Путь домой оказался долгим. Эмили довелось повидать беспрестанно грохочущее, плюющееся грязной пеной море, услышать жалобный стон креплений и зловещий скрип мачт, ощутить трепет обшивки под натиском волн. Однако вопреки всему кораблю удавалось освободиться из цепких объятий штормовых вод и продолжить плавание.
Впервые за долгое время увидев, как пылающее, будто пламя кузнечного горна, солнце медленно погружается во мрак городской копоти, Эмили почувствовала гнетущее отчаяние.
В одном из портов Лионского залива, названия которого она не запомнила, да и не старалась запомнить, стоял резкий запах лошадей, сточных канав и корабельной смолы.
Хотя им с отцом предстояло проехать почти через всю Францию, Эмили не тревожилась. Ее не беспокоило будущее, зато воспоминания о прошлом давили на душу, словно тяжелая и холодная надгробная плита.
Рене говорил о том, что дома наверняка холодно, белье отсырело, стены заплесневели и многочисленные фолианты находятся в плохом состоянии, а она думала о том, что не знает, какое сейчас время года, месяц и день недели. Очутившись на другом конце света, Эмили совершенно утратила как ориентацию в пространстве, так и душевное равновесие. Отец переживал о судьбе книг, а она не понимала, как ей жить дальше.
Рене надеялся, что, приехав в Париж, дочь придет в чувство, но она оставалась такой же безучастной. А он любовался голубями, чьи крылья мерцали в лучах неяркого солнца, мельканием дамских нарядов, наслаждался шумом непрерывного людского потока, стуком колес карет по мостовой, выкриками торговцев, продающих еду, по которым он успел соскучиться.
Рене твердо решил, что на время оставит путешествия и засядет за книгу о Полинезии. Эта мысль несказанно воодушевляла бы его, если б он не был встревожен состоянием Эмили.
Дома он немедленно разжег камин. Рене надеялся, что вид рвущихся вверх языков пламени с голубой сердцевиной и шипение жарящихся на решетке бараньих отбивных пробудят в дочери искру хорошего настроения, но все было напрасно.
Эмили прошла в свою комнату и, не раздеваясь, легла на холодное, как саван, покрывало. По сути, ее здесь не было. Она находилась там, где над головой сплошным полотном натянуто синее небо, а под ногами плещется голубой океан. Там, где на многие мили тянется полоса белоснежного песка и колышутся изумрудные заросли. Где днем светит яркое солнце, а ночью кажется, будто звезды можно достать рукой.
Эмили разглядывала свой густой, красивый загар, столь вызывающе выглядевший в Париже. Со временем он поблекнет. Но она не была уверена, что это случится с воспоминаниями.
Она знала: надо постараться внушить себе, что в ее жизни никогда не было ни полинезийского рая, ни жарких тропических ночей, когда по жилам бежала горячая кровь, а мысли застилал страстный туман.
Эмили принялась читать книги, привычно перелистывая отсыревшие страницы, но ей казалось, будто она прикасается к мертвой плоти. Она заставляла себя съедать все за завтраком, обедом и ужином, хотя ей чудилось, будто она жует бумагу и опилки.
Когда не спала, то бродила по дому как сомнамбула. Улыбалась отцу приклеенной фальшивой улыбкой и через минуту забывала о том, что он ей говорил.
Однажды мадам Патиссо, издавна убиравшая в их доме и знавшая Эмили с детства, сказала девушке:
— Я рада, что вы вернулись домой, барышня. Полагаю, самое время заняться поиском жениха!
Эмили ничего не ответила, а про себя подумала: «Ведь я была замужем. Однако об этом никто не знает, и никто не поверит в это».
В тот день она впервые вышла на улицу.
Оказалось, наступила весна. Колеса карет разбрызгивали грязь, дамы приподнимали юбки нежными пальчиками, осторожно перешагивая через лужи, всюду слышались выкрики продавцов газет и торговок пирожками.
Эмили шла по городу, любуясь оживающими каштанами и пробивавшейся в скверах травой, а в мыслях по-прежнему пребывая там, где осталось ее сердце.
Она думала о последних секундах, когда они с Атеа еще были вместе, когда она могла видеть его и прикасаться к нему. Волны воспоминаний словно смывали с ее души слой одиночества, и ей становилось почти хорошо.
На углу ближайшего дома продавались цветы. После пышной полинезийской зелени они показались Эмили чахлыми и жалкими. Или они ничем не пахли, или она напрочь утратила обоняние.
Аромат цветов Полинезии! Им было невозможно надышаться. Полинезийки составляли букеты с безукоризненным вкусом. В этом они могли поспорить с любой парижской цветочницей.
Внезапно она узнала дом: в нем проживал доктор Ромильи, давний приятель ее отца. Немного поколебавшись, Эмили поднялась по узкой лесенке и позвонила.
Дверь открыла строгая молодая особа в опрятном белом фартуке.
— Вам назначено?
— Нет, но я… Скажите, что пришла Эмили Марен, дочь Рене Марена.
Через несколько минут ожидания в приемной ее провели к доктору. Он принял ее очень радушно.
— Эмили! Вы с отцом вернулись?! А он и носа не кажет.
— Он пишет книгу.
— Давно пора. Думаю, его впечатлений хватит не на один том. А тебе путешествие явно пошло на пользу: ты вся словно обласкана солнцем!
Эмили улыбнулась, но из-за опущенных уголков губ и грустных глаз улыбка получилась горькой. Сделав над собой усилие, она произнесла как можно спокойнее:
— Мне понравилось в Полинезии, но я… Со мной что-то происходит. Я испытываю отвращение к пище, и меня одолевает слабость.
— Такое случается при перемене климата. Надеюсь, ты не заразилась какой-нибудь редкой болезнью, иначе чувствовала бы себя гораздо хуже. Расскажи мне подробнее о том, что тебя беспокоит, а потом я тебя осмотрю.
После беседы и осмотра доктор Ромильи резко замолчал, и по мере того, как длилось это молчание, нарастала тревога Эмили.
— Что со мной?
— Судя по всему, у тебя будет ребенок.
Известие было столь ошеломляющим, что она, не сдержавшись, воскликнула:
— Такого не может быть!
— Тебе лучше знать, возможно это или нет, — мягко произнес доктор.
Эмили покраснела. Конечно, такое могло случиться!
Она вспомнила, как Атеа спросил, не беременна ли она. Изменилось ли что-нибудь или нет, если б она знала, что носит в себе новую жизнь? Эмили боялась, что никогда не получит ответа на этот вопрос.
Когда она протянула доктору деньги, он отказался. Она прочитала в его глазах не осуждение, но жалость. Должно быть, мсье Ромильи думал о том, как она сообщит эту новость отцу, а еще представлял легкомысленную интрижку на борту корабля: мимолетный союз отчаявшейся девицы и какого-нибудь предприимчивого морехода.
Коротко попрощавшись и поблагодарив врача, Эмили вышла на улицу. Она никак не могла опомниться.
Отцом ее ребенка был полинезиец, дикарь в представлении европейцев. Внезапно она поняла, что ей придется скрывать это всю свою жизнь.
Вспомнив, как быстро рассеялась в Полинезии тоска по родине, и сравнивая, как тяжело приходится теперь, Эмили внезапно поняла: ей нужно вернуться обратно. Пусть им с Атеа не суждено быть вместе: главное — она окажется в краю своей мечты, а ее ребенок будет расти там, где он должен расти.
Это показалось ей решением проблемы, более того — единственным выходом из сложившейся ситуации. В Полинезии она осознала, что нельзя убежать от себя и нужно принимать жизнь такой, какова она есть.
Вернувшись домой, Эмили сбросила с плеч накидку и поспешно прошла в кабинет отца. Рене сидел над какими-то бумагами и имел озабоченный, пожалуй, даже потерянный вид, однако дочь не заметила этого.
Взбудораженная своими мыслями, она быстро проговорила:
— Я еду в Полинезию. Возвращение в Париж было ошибкой. Я ощущаю себя частью того, а не этого мира.
Сейчас она с особой пронзительностью чувствовала, сколь сильно отличается от девушки, часами сидящей в кресле с раскрытой книгой на коленях, устремив глаза в неведомое пространство и витая в мечтах. Теперь она желала дышать воздухом дикой природы, жаждала полнокровной, полноценной и радостной жизни.
Медленно подняв голову, Рене посмотрел на дочь так, словно не понимал, о чем она говорит.
Потом наконец ответил:
— Ни ты, ни я не сможем вернуться в Полинезию, Эмили. Я не хотел тебе говорить, но наши финансовые дела очень плохи. Боюсь, нам придется съехать с этой квартиры и подыскать себе жилье подешевле.
— Но я прожила здесь всю свою жизнь!
— К несчастью, времена меняются. Большая часть моих средств, вложенных в ценные бумаги, за время нашего отсутствия превратилась в пыль. Мы разорены. Правительство отклонило законопроект о полюбовных сделках между должниками и кредиторами, вновь увеличило налоги и восстановило тюремное заключение за недоимки. Сейчас нам надо спасать то, что у нас еще осталось: нашу свободу и честь.
Эмили с силой сплела пальцы. Бедный отец! Что ей стоило нагнуться и поднять хотя бы одну жемчужину из ожерелья, подаренного Атеа! Ведь он предлагал ей забрать украшение с собой! Впрочем сейчас ей казалось, что это было столь же немыслимо, как утащить что-то из сна.
— Отец! Я должна сказать, что у меня будет ребенок.
Его глаза впились в нее, и Эмили почудилось, будто в них плещутся безнадежность и скорбь.
— От Атеа.
— Да.
Обхватив голову руками, Рене качнулся взад-вперед.
— Ты понимаешь, что это значит?
— Я не замужем. У нас нет денег. И я ничего не умею.
— Не только это. Атеа полинезиец. По ребенку будет заметно, кто его отец. Наши миры слишком разные, они не должны пересекаться в чем-то важном: я тебя предупреждал.
— Атеа красив. Ты сам это признавал.
— Я говорил и о том, что он может существовать только в своей среде. Там он — полубог, а здесь превратился бы в дикаря. К тому же в твоем окружении это способен понять только я. Для остальных людей он будет дикарем везде и всегда. Вас разделяют не просто тысячи миль, а… века.
— Что ты предлагаешь?
— Надо поговорить с доктором Ромильи.
— Я была у него сегодня.
— Стало быть, он знает?
— Да.
— Это хорошо.
— Ты не хочешь, чтобы этот ребенок появлялся на свет? — тихо спросила Эмили.
— Я боюсь того, что его ждет, — признался Рене. — Если бы удалось устроить ребенка в хороший приют…
Она сорвалась с места, и ее глаза засверкали, как звезды Южного Креста.
— Я никогда этого не сделаю!
— Прости, Эмили, — потерянно произнес Рене. — Ты права. Надеюсь, нам удастся это пережить. — И неожиданно добавил: — Вся беда в том, что ты не была знакома с другими молодыми людьми. Людьми твоего круга. Наверное, я плохо заботился о тебе и воспитал тебя неправильно.
— Я не жалею о том, что было или чего не было в моей жизни, — сказала Эмили.
Неделю спустя они переехали на другую квартиру. Собственно, то была не квартира, а чердак. Часть книг Рене раздал друзьям. Кое-что из ставшей лишней мебели удалось продать, а многое они просто оставили на квартире. Мадам Патиссо пришлось рассчитать, и Эмили мужественно ходила за покупками на ближайший рынок, готовила еду и стирала одежду.
Иногда она гуляла в парке, слушая воркование голубей в гуще листвы и разглядывая статуи, застывшие, словно в раздумье, на своих пьедесталах. И вновь в памяти всплывал вид монументальных полинезийских деревьев, зелень которых была обрызгана красными, желтыми и белыми кистями огромных цветов.
Однажды, вернувшись с такой прогулки, Эмили увидела Рене сидящим возле камина и сжигающим какие-то бумаги.
Он сидел, весь съежившись, и временами по его лицу пробегала судорога. Перед камином стоял ящик с письмами, которого она прежде не видела. Бумага коробилась и чернела в огне, и по ней текло что-то красное, похожее на кровь. Сперва Эмили испугалась, а после поняла, что это сургуч.
— Что ты сжигаешь? — спросила она.
— Кое-что личное, — со странным спокойствием ответил Рене и протянул ей один конверт. — Здесь лондонский адрес твоей матери. Возможно, она там уже не живет, но все же, надеюсь, тебе удастся ее найти. Хорошо, что ты знаешь английский! Если со мной что-то случится, отправляйся в Лондон и обратись к ней.
У Эмили похолодели руки.
— Моя мать бросила меня!
— Я лгал тебе. Элизабет хотела взять тебя с собой, но я не согласился. Она была иностранкой, потому не сумела ничего сделать.
— Она могла бы остаться с тобой, с нами! Почему ты отправляешь меня к ней? Ты думаешь, с тобой что-то случится?!
Рене не успел ответить, как она заметила, что он держит в руках тетрадь со своими путевыми заметками, в том числе и сделанными на Маркизских островах.
— Ты собираешься их сжечь?!
Рене глубоко вздохнул.
— Географическое общество не заинтересовала книга о Полинезии. Эти острова слишком далеки и загадочны. Я решил больше не заниматься ни путешествиями, ни исследованиями. Попытаюсь найти учеников, чтобы мы могли хоть как-то прожить с тобой и… твоим ребенком.
Она потрясенно молчала, и тогда он добавил:
— Пора спуститься на землю, Эмили. Мы и без того задержались в небесах.
С этими словами Рене Марен швырнул записки в огонь.
Девушка села на пол рядом с отцом, и они вместе глядели, как мечты превращаются в пепел, как исчезает то, в чем были сосредоточены все их надежды.
Осада крепости продолжалась недолго. Островитяне желали переселиться на берег и вернуться к привычным для себя занятиям, а не жить под постоянным страхом прилета снарядов, сперва источавших огонь, а потом — фонтаны черного дыма, ядер, не только разрывающих в клочья человеческие тела, но даже дробящих скалы.
Прошел слух, что белые солдаты обещают помочь со строительством новых хижин. К тому же каким-то образом жители Хива-Оа узнали, что в отличие от непокорного Атеа вождь Лоа с Тахуата сдался французам без малейшего сопротивления, а его дочь Моана стала женой человека, командующего пушками.
Однажды уступив старейшинам и жрецам, Атеа был вынужден делать это и в дальнейшем. Его мана рассеялась, как утреннее облако, превратилась в эхо, которое не поймаешь и не удержишь.
Несмотря на это, в канун утра, когда племя должно было покинуть крепость и вернуться в деревню, он собрал своих воинов и обратился к ним с речью:
— С того момента, как на-ики признают власть белых людей, я перестану быть вашим вождем. Но если вы согласитесь уйти со мной в горы, я останусь им. Мы по-прежнему будем повиноваться только своим законам. Станем нападать на врагов под прикрытием ночи. Они не могут лазать по горам и плавать в море так, как мы. Им никогда нас не поймать.
Он обвел собравшихся горящим взглядом. На его голове больше не красовался пышный головной убор вождя, а в руках не было жезла. Зато на коленях лежало ружье, которое он время от времени поглаживал, словно оно было живым.
Мужчины переглядывались, переминались с ноги на ногу, но никто не произносил ни слова. Для большинства из них Атеа все еще был арики, полубогом, но с другой стороны, они не имели ни малейшей склонности воевать. Белые люди были сильнее, это казалось столь очевидным, что туземцы не видели смысла сопротивляться.
В конце концов Атеа встал и направился к выходу. Он знал тропинку, по которой можно было незаметно покинуть крепость. Он шел медленно, словно раздумывая, стоит ли оглянуться? Сейчас ему было наплевать на гордость. Он страшился того, что ему придется потерпеть полное и окончательное поражение.
Он правил ими больше года и рассчитывал править всю оставшуюся жизнь, но сперва ему пришлось противопоставить себя народу, а сегодня он и вовсе стоял перед мужчинами племени, как на суде, и они изучали его взглядами, словно чужого.
Обернувшись, Атеа увидел, что за ним идут человек тридцать, в основном совсем молодых, еще неженатых мужчин, всего тридцать из сотни обученных обращаться с оружием! В тот миг, когда его сердце сжало немое отчаяние, он изо всех сил сдавил руками ствол ружья.
В краю полинезийских возвышенностей, среди причудливо задрапированных зеленью ущелий ничто не тяготило ни тело, ни душу, все заботы и мысли отступали прочь. Нагромождение скал, у подножия которых пенился и грохотал прибой, бездонное небо, необозримые леса — все остальное казалось далеким, как грезы.
Однако Морис Тайль знал, что люди, могущие пробираться по горным тропам, как дикие козы, равно как плавать в море подобно дельфинам, представляют собой серьезную опасность, пусть даже этих людей не больше трех десятков человек. До тех пор, пока они глядят сверху внимательными глазами, готовые выстрелить из ружья или устроить обвал, французы не смогут спокойно ходить по острову.
Узнав о том, что Атеа сбежал в горы, капитан заскрежетал зубами и тихо выругался. Он должен был предусмотреть такую возможность. Тем не менее Тайль сдержал свое обещание: островитяне вернулись в сожженную деревню, восстановили хижины и зажили, почти как прежде. Кое-кто из них взирал на белых людей со смешанным чувством неприязни и страха, другие, напротив, проявляли живейшее любопытство ко всему, что творилось в лагере европейцев.
После поданного капитаном рапорта о захвате Хива-Оа губернатор Маркизских островов получил приказ создать на острове морскую базу. Отныне здесь разместился постоянный гарнизон, а возле берега маячили боевые катера.
Поскольку с некоторых пор Морис Тайль сам жил с полинезийской девушкой, у него не хватило духу препятствовать связям солдат и матросов с незамужними жительницами Хива-Оа, что, впрочем, дозволялось местной моралью.
Поскольку Атеа никто не свергал, формально он по-прежнему считался вождем, хотя на деле племенем правил совет из жрецов и старейшин. Островитяне не знали, где скрывается арики, или знали, но не хотели говорить.
Тайль махнул бы на него рукой и оставил в покое, если б только Атеа сделал то же самое. Однако тот то и дело предпринимал дерзкие вылазки, в результате которых французы неизменно несли потери. Наблюдая сквозь завесу листвы за копошившимися на берегу солдатами, он не упускал возможности спустить курок и, как правило, попадал в цель.
Морис надеялся только на то, что рано или поздно у полинезийцев закончатся боеприпасы. Не станут же они заряжать ружья камнями?
Тайль как можно дольше не сообщал начальству про Атеа и его отряд, зная, что с Нуку-Хива немедленно придет приказ любым способом уничтожить опального вождя. Но как поймать его в горах, где любое неловкое движение может оказаться смертельным!
Иногда капитан советовался с Моаной. Он продолжал восхищаться этой девушкой и относился к ней со всем уважением, на какое был способен. Ему нравилось покачивание ее бедер, прикрытых юбкой из тапы, и колыхание обнаженной груди. Аромат ее кожи, когда она пылала страстью, и загадочный изгиб чувственных губ; мгновения, когда она обмирала от его прикосновений, и глубокое дыхание, когда она спала.
Она не сомневалась в своей привлекательности, равно как и не думала о ней. Ее взгляд обжигал, а очарование царственной походки мгновенно пленяло любого мужчину. Морис ревновал Моану, ибо его сослуживцы смотрели ей вслед, открыв рот. Сама она ни на кого не глядела, но, как догадывался капитан, вовсе не потому, что была влюблена именно в него.
Помня о высоком происхождении Моаны (пусть другим европейцам это казалось сущей ерундой), Тайль взял для нее трех служанок и позволял ей делать все, что заблагорассудится. Он отдавал должное ее красоте, ее неотразимости, ее страсти, ее горделивой покорности. Но вот что творилось у нее в душе, оставалось для него загадкой.