Рейнар встал с той холодной, молчаливой яростью, на которой мужчины его склада, кажется, держатся дольше, чем на здоровье. Я не подхватила его сразу. Ненавижу, когда помощь превращают в унижение. Сначала смотрю, где у человека предел, и только потом вмешиваюсь.
Он выпрямился, сжал пальцы на спинке кровати и несколько секунд просто стоял, пережидая, пока тело договорится с упрямством. Я смотрела внимательно: правая нога действительно отзывалась хуже левой, но не как при грубом параличе. Скорее остаточная слабость после длительного обездвиживания, усиленная препаратами, которыми его методично глушили. Дыхание участилось, по виску скатилась тонкая капля пота, но сознание оставалось ясным.
— Голова кружится? — спросила я.
— Немного.
— Тошнота усилилась?
— Нет.
— Темнеет в глазах?
— Только от вашего допроса.
— Прекрасно. Значит, нервная функция у вас не отмерла.
Я подошла ближе и все-таки подставила руку под его локоть. Не потому, что он просил. Потому что мне нужно было почувствовать, как распределяется вес, где именно тело подводит сильнее, насколько быстро включается тремор. Рейнар на секунду напрягся, будто само прикосновение стоило ему отдельного раздражения. Но руку не сбросил.
— Осторожнее, — сказала я.
— Это вы сейчас мне или себе?
— Себе. Не люблю, когда тяжелый пациент падает до того, как я успею понять, что им с ним делали.
— Очаровательно.
Мы сделали три шага от кровати до окна. Для здорового человека — ничто. Для него это был почти вызов на дуэль с собственным телом. Но главное я увидела: слабость не везде одинаковая. Не хаос. Не расползающаяся катастрофа. Система, которую кто-то очень старательно поддерживал на нужном уровне.
— Садитесь, — сказала я, когда он дошел до кресла у окна.
— Приказ?
— Медицинский. И не провоцируйте меня в моменты, когда у вас дрожат ноги.
Он сел. Медленно, сдерживая дыхание, но без посторонней помощи. Я отметила, как после нагрузки в его взгляде не появилось помутнения, которое вчера так упорно описывал Орин. Только усталость и злость. Оба признака мне нравились больше, чем удобная вялость пациента, которого заранее приучили не сопротивляться.
— Теперь шкаф, — сказала я.
— Вы всегда так бодро переходите от человека к имуществу?
— Только когда подозреваю, что имущество расскажет о человеке честнее, чем его родственники.
Шкаф стоял в углу, темный, запертый, с простым медным ключом, который, разумеется, никто не оставил снаружи. Я осмотрела замок, потом повернулась к Рейнару.
— Ключ у вас?
— Был у сиделки. Потом, вероятно, у Орина. Или у тетки. В зависимости от того, кто сильнее боялся, что я встану и начну интересоваться своей жизнью.
— Лестно, что они так высоко ценят собственную безопасность.
Я дернула дверцу. Бесполезно. Потом присела и осмотрела нижнюю панель. Пыль у ножки была стерта совсем недавно. Значит, шкаф открывали. Не декоративный предмет. Рабочий.
— У вас здесь все хранится как улики, — пробормотала я.
— Возможно, потому что так оно и есть.
Я выпрямилась и огляделась. Медицинский столик. Стол. Письменный прибор. Каминная полка. Люди прячут ключи в банальных местах, особенно если уверены, что больной не станет искать. На третьей попытке я нашла маленький медный ключик в фарфоровой коробке под сухими ветками лаванды. Даже не изобретательно. Просто нагло.
— Вас тут держали за беспомощного идиота, — сказала я.
— И, похоже, частично преуспели.
— Нет. Если бы преуспели, ключ лежал бы еще ближе.
Замок открылся с тихим щелчком. Внутри оказалось не белье и не одежда, как полагалось бы нормальному шкафу в спальне. Верхняя полка была заставлена коробками с пузырьками, склянками и несколькими запечатанными пакетами с порошками. Ниже — стопка тетрадей, перевязанных шнуром. На самом дне — деревянный лоток с использованными ампулами и пустыми стеклянными трубками. Я выругалась себе под нос.
— Что там? — спросил Рейнар.
— То, что очень не хотели показывать жене. И, подозреваю, хозяину тоже.
Я начала сверху. Первая коробка — запасы того самого вечернего настоя. Вторая — ампулы с прозрачной жидкостью без маркировки. Третья — порошки с пряным, почти сладким запахом, которым удобно маскировать угнетающие вещества. Я поставила коробку на стол, открыла одну из тетрадей.
Почерк был не тот, что в книжке на медицинском столике. Более быстрый. Иногда неровный. И явно принадлежал не Орину.
— Это ваше? — спросила я.
Рейнар напрягся.
— Дайте.
Я подошла и вложила тетрадь ему в руки. Он пролистнул несколько страниц, остановился, и лицо у него стало жестче.
— Моей первой жены, — сказал он.
Я молча ждала продолжения.
— Элиза вела записи. Не дневник. Наблюдения. Она всегда записывала, если что-то казалось ей странным.
— Умная женщина.
— Поэтому ей не стоило умирать так рано.
Сказано было ровно. Почти безэмоционально. Но слишком уж ровно. Так говорят люди, которые уже научились держать боль за зубами, потому что иначе она начнет говорить вместо них.
— Что там? — спросила я мягче.
Он не ответил сразу. Только листал, и чем дальше, тем мрачнее становилось его лицо. Потом протянул тетрадь мне.
— Читайте вслух.
Я оперлась бедром о край стола и начала.
Первые записи были обрывочными: даты, имена слуг, упоминания о спорах с теткой, странных настоях, которые Орин настаивал принимать «для укрепления нервов», раздражении после семейных ужинов. Потом шли заметки о том, что после некоторых вечерних напитков Рейнар наутро не помнил разговоров. Еще — о приступах после приема лекарств, а не до них. О том, что слабость в ногах усиливалась именно в те дни, когда он пытался больше двигаться. И о том, что тетка всякий раз становилась необычайно ласковой, когда состояние хозяина снова ухудшалось.
Очень интересная семья.
Я перевернула еще несколько страниц — и нашла фразу, написанную с нажимом, так, что перо почти прорвало бумагу:
«Если со мной что-то случится, искать надо не болезнь, а того, кому выгодно, чтобы домом управляли через постель Рейнара, а не через самого Рейнара».
Я подняла глаза.
Он смотрел на тетрадь, а не на меня.
— Она знала, — сказала я.
— Она подозревала.
— И умерла после этого?
— Через три недели.
— Как?
Рейнар провел пальцами по странице, словно едва сдерживался, чтобы не смять бумагу.
— Сказали, лихорадка. Быстрое воспаление. Орин уверял, что сделать было ничего нельзя.
Я закрыла тетрадь.
— И вы поверили?
— Тогда — да.
— А потом?
— Потом у меня начались мои приступы.
Мы молчали несколько секунд. Достаточно, чтобы все детали сложились в неприятную, но уже слишком ясную линию. Элиза заметила схему. Элиза умерла. После этого начал сдавать сам Рейнар. Не сразу под нож. Не прямо. Намного умнее.
Я вернулась к шкафу и вытащила еще одну тетрадь. Эта была уже не женская — техническая, сухая, со списками дозировок и краткими пометками о реакции пациента. Кто-то вел параллельный журнал. Неофициальный. Без подписи. Но с понятной логикой: сколько дать, когда усилить, в какой день после нагрузки увеличить ночной настой. Почерк незнакомый, но несколько букв подозрительно напоминали записи в медицинской книжке с общего столика.
— Орин, — сказала я.
— Уверены?
— Почерк можно менять, привычки — сложнее. И потом, кому еще нужно было вести тайный журнал дозировок отдельно от красивой версии для семьи?
Я перевернула страницу и похолодела.
Там была запись трехдневной давности.
«После церемонии брак завершен. Увеличить вечерний объем вдвое на случай чрезмерной активности милорда. Жена должна быть введена в курс постепенно. При сопротивлении — успокаивающий настой».
Я перечитала строку второй раз, медленнее. Потом третий.
— Вот суки, — сказала я спокойно.
Рейнар поднял голову.
— Что?
Я подошла и протянула ему тетрадь открытой на нужной странице. Он пробежал глазами несколько строк. На мгновение его лицо стало таким неподвижным, что я почти испугалась не гнева, а той точности, с которой человек может в этот момент начать убивать.
— Значит, жена должна была быть «введена в курс»? — спросил он тихо.
— Похоже, вас собирались спокойно продолжать глушить уже при официальной сиделке с кольцом на пальце. А если бы я заартачилась, меня бы тоже сделали удобнее. Настоем. Очень семейно.
Он отложил тетрадь на колени и некоторое время ничего не говорил.
Потом спросил:
— Вы все еще хотите утверждать, что это не болезнь?
— Нет. Это именно болезнь. Просто не ваша. Болезнь власти, которая слишком долго жила без сопротивления.
В дверь постучали.
Я мгновенно закрыла шкаф и сунула тетради под нижнюю полку, оставив снаружи только обычные коробки с флаконами. Ключ спрятала в рукав быстрее, чем кто-либо успел бы заметить.
— Кто? — спросил Рейнар.
— Завтрак, милорд, — отозвался мужской голос.
— Войдите.
В комнату вошел лакей с подносом: каша, яйца, хлеб, чашка чая. Все выглядело безупречно. Даже слишком. Он поставил поднос на столик и уже собрался уйти, когда я остановила его:
— Стойте.
Он замер.
— Кто готовил чай?
— Кухня, миледи.
— Кто принес его от кухни сюда?
— Я, миледи.
— С момента, как чай налили, его кто-то трогал?
— Нет, миледи.
Врет или просто боится. Не определить сразу.
Я подошла, понюхала чашку. Обычный крепкий аромат. Без явной сладкой маскировки. Пока оставим.
— Теперь запомните, — сказала я. — Все, что подают милорду, сначала ставят на стол, а потом ждут, пока я посмотрю. Если кто-то будет очень спешить засунуть ему что-то в рот без меня, первым объясняться он будет не с леди Марвен, а со мной. Поняли?
Лакей сглотнул.
— Да, миледи.
— И еще. Книги, записи, шкафы и ящики в этой комнате без моего ведома никто не трогает.
Он бросил быстрый взгляд на Рейнара. Тот произнес лениво, почти устало:
— Делайте, как сказала моя жена.
Прекрасно.
Лакей ушел.
Я закрыла за ним дверь и обернулась.
— Теперь ешьте.
— Это тоже приказ?
— Нет. Это момент, когда я хочу посмотреть, насколько у вас дрожат руки после ночи без настоя.
— Вы удивительно романтичны.
— Терпите.
Я придвинула к нему поднос и отметила, что аппетит у него есть. Не зверский, но для тяжелого лежачего пациента слишком живой. Еще одна трещина в официальной версии.
Пока он ел, я разложила на столе несколько пустых ампул и пузырьков. На стекле некоторых оставались следы осадка. Один пах той же горькой корой, второй — сладким дурманом, третий почти ничем, и это бесило меня сильнее всего. Самые опасные вещи всегда стараются сделать безликими.
— У вас бывают настоящие боли? — спросила я.
— Настоящие?
— Те, что не объясняются отменой дряни. Судороги. Резкие спазмы. Прострелы. Потеря чувствительности.
Он задумался.
— Иногда жжет позвоночник. Иногда немеет правая ладонь. Бывают дни, когда будто все тело деревянное. Но сильнее всего — эта проклятая вата в голове. После нее я сам себе не доверяю.
— Вот на нее я и хочу посмотреть без помощи ваших добрых родственников.
— И как?
— Пару дней наблюдения. Чистая схема. Ни одной лишней инъекции. Нормальная еда. Вода. Свет. Движение в пределах возможного. И люди в комнате только тогда, когда я разрешу.
Он хмыкнул.
— Вы собираетесь устроить переворот с помощью графика приема жидкости и прогулок?
— Самые неприятные перевороты всегда начинаются с того, что жертва вдруг перестает лежать там, где ее положили.
Он закончил завтрак, отложил ложку и устало прикрыл глаза. Не потерянно. Не обмякнув. Просто организм снова платил за усилия.
Я смотрела на него и думала не о мужчине. Пока еще не о мужчине. О клинической задаче с очень неприятным человеческим фоном. Кто-то убрал первую жену, когда она стала слишком внимательной. Кто-то пытался превратить самого хозяина дома в управляемую тень. Кто-то заранее рассчитывал, что новая жена будет либо послушна, либо достаточно одурманена, чтобы не мешать.
Очень жаль для них.
Я снова открыла шкаф, достала тетрадь Элизы и бережно провела пальцами по корешку.
— Я заберу это к себе.
— Зачем?
— Чтобы переписать главное и спрятать в другом месте. Если они заметят пропажу здесь, начнут метаться. Если найдут все сразу у меня, попытаются сделать из меня истеричку раньше времени.
— Вы хорошо понимаете, как здесь все устроено.
— Нет. Я просто неплохо знаю людей, которые называют контроль заботой.
Он смотрел на меня молча, пока я складывала тетради в тканевый чехол из-под запасного белья. Потом спросил:
— Почему вы все еще здесь?
Вопрос прозвучал странно. Не как романтическое «почему ты не ушла». И не как благодарность. Скорее как недоверие к самому факту моего присутствия.
Я не стала притворяться, будто не поняла.
— Потому что вчера меня притащили сюда как часть чьей-то схемы, — сказала я. — А я очень не люблю, когда мной пользуются вслепую. Особенно если рядом кто-то уже умер, заметив слишком много.
— Это не ответ.
— Хорошо. Еще потому, что ваш случай меня злит.
— И снова не ответ.
Я подняла на него взгляд.
— Потому что если я сейчас уйду, вас вернут в кресло, в постель и в туман. А я уже увидела слишком много, чтобы потом спокойно спать.
Он долго молчал.
Потом едва заметно кивнул.
Не как человек, который поверил. Как человек, который решил пока не спорить с тем, что ему дают шанс.
Снаружи послышались торопливые шаги. Потом — голос Миры. Взволнованный.
— Миледи! Миледи, вас ищут внизу. Леди Марвен велела…
Я открыла дверь прежде, чем она договорила.
Мира стояла бледная, с прижатыми к груди руками.
— Что случилось?
— Леди Марвен сказала, что вас ждут в малой гостиной. Срочно. И… и мастер Орин тоже там.
Я усмехнулась.
— Неужели. Уже не терпится обсудить мое дурное влияние на интерьер дома?
Мира моргнула, явно не поняв.
Я сунула чехол с тетрадями под подол верхней юбки, так чтобы их не было видно, и обернулась к Рейнару.
— Никого не впускать. Ничего не пить. Если начнется спектакль с внезапной заботой — зовите меня, даже если я в другом конце этого мавзолея.
— Мавзолея?
— У вашего дома очень похоронное настроение.
— А у вас очень опасная манера уходить с уликами под юбкой.
— Зато практичная.
Я уже шагнула к двери, когда он сказал:
— Будьте осторожны.
Я обернулась.
Он произнес это без нежности, без просьбы, без лишнего выражения. Почти сухо. Но именно поэтому фраза звучала честно.
— Я не осторожная, — ответила я. — Я злая. Это иногда полезнее.
И вышла из комнаты с очень ясным ощущением.
В его покоях пахло не смертью.
В его покоях пахло долгой, грамотно выстроенной попыткой спрятать преступление за словами «лечение», «забота» и «семейное дело».
А такие вещи я терпеть не умею профессионально.