстве всеобщего благосостояния даже туалетная бумага испечатана пропагандой.
Британский туалет как последнее убежище колониализма. Вода падает так высоко, как водопад Виктория, а вы представляетесь себе путешественником. На ваше лицо попадают брызги. Один короткий момент (когда вы спустили) — и Британия снова правит морями — волнами, по крайней мере.
Цепочка элегантна. Как шнурок для звонка в каком-нибудь величественном здании (открыто для посещения по воскресеньям, за плату).
Немецкие:
Немецкие туалеты бывают трех классов. В третьеклассных: грубая коричневая бумага. В первоклассных: белая. Называется Spezial Krepp[7] (не нуждается в переводе). Но он великолепен этой малюсенькой платформой, на которую падет дерьмо. Это предоставляет вам возможность, долго его рассматривая, выбирать политических кандидатов и думать о вещах, сказанных вашими аналитиками. Также это хорошо для алмазодобытчиков, изнуренных контрабандными драгоценностями, провозимыми в кишках. Немецкие туалеты — реальный ключ к ужасам Третьего Рейха. Люди, которые могут строить такие сортиры, способны на все.
Итальянские:
Иногда вы можете прочесть клочок «Корриере делла сера» перед тем, как подтереть задницу новостями, а дерьмо мгновенно исчезает, так что не успеешь даже подпрыгнуть и обежать вокруг, любуясь им. Результат итальянского мастерства. Немцы могут любоваться собственным дерьмом. Чтобы компенсировать это, итальянцы делают скульптуры и пишут картины.
Французские:
Старый отель в Париже с двумя бробдиньягскими железными отпечатками от широко расставленных ног в вонючем холле. Плантация апельсиновых деревьев в Версале для прикрытия зловонных сточных канав. Ii est defeendu de faire pipi dans la chambre du Roi[8].
Я, так или иначе, не могу почувствовать французской философии и литературы виз-а-ви c французским подходом к merde[9]. Французы мыслят слишком абстрактно, но они выращивают поэтов, подобных Понжу, который написал эпическую поэму на мыле. Как же все это связано с французскими туалетами?
Японские:
Сидение на корточках как важнейший факт в жизни. Туалет-резервуар, расположенный на полу. Цветы украшают туалет сзади. Это как-то связано с дзэн-буддизмом (см. Судзуки).
После двенадцати мы наконец-то прибыли в отель и узнали, что нам придется занимать маленькую комнату на верхнем этаже. Я попыталась было возмутиться, но Беннет слишком хотел отдохнуть, чтобы что-либо предпринять. Мы отгородились шторами от полуденной жары, разделись и плюхнулись на кровать, даже не распаковав вещи. Несмотря на новизну места, Беннет уснул. Я еще долго ворочалась и боролась с перьевым матрасом, пока, наконец, не окунулась в беспокойные сны о нацистах и крушении самолета. Я проснулась от того, что мое сердце было готово выпрыгнуть из груди, а зубы стучали. Это был страх, со мной так обыкновенно случалось в первый день вдали от дома, но на этот раз было хуже, потому что мы были в Германии. Я ужасно хотела вернуться.
В три тридцать мы встали, отнюдь не утомленные занятием любовью на одной из односпальных кроватей. Я с удовольствием представляла на месте Беннета кого-нибудь другого. Но кого? Ясной картины не было. Никогда. Кто этот призрак, что посетил мою жизнь? Мой отец? Мой немецкий аналитик? Воплощенный секс нараспашку? Почему его лицо никогда не попадает в поле зрения?
После четырех часов мы были в конце Штрассенбах, около Венского Университета, чтобы зарегистрироваться для участия в конгрессе. День обещал быть ясным: с голубым небом и густыми белыми облаками. Я, неуклюже ступая, шла вдоль улицы в туфлях на высоких каблуках и ненавидела немцев, ненавидела Беннета за то, что он — не незнакомец с поезда, за то, что он не улыбался, за то, что он хорош в постели, но никогда не целовал меня, за то, что оплачивал мои психоаналитические сеансы, мою косметику, мою ай-би-эмовскую электронику, но никогда не дарил цветов. И не разговаривал со мной. И никогда не хватал меня за задницу. И никогда не лизал меня, никогда. А чего вы ожидали после пяти лет супружества? Смешков в темноте? Щипков за задницу? Поцелуев в промежность? Ну хотя бы изредка. Чего, вы думаете, хочет женщина? Фрейд тоже ломал над этим голову, но так никогда и не постиг этого. Кого вы, дамы, хотите видеть своим обольстителем? Мужчину, который лезет на вас, когда у вас месячные? Мужчину, который хочет целоваться до того, как вы успели почистить зубы? Мужчину, который посмеется с вами, когда свет уже погашен?
Твердого хрена, сказал Фрейд, допустив, что его навязчивая идея станет нашей.
Фаллоцентрист, как кто-то припечатал его позднее. Он-то думал, что солнце вращается вокруг пениса. И его дочь тоже.
И кто протестовал? До тех пор, пока женщина не начала писать книги, у любой истории была только одна сторона. Во все времена, все книги были написаны спермой, а не менструальной кровью. Когда мне было двадцать один, я сравнила свои оргазмы с леди Чаттерли и подумала, что что-то у меня было не так. Так случилось со мной, потому что леди Чаттерли в действительности мужчина? Что она — это Д. Х. Лоуренс[10].
Фаллоцентрист. Проблемы с мужчинами и к тому же проблемы с женщинами. Мой приятель как-то отлепил по этому случаю:
Трудности мужчины оттого, что он мужчина.
Трудности женщины — мужчины.
Однажды, точно насилуя Беннета, я рассказала ему о церемонии посвящения у «Ангелов Ада». Посвящаемый лизал влагалище своей подруге, у которой как раз были месячные, а все остальные участники церемонии наблюдали за этим.
Беннет ничего не сказал.
— Что, не интересно? — проворчала я. — Ты считаешь, что это вздор?
Снова молчание.
Я продолжала ворчать.
— Почему бы тебе не купить маленькую собачку, — наконец вымолвил он, — и не научить ее…
— Мне следовало бы доложить о тебе в нью-йоркском психоаналитическом обществе, — ответила я.
Медицинский факультет Венского Университета был холодным и похожим на пещеру. Мы с трудом поднялись по лестнице. Наверху несколько дюжин кресел равномерно располагались вокруг регистрационного стола.
Назойливая австрийка в шутовских очках и красном платье регистрировала удостоверения. Она разговаривала, словно по учебнику английского языка, и я предположила, что она жена одного из австрийских кандидатов. Ей было не больше 25 лет, но улыбалась она, как настоящая чопорная фрау доктор.
Я показала ей свою рекомендацию от «Вуайор Магазин», но она не стала меня регистрировать.
— Почему?
— Потому что мы не уполномочены допускать прессу, — съязвила она. — Я очень извиняюсь.
— Я хочу участвовать.
Я сдержала гнев, как котел сдерживает паровое давление. Нацистская сучка, подумала я, проклятая немка.
Беннет бросил на меня короткий взгляд, будто сказав: успокойся. Он ненавидел, когда я начинала сердиться на людей из общества и попытался удержать меня, но я только сильнее разозлилась.
— Смотри, если ты меня не пропустишь, я и про это тоже напишу. — Я знала, что, когда встреча начнется, я смогу спокойно зайти и без всякого значка — это не имеет никакого значения. Кроме того, мне вряд ли нужно слишком много для написания статьи. Я была шпионом из другого мира. Шпион в доме психоанализа[11].
— Я полагаю, вы не хотите, чтобы я написала о том, как аналитики боятся допускать писателей на свои собрания?
— Я очень исфиняюсь, — повторила австрийская сучка, — но я действительно не получала полномочий допустить фас.
— Да-да, «я только выполняла приказы», знаю, знаю.
— Я обязана подчиняться инструкциям, — сказала она.
— Вы и Эйхман[12].
— Простите? — она не расслышала моих слов.
Но другие слышали. Я обернулась назад и увидела светловолосого англичанина с трубкой в зубах.
— Если вы на минутку перестанете изображать из себя шизофреничку и используете свое очарование как главную силу, я не сомневаюсь, никто тогда не воспрепятствует вам, — сказал он. Он улыбнулся мне улыбкой мужчины, который лежит на вас после особенно удачного акта.
— Вы, наверное, аналитик, — обратилась я к нему. — Никто другой не бросает так свободно слова «шизофреник».
Он ухмыльнулся.
Он был одет в очень тонкую белую хлопковую индийскую рубашку, и я сквозь нее увидела на его груди рыжеватые, завивающиеся на концах волосы.
— Ах ты, наглая поблядушка, — усмехнулся он. Затем неожиданно ухватил меня за зад и игриво его сжал.
— У тебя милая попка, — заявил он. — Пойдем, я прослежу за тем, чтобы ты попала на конференцию.
Как оказалось, конечно же, он не располагал совершенно никакими полномочиями, но я этого не знала и узнала несколько позже. Он суетился вокруг так назойливо, что можно было подумать, что он глава целого конгресса. Он был ведущим одной из пресс-конференций, но абсолютно ничего не смыслил в прессе. Да кого сейчас волнует печать? Все, чего я хотела от него, — это чтобы он еще разок впечатал свою руку в мою задницу. Я буду всюду его преследовать. Дахау, Освенцим, всюду. Я взглянула через регистрационный стол и увидела, что Беннет о чем-то увлеченно беседует с другим аналитиком из Нью-Йорка.
Англичанин прошел сквозь толпу к регистрационному столу и о чем-то поговорил с регистраторшей. Затем он вернулся ко мне.
— Послушайте, она говорит, чтобы вы подождали и поговорили с Родни Лехманном. Он мой лондонский друг и должен появиться здесь через несколько минут. Так почему бы нам не пойти в кафе выпить пива и самим не поискать его?
— Одну минуту, я пойду предупрежу мужа, — сказала я. Это становилось каким-то припевом нескольких следующих дней.
Он, как мне казалось, был рад слышать, что у меня есть муж. Но, тем не менее, виноватым он никак не казался.
Я сказала Беннету, чтобы он приходил в кафе и присоединился к нам (надеясь, конечно, что он нескоро соизволит появиться там. Он увлеченно говорил об обратном переносе). Я последовала за дымком из трубки англичанина вниз по лестнице и в кафе на противоположной стороне улицы. Он дымил, как паровоз, и трубка, казалось, приводила его в движение. Я была счастлива быть его служебным вагоном.
Мы уселись в кафе, заказав стакан белого вина для меня и пива для него. На нем были индийские туфли с испачканными мысами.
Он посмотрел на меня.
— Откуда вы?
— Из Нью-Йорка.
— Я имел в виду ваших предков…
— Зачем вам это знать?
— Почему вы не ответили?
— Я не собираюсь отвечать на ваш вопрос.
— Я знаю.
Он с большого расстояния задул свою трубку. Его глаза были как две маленькие щелочки, а рот сохранял какое-то подобие улыбки, даже когда он не собирался улыбаться.
Я знала, что скажу да, если он о чем-нибудь меня попросит. Я беспокоилась об одном: возможно, он не попросит достаточно быстро.
— Польские евреи с одной стороны, русские — с другой.
— А, я так и думал… Вы похожи на еврейку.
— А вы — на английского антисемита.
— Ну что вы — мне нравятся евреи…
— И некоторые из ваших лучших друзей…
— Просто, дело в том, что еврейки чертовски хороши в постели.
Я не знала совершенно, что на это ответить. Боже ж мой, это был он! Настоящий секс нараспашку. Секс нараспашку собственной персоной. Чего же мы, ради Бога, ждем? Конечно уж, не Родни Лехманна.
— Я также люблю китаянок, — сказал он. — А вы заполучили симпатичного муженька.
— Возможно, я должна познакомить вас. В конце концов, вы оба аналитики. У вас много общего. Вы будете следить друг за другом по картинам Фрейда.
— Вот сучка, — сказал он, — на самом деле насчет китаянок я приврал, а вот такие боевые еврейские девушки из Нью-Йорка страшно заводят меня. Любая женщина, которая способна устроить такую бурю, какую вы устроили на регистрации, выглядит весьма и весьма многообещающей.
— Благодарю.
По крайней мере, я еще могла распознать комплимент, когда мне его говорили. Мои трусики были влажны настолько, что ими можно было вымыть все венские улицы.
— Вы единственный человек из всех, кого я встречала, кто говорит, что я выгляжу, как еврейка, — сказала я, пытаясь вернуть разговор на более нейтральную почву. (Достаточно секса. Вернемся к нетерпимости). То, что он нашел, что я похожа на еврейку, действительно возбудило меня. Бог знает почему.
— Посмотрите — не я антисемит, а, напротив, вы. Почему это вы думали, что не похожи на еврейку?
— Потому что люди всегда считали, что я немка — и я потратила полжизни на выслушивание антисемитских баек от людей, которые думали, что я…
— Что я терпеть не могу в евреях, — сказал он, — так это то, что они единственные, кто позволяет рассказывать антисемитские анекдоты. Это чертовски несправедливо. Почему я должен быть лишен удовольствия от еврейского мазохистского сознания, из-за того, что я гой?
— Вы неправильно это выговариваете.
— Что? Гой?
— О, здесь все о'кей. Нет, «мазохистского» — (он выговорил первый слог «мас», как настоящий англичанин). — Вы обратите все-таки внимание на произношение таких иудейских слов, как мазохизм, — сказала я. — Мы, евреи, очень обидчивы.
Мы заказали еще. Он занимался тем, что высматривал вокруг Рони Лехманна, а я профессионально разглагольствовала о статье, которую собиралась написать. Я почти убедила себя в этом снова. Это одна из наибольших моих проблем. Если убеждаю других людей, они не всегда поддаются мне, но зато себя убеждаю постоянно. В таких делах я — полная неудачница.
— У вас действительно американский акцент, — заметил он, улыбнувшись мне самой своей пойдем-ка-в-постель улыбкой.
— Не у меня акцент, а у вас.
— Ак-сент, — сказал он, передразнив меня.
— Трахать тебя некому!
— Вы подали неплохую идею.
— Как, вы сказали, вас зовут? (Что, как вы, может быть, помните, кульминационная строка из стриндберговской «Фрекен Юлии».)
— Адриан Гудлав, — ответил он. И, неожиданно неловко повернувшись, опрокинул на меня свое пиво.
— Глубочайшие извинения, — начал он, вытирая стол своим носовым платком и руками, и в итоге снял свою индийскую рубашку, свернул и дал ее мне, чтобы я смогла вытереть ею хоть как-то мое платье.
Как благородно. Я сидела, оттирая пивные пятна, и смотрела на светлые вьющиеся волосы на его груди, чувствуя, как пиво стекает между моих ног.
— Да я и внимания на это не обратила, — сказала я. Это было неправдой. Какое там «не обратила» — я была в восторге от этого.
Хорошая любовь[13], хороший друг, кто-то. Хорошая флейта, хороший кусок, хорошая игра, хорошее сердце, хороший цвет, хорошее поле, хороший спуск, хороший сын, хороший кряж, хорошая скорость, хорошее дерево, хорошее вино.
Ты не можешь зваться Изадорой Уайт Винг[14] (урожденная Вэйс — мой отец переделал это в «Уайт», вскорости после моего рождения), и не потратить при этом большую часть жизни на размышления по поводу имен.
Адриан Гудлав. Его мать называла его Андрианом, но отец поменял имя на Адриан, чтобы оно выглядело более английским.
— Типичный толстозадый английский миддл-класс, — сказал Адриан о своих отце и матери. — Вы не любите таких. Они вечно пытаются испражниться во имя королевы. Дохлый номер! У них вечный запор.
Он ухмыльнулся, а я посмотрела на него в полном изумлении.
— Вы действительно настоящий самородок, — усмехнулась я, — естественный мужчина.
А Адриан улыбнулся. Мы оба знали, что я наконец-то встретила свой секс нараспашку.
О'кей. Да, я допускала, что мой вкус на мужчин весьма сомнителен. Я это вполне могу засвидетельствовать по своей воле. Но кто спорит о вкусах? И кто может выразить безрассудную страсть? Это точно так же утомительно, как описывать вкус шоколадного мусса, или как смотреть на закат солнца, или сидеть дома и строить рожи собственным детям… Посмотрим, что там на эту тему есть в мировой литературе. Возьмем для верности Ромео и Жюльена Сореля, и графа Вронского, и даже Меллорса-лесничего. Улыбка, вьющиеся волосы, запах трубочного табака и испарина, бойкий язык, пролитое пиво… У моего мужа была густая шевелюра черных длинных волос и длинные тонкие пальцы. В первый вечер, когда мы познакомились, он тоже щипал меня за задницу (во время обсуждения новых направлений психотерапии). В общем, я, по-видимому, люблю мужчин, которые способны на молниеносный переход от духа к материи. К чему трата времени, когда прелесть действительно в этом. Но если мужчина, который мне не нравится, сделает попытку схватить меня, я, вероятнее всего, буду сопротивляться, и очень. И кто может объяснить, почему один и тот же поступок в одном случае вызывает у вас омерзение и возбуждает в другом? И кто может объяснить причины вашего выбора? Придурки-астрологи пытаются. То же — психоаналитики. Но их объяснения всегда выглядят недостаточными. Как если бы они упустили что-то самое главное.
Когда страсть кончается, вы даете ей разумное объяснение. Я однажды влюбилась в дирижера, который никогда не мылся, ходил с грязными волосами и очень неумело вытирал свою задницу. Он всегда оставлял следы дерьма на моих простынях. Я не прихожу в особый восторг от таких вещей, но в данном случае все было о'кей — я до сих по не могу понять, почему. Я влюбилась в Беннета отчасти потому, что у него были самые чистые яйца из всех, что я когда-нибудь пробовала. Безволосые и фактически никогда не потеющие. Вы даже могли бы (если бы захотели) облизать его анус (как пол на кухне у моей бабушки). Да, я не постоянна в своих идеалах. Чем дальше, тем они необъяснимее.
Но Беннет видел пример во всем.
— Этот англичанин, о котором ты говорила, — сказал он, когда мы вернулись в гостиничный номер, — на самом деле рехнулся насчет тебя.
— Что ты имеешь в виду?
Он подарил мне циничный взгляд.
— У него слюнки текут, когда он на тебя смотрит.
— Я думала, он был самым враждебным сукиным сыном из всех, кого я встречала. — И это было отчасти правдой.
— Правильно, но ты всегда притягиваешь неприятеля.
— Ты себя имеешь в виду?
Он притянул меня и начал раздевать. Я могла бы рассказать ему о том, как все время Адриан преследовал меня. Да, меня. Мы занимались любовью, и дух Адриана витал между нами. Счастливый Адриан. Оттрахал меня спереди и Беннета сзади.
Мировая история как история совокуплений. Занятий любовью. Старая пляска. Это даже приятнее, чем мировая история как история туалетов. Это уж действительно объемлет все. Что, в конце концов, не кончается совокуплением?
Беннет и я не всегда занимались любовью с призраками. Было время, когда мы занимались любовью друг с другом.
Мне было двадцать три, когда я его встретила, и я была уже разведена. Ему был тридцать один, и он никогда не был женат. Самый молчаливый мужчина из всех, что я видела. Самый добрый. Или, по крайней мере, я думала, что он добр. Что я тогда знала о молчаливых мужчинах? Я вышла из семьи, в которой количество децибел, испускаемое за обеденным столом, могло повредить моим барабанным перепонкам. И, может быть, повредило.
Беннет и я встретились в Виллидж. Никто из нас не был знаком с хозяйкой. Мы оба были приглашены разными людьми. Было очень шикарно, в стиле середины шестидесятых.
Хозяйка была черной (тогда еще мы говорили «негритянкой») и занималась таким модным и неблагодарным делом, как реклама. Она оделась в модельное платье и нацепила крупные золотые серьги. На вечеринке было множество рекламных работников, психоаналитиков, общественных деятелей и профессоров нью-йоркского Университета, которые выглядели, как психоаналитики. 1965: еще нету ни хиппи, ни этнического бума. У аналитиков, рекламщиков и профессоров еще короткие волосы и очки в черепаховой оправе. Они даже брились. И оставляли свои волосы черными (О, воспоминания!).
Я, как и Беннет, была приглашена друзьями. После того, как мой первый муж рехнулся, было более чем естественно хотеть выйти замуж за психиатра. Это можно назвать противоядием. Я не могла допустить, чтобы то же самое случилось еще раз. В то время я хотела найти того, кто имел бы ключ к подсознанию. Я была вывешена вместе с рекламой. Они приводили меня в восхищение. Я принимала их за людей, знающих ценность мысли. Я была ими очарована, потому что они приняли меня за творческого человека, (а лучшим доказательством моей принадлежности к творцам для психоаналитиков служил тот факт, что я появилась на 13 канале со своими поэмами).
Когда я оглядываюсь на свой тридцатилетний опыт, я вижу всех своих любовников сидящими спина к спине, как музыканты на парном концерте. Каждый был противоядием от предыдущего. Каждый — воздействием, поворотом, реакцией.
Брайан Столлерман (мой первый любовник и первый муж) был низенький, с брюшком, волосатый и смуглый. Он был неугомонным собеседником, похожим на пушечное ядро. Он был всегда в движении и постоянно изрыгал всевозможные пятисложные слова. Он был специалистом по истории средних веков, и, прежде чем вы успели бы сказать «альбигойский крестовый поход», он рассказал бы вам историю своей жизни в экстравагантно-преувеличенных деталях. Брайан производил впечатление никогда не умолкающего человека. Это было не совсем верно, потому что он замолкал ненадолго во время сна. Но когда он окончательно слетел с катушек (как мне вежливо заметили непосредственно в моей собственной семье), либо стал проявлять симптомы шизофрении (что предположил один из многих его психоаналитиков), либо осознал подлинный смысл своей жизни (как говорил он сам), либо наконец-то сказались последствия его женитьбы на этой еврейской принцессе из Нью-Йорка (как утверждали его родители) — так вот, тогда он не умолкал даже во сне. Он, фактически, перестал спать и испытывал потребность поднимать меня каждую ночь и рассказывать о Втором Пришествии Христа. Что Иисус как раз сейчас направляется к еврею-медиевисту, живущему на Риверсайд-Драв.
Конечно, мы жили на Риверсайд-Драйв, и Брайан не умолкал ни на минуту. Но как бы я ни старалась проникнуться его фантазиями, такое folie a deux[15] обернулось целой неделей ночных кошмаров и кончилось тем, что Брайан лично намеревался быть этим самым Вторым Пришествием. Он был очень великодушен к моим предположениям, что это всего лишь иллюзии, и очень непосредственно душил меня до полусмерти в ответ на мои возражения. И пока я восстанавливала дыхание (стараясь делать это потише, чтобы не мешать его рассказам), он попробовал вылететь из окна и прогуляться по водам озера в Централ-Парке, и в конце концов был отправлен в психушку и посажен на торазин, компазин и стелазин, и что там еще можно измыслить. Я так устала и упала духом, что решила устроить себе лечебный отдых в квартире моих родителей (они казались удивительно нормальными после всех этих выходок Брайана) и пробыла там с месяц. До этого дня я просыпалась в утешительной тишине нашей пустынной квартиры на Ривер Драйв, но не могла представить себе, что я буду способна на слушание своих мыслей в течение четырех лет. Еще я знала, что никогда больше не буду жить с Брайаном, — перестанет он изображать из себя Иисуса Христа или нет.
Избавление от мужа numero uno[16]. Вступление в незнакомую процессию противоположных показателей. Но я знала, что в конце концов последует numero due[17]: надежный солидный психиатр как противоядие от психа, надежный благопристойный секс как противоядие от религиозной горячки Брайана, в которой, по-видимому, не предполагалось, что супруги должны хоть изредка заниматься любовью, молчаливый мужчина как противоядие от назойливого первого; нормальный аристократ как противоядие от сумасшедшего еврея.
Беннет Винг. Появился, словно из мечты. На крыльях, может быть, скажете вы. Высокий, симпатичный, загадочный азиат. Тонкие длинные пальцы, безволосые яйца, красивый изгиб бедра, в постели он выглядит абсолютно неутомимым. А он был к тому же молчаливым, и тогда его молчание звучало музыкой для моих ушей. Откуда я знала, что через несколько лет я буду чувствовать себя как трахнутая Хелен Келлер.
Винг. Мне нравилась фамилия Беннета. И он был непостоянным, переменчивым, как Меркурий. Нет, не было крыльев на его каблуках, но они были на его члене. Он взлетал и скользил, когда ввинчивался в меня. Он делал изумительные погружения и штопоры. Он всегда оставался твердым, навсегда, и он был единственным мужчиной из всех, кого я встречала, который ни разу не выглядел импотентом — даже когда был сердит или устал. Но почему он меня никогда не целовал? И почему он никогда не разговаривал? Я могла кончать, кончать и снова кончать, но каждый мой оргазм был словно сделан изо льда.
Было ли это иначе поначалу? Я думаю, да. Я была ослеплена его сдержанностью так же, как была потрясена услышанным однажды стремительным потоком речи Брайана. Правда, перед Беннетом был еще дирижер, который очень любил свою палочку (но никогда не подтирался), флорентийский волокита (Александро Великий), арабский зять с инцестуальными поползновениями (позднее, позднее), профессор философии (Калифорнийского Университета) — и без счета разнообразных партнеров на одну ночь. Я моталась за дирижером по Европе, следила за ним и платила по счетам, но, в конце концов, он меня бросил, найдя подругу в Париже. Да, я была ранена музыкой, грязью и разнообразием. А молчаливый Беннет — мой исцелитель. Ценитель моего сердца и психоаналитик моего разума. Он трахается в оглушительной тишине. Он слушает. Он хороший аналитик. Он знал все симптомы болезни Брайана до того, как я рассказала ему о них. Он знал, что я буду думать. И, удивительней всего, он предложил мне руку и сердце после того, что я рассказала о себе.
— Лучше найди себе миловидную китаянку, — сказала я. Это не был расизм. Это были капризы по поводу замужества. Всякое постоянство ужасало меня. Даже первый раз, с Брайаном, это меня пугало, и я вышла замуж вопреки моим лучшим суждениям.
— Я не хочу китаянку, — сказал Беннет. — Я хочу тебя.
(Оказалось, что у Беннета никогда в жизни не было китайской девушки. Он все поставил на еврейку. Это была моя судьба.)
— Я счастлива, что ты хочешь меня, — сказала я. Я была ему признательна. Я действительно была признательна.
Зачем я начала играть с Беннетом? Приблизительно к концу третьего года моего замужества. Но почему? Кто в состоянии ответить на этот вопрос?
Вопрос: — Уважаемый доктор Рацбен: почему, когда трахаешься, в какой-то момент возникает ощущение, что готовишь сыр?
Ответ: — По-видимому, вы являетесь фетишистом еды, что, как учит нас психоанализ, является частным случаем оральной фиксации. Вы никогда не обращались за помощью к психоаналитику?
Я закрыла глаза и представила Адриана на месте Беннета. Я поменяла местами Б и А. Мы достигли оргазма — первая я, затем Беннет, затем просто легли на эту ужасную гостиничную кровать. Беннет улыбался. Я была несчастна.
Я была обманщицей! Настоящая измена не могла быть ужаснее этой ночной лжи.
Спать с одним мужчиной, думать в этот миг о другом и держать ложь в тайне — это было намного, гораздо ужаснее, чем трахаться с другим мужчиной на глазах своего мужа. «Какое предательство!» — подумала я. «Всего-навсего фантазия, — вероятно, сказал бы Беннет. — Фантазия, просто фантазия. Любой имеет подобные фантазии. Их нет только у психопатов: у нормальных людей они есть».
Я чувствовала большое уважение к фантазиям. Вы мечтаете, вы строите воздушные замки. Джонсоновы карты и номера, вспышка света, пластиковые члены говорят о сексе много и ничего. Потому что секс в голове. Частота пульса и секреции ничего с этим не поделают. Почему все самые популярные руководства по занятиям сексом — сплошное мошенничество? Потому что они учат людей трахаться в зад, а не в голову.
Что с того, что формально я была «верной» Беннету? Что с того, что я не должна трахаться с другими парнями, раз уж я встретила его? Я была неверна ему по крайней мере десять раз на неделе, в своих мыслях — по крайней мере пять раз я изменяла ему, когда мы трахались.
Возможно, и Беннет хотел бы, чтобы я была кем-то другим. Но это его проблемы. Возможно, девяносто девять процентов людей в мире трахаются с призраками. Вероятно, так. Но это меня не утешало. Я презирала свою склонность ко лжи и презирала себя. Я уже стала изменницей и теперь нужно было преодолеть только мою трусость. Я уже была изменницей и трусом (трусихой?). По крайней мере, если я пересплю с Адрианом, я буду только изменницей (изменником?).