О Господи, как хорошо было влюбиться в первый раз! Все это было в четырнадцать лет… И мальчик Костя был таким светлым, романтическим, непорочным, умеющим так красиво и нежно петь!
Минуло много лет (почти десять!) с той ночи, когда Тамару поцеловали в первый раз; и хотя потом (за десять-то лет) ее целовали разные юноши и мужчины, которые нравились ей — одни больше, другие меньше, а третьи и вовсе никак не опьянили душу, и таких растеряла память, — своего первого Костю она помнила свежо и отчетливо, будто всего минуту назад Тамара сняла с его плеч свои руки и, сбивая с травы росу, в предутренних сумерках пошла от него к своему спальному корпусу, где жили хоровики, а он — к своему, привилегированному, где жили вокалисты.
Почему она не забыла Костю, с которым они сдружились на молодежной туристической базе, куда собрали с разных районов самодеятельные песенные коллективы? Неужели впечатления первого поцелуя и той первой робкой любви оказались настолько сильными, что время не обесцветило в сознании образ мальчика с высоким голосом, какого-то конкурсанта или даже лауреата какого-то фестиваля? Да и была ли это любовь, ведь в четырнадцать лет так легко приобрести крылья сиюминутной влюбленности и полететь неведомо куда, совершенно не думая, чем кончится этот бесшабашный полет!
Но, возможно, именно эта влюбленность осталась самой ценной для Тамары из юности, ведь эта влюбленность ничем не была омрачена и была истинно первой и светлой.
…Снова видится Тамаре молодежная туристическая база на высоком белоглинистом крутояре, густая ярко-зеленая хвоя сосен близлежащего леса, видится белая песчаная тропинка, наискось стекающая с обрыва, ведущая через низинку к излучине реки, а потом плутающая в прибрежном ивняке и наконец обрывающаяся у старого деревянного причала, где и проводила Тамара счастливые часы с Костей.
Он немного умел играть на гитаре и после дневных репетиций развлекал на поляне бардовскими песнями парней и девушек; его слушали, ему подпевали, тайно и явно завидовали умению перебирать струны, хотя и знал-то он не более десятка самых расхожих аккордов.
Тамара слушала всегда его песни с нарочитым равнодушием, сидела на поляне дальше всех остальных, читала книгу и редко поднимала на Костю глаза. Она с нетерпением ждала, когда он передаст кому-нибудь гитару, и они уйдут ото всех, уйдут на свое любимое место, и только она будет слышать, как поет, красиво, высоко и нежно, Костя.
Так и случалось. После аплодисментов Костя передавал гитару другому самодеятельному певцу, подходил к Тамаре и молча кивал ей. Им даже не нужно было слов. Они отправлялись к реке, на берег, туда, где ветхий заброшенный причал. Здесь они садились на край причала, глядели на реку, глядели в небо, следили, как ползут в высоте огромные белые облака, очерченные на голубизне неба красивыми загибулинами.
— Когда я смотрю на белые облака, — тихо признавался Костя, — мне почему-то становится тоскливо. И хочется петь самые грустные песни. Наверно, так же тосковал какой-нибудь ямщик. Сидел себе на облучке, ехал где-нибудь по степи и пел заунывные песни. Я и сам иногда себя ямщиком чувствую. Еду будто по небу среди белых облаков…
— Спой мне песню, — неожиданно просила Тамара. — Ты же любишь ямщицкие песни.
Тут Костя немного набивал себе цену, слегка капризничал:
— Но тебе ведь не нравится, как я пою. Ты дальше всех садишься, когда я беру в руки гитару. Или уходишь книжку читать.
— Там ты для всех поешь. А ты для меня, только для меня, спой какую-нибудь свою любимую песню.
И Тамара, чтобы не смущать Костю, переводила взгляд на померклую воду реки, на которой золотыми мазками рассыпалось заходящее солнце, или на другой берег, где были видны курганы свежего сена, над ними чиркали в суетливом полете острокрылые ласточки.
А Костя, давая себе паузу для настроя, начинал запев. Он начинал петь негромко, тонко, бережно и чисто.
Ой, мороз, мороз,
Не морозь меня,
Ждет меня жена,
Ой, ревнивая!
С каждым словом, с каждой строчкой песня отвоевывала себе все больше и больше пространства, лилась раздольно, проникновенно и широко, наполняя Тамару какой-то отрадой и упоительной грустью. Ей казалось, что без аккомпанемента у Кости выходило не хуже, а лучше — вольнее, откровеннее, шире. Он пел высоко — так отважно высоко, что Тамара побаивалась, что он сорвется, захрипит, захлебнувшись воздухом. Тамаре чудилось, что его голос поднимается в поднебесье, рассыпается там на тысячи звонких капель и этим поющим дождем возвращается на землю.
Но песня обрывалась.
С реки, издали, доносилось глуховатое тырканье мотора, вскоре на излучине мимо бакена с тлеющим на макушке огоньком появлялась низкая длинная баржа, неуклюже выползала из-за поворота, ее толкал буксир с белеющим фасадом штурманской кабины. Буксир портил песню и раздирал окружный покой басовитым чужеродным звуком, разгонял воду со стремнины на края. На осклизлые бревна старого причала набегали волны, шлепались, пенились, просились на берег. Затем опять становилось тихо. А недолетая песня где-то дотлевала.
— Мне иногда кажется, что мы здесь одни на всем свете… — говорила Тамара.
Костя ложился на причал навзничь, раскидывал руки; он любил так лежать и объяснял это необычно:
— Если запрокинуть голову и лежать некоторое время зажмурившись, а потом резко открыть глаза, то появится ощущение, будто паришь в облаках. Попробуй!
Тамара осторожно опускалась на причал, раскидывала руки, зажмуривалась, потом резко открывала глаза. Нет, у нее не получалось лететь по небу, но она говорила, что тоже видит перед собой «перевернутую землю».
А однажды, так же закрыв глаза в поисках перевернутой земли, Тамара почувствовала на своих губах губы Кости. Целовались они неумело, стыдливо, и потом некоторое время стеснялись, но еще больше тянулись друг к другу.
Перед расставанием, перед разъездом с туристической базы, они поклялись, что никогда не забудут свой причал, что никогда не будут писать друг другу писем и никогда больше не будут искать встречи.
— Мы будем помнить друг друга, и все. Ведь этого хватит? — спрашивал Костя, и Тамара, держа свои руки на его плечах, с какой-то легкостью, вовсе не задумываясь, почему он требует от нее утвердительных ответов, соглашалась:
— Этого хватит. На всю жизнь хватит.
О Господи, как хорошо было влюбиться в первый раз!
А что теперь? Зачем она утешает или, наоборот, распаляет себя мыслями о прошлом? Зачем ей такие сладенькие картинки из прошлого вроде того милого мальчика с вокальными данными, ведь это то же самое, что утопающему — соломинка, или человеку, которому ударом копья пробили сердце, — какая-нибудь кисло-сладкая аскорбинка для поддержания организма.
Тамара ходила по городу, не замечая пути, не замечая времени, она просто не могла понять: можно ли ей вообще возвращаться домой? Может быть, разрубить все разом? Ведь как верно они сделали с тем Костей, не стали встречаться, мудро, хоть и были сопляками, почувствовали, где грань, за которую не надо переходить. Может быть, и сейчас ей сбежать, уйти от Спирина?
На улице становилось холоднее, Тамара несколько раз заходила в магазины, чтобы погреться, ничего там не покупала. За время своего замужества она впервые не хотела, не спешила идти домой. Может быть, это какое-то заблуждение, мираж, обман зрения? И она тут же порывалась домой. Да какой обман? Чушь! Он просто любит другую… И она опять петляла по улицам, прижигала свое сердце недавно увиденной сценой, а потом какими-то воспоминаниями, которые казались счастливыми, бесполезно залечивала его.