Дашу все слушали как завороженные, однако пуще остальных был поражен ее рассказом молодой император. Он весь обратился в слух, он не сводил глаз с девушки, которая с первого взгляда очаровала его красотой, а теперь явила такую силу духа, какую не часто и в мужчине встретишь.
С самых первых дней рождения надышавшийся воздухом придворной жизни, пропитанной ложью, хитросплетениями, злыми кознями и коварством, он мало что знал о чистых помыслах, самоотверженности и добросердечии. Воинская храбрость — да, это поражало его воображение. Однако она была всегда связана с жестокостью — таковы уж законы войны! А милосердие и другие добродетели человеческие оставались принадлежностью житий святых и отвлеченных нравоучений. Ни разу в жизни ему не приходилось стать свидетелем поступка, не имеющего под собой никакой корысти, видеть жажду мести не за личную обиду, а во имя справедливости, Петру часто говорили — и Остерман, и старший Долгорукий, и князь Иван, и очаровательная тетушка Елизавета, и испанский посланник де Лириа, который очень нравился молодому царю, и еще раньше Александр Данилович Меньшиков, — да и вообще, чудилось, со всех сторон твердили ему: цель оправдывает любые средства. Но беда состояла в том, что никакой цели Петр перед собой не видел! Слова о величии государства оставались для него лишь призраком, а средства для достижения этого величия были ему подсказаны другими, часто недобросовестными, пекущимися лишь о личной выгоде людьми. И почему-то именно сейчас — как ударило! — он впервые осознал, что живет чужим умом, чужими страстями, чужой враждой и дружбой, что все это ничуть не волнует его, что жизнь его, в сущности, пуста, хотя заполнена развлечениями с утра до вечера, а часто им посвящена и ночь.
Он помрачнел, задумался, на миг ощутил сосущую тоску... но сладким ядом власти уже слишком давно была отравлена его кровь, и эту застарелую отраву не взять было новым, еще толком не осознанным, легким чувством восхищения перед незнакомой девушкой. Более того! Малейшее сомнение в себе раздражало мальчика, привыкшего кругом срывать цветы восхищения... пусть даже фальшивые. Ему захотелось хоть как-то, хоть мысленно, восторжествовать над девушкой, которая заставила его почувствовать себя несчастным. Он снова вообразил ее в своих объятиях, представил ее покорность, ждущий трепет, страх перед ним... перед мужчиной и властелином. И кивнул, довольный, ибо уже решил, что надо делать, — сам решил.
— Ваше сиятельство, Алексей Григорьевич, — произнес Петр с той рассудительной важностью, которая порою являлась вдруг в его повадках и представляла собой полную противоположность неровной манере поведения и неопределенному, полудетскому лицу, — в самом деле, пора уж милосердно вспомнить о раненом. Немедленно известите герцога де Лириа, чтобы позаботился о своем человеке и забрал его. Вашу же осиротевшую родственницу, думаю, пригреют в вашем доме. Княгиня Прасковья Юрьевна известна своей добротой... Буду счастлив видеть Дарью Васильевну всякий раз, когда Бог приведет побывать у вас в гостях.
Петр неприметно кивнул сам себе, чрезвычайно довольный, как складно, совершенно по-взрослому высказался. Он заметил озадаченное выражение, промелькнувшее на лице Алексея Григорьевича. Ничего, пусть только старый лис сделает вид, что не понял намека: император желает новых встреч с этой девушкой! И нечего подсовывать ему надменную княжну Екатерину — если уж государь сам не может выбрать себе даму сердца, тогда какой он вообще государь?!
— А теперь, — молвил веско молодой царь, — мне бы хотелось знать, какое наказание настигнет вашего смерда, не только пролившего кровь невинных моих подданных, но и опозорившего меня в глазах моего брата, испанского короля? Этак скоро слух по Европе пойдет, будто Россия воротилась к допотопным временам, здесь воцарились дичь и глушь, коли в десятке верст от Москвы честных людей грабят и убивают. Но прежде чем вы покараете негодяя, соизвольте выпытать у него, куда он запрятал деньги. Восемь тысяч золотых монет — огромная сумма! Коли пропала она в принадлежащем вам селении, стало быть, вам и возмещать ущерб испанцам. Не найдете у грабителей — придется отдавать свои. Дело чести, как любят говорить европейцы. Так что лучше бы найти...
— Найду! — веско уронил Алексей Григорьевич, переводя мрачный взор на трясущихся от страха Сажиных, которые были окружены долгоруковскими челядниками и лишены возможности втихаря сбежать. — Душу выну, а найду!
— Не было! Не было у него никаких золотых монет! — вскричал Никодим Сажин, доселе молчавший так окаменело, словно бы навеки лишился дара речи. Но, выходит, не навеки. У него еще хватило сил в смертном ужасе прокричать: — Не было мошны! Был токмо пояс с карманчиками...
— Да ты еще и лгать! — вскричал Алексей Григорьевич, донельзя разъяренный угрозой царя: возмещать пропавшее испанцам. Если бы можно было разорвать сейчас Никодима Сажина на восемь тысяч кусочков, чтобы каждый обратился в золотую монетку, князь сделал бы это собственноручно и незамедлительно. Мысли его с тоской обратились к давним, баснословным временам, когда некоторые деревеньки жили, жили-таки разбоем и грабежом проезжавших, но после того ни о чем не было ни слуху ни духу. Умели люди заметать сор под порог, ничего не скажешь! А главное, что делали, — щедро платили своему барину. Столь щедро, что ему был прямой интерес горой стоять за таких верноподданных разбойничков. А вот ему, к примеру, князю Долгорукому, зачем, ради чего защищать поганого Никаху Сажина? Мало что опозорил перед вальяжным, обходительным, приятным в обращении и, безусловно, полезным испанским посланником герцогом де Лириа, так еще и деньги зажал. Восемь тысяч золотых, какая несусветная сумма! И все этому смерду? Вот она, жадность непомерная, а за такую жадность Господь наказывает — пусть и не сам, но руками других.
— На конюшню его, — небрежно бросил Алексей Григорьевич. — Хоть семь шкур с него спустите, а где деньги схоронил, дознайтесь.
В орущего Никаху вцепились, поволокли. Волчок вскочил и проводил его взглядом с совершенно человеческим выражением удовлетворения. Потом перевел взгляд своих темных, с желтыми пятнышками глаз на императора — и вдруг, осев на задние лапы, завыл, вскинув морду вверх.
Петр даже качнулся. «Ишь, воет, словно по покойнику!» И вдруг вспомнил, что собак с такими вот пятнышками над зрачками зовут двуглазками и наделяют их пророческой, вещей силою. «Что сулит? Смерть близкую? Кому? На меня глядит и воет — значит, мне?!»
Он знал: смерть всегда за плечами — стоит за нами. От нее не спасешься, будь ты хоть пуп земли. Матушка, рожая его, умерла, Петр и не видел ее ни разу. Отец-царевич умер... ну, был убит, но все равно, смерть его настигла — посредством чужой руки, а настигла. Сестра любимая, Наталья, без которой юный государь не мыслил себе жизни... Умер даже дедушка, император Петр, которого не называют иначе, как Великим, хотя внук скорее называл бы его Страшным, Ужасным, Чудовищным... Ненавистным. Никто не спасся от смерти! И он... он тоже умрет? Когда? Скоро? Собака воет на того, кому в могилу лечь предстоит!
Все заметили, как побледнел государь. Впрочем, каждому сделалось не по себе от этого жуткого воя.
Алексей Григорьевич занес ногу — пнуть Волчка, да покрепче, князь Иван схватился за плеть. Даша, ахнув, загородила собой пса, умоляюще уставилась на государя.
— Не троньте, — хрипло вымолвил тот, хотя желал отдать прямо противоположное приказание. — Чего с животины неразумной возьмешь? Только с глаз моих ее подальше отправьте.
— Я... я тотчас уеду, — пробормотала Даша. — И Волчка увезу. Мне надобно позаботиться о погребении родителей. И брату там без меня тяжело, в Воронихине. Дядюшка, ежели вы будете настолько добры, чтобы дать мне коня... окажите милость!
Алексей Григорьевич неприметно от государя сделал племяннице страшные глаза. Во дура деревенская! Только что девице было недвусмысленно сказано: император желает видеть ее как можно чаще — так нет же! Уедет она! Да о каком отъезде может идти речь? Да какие тут могут быть родители?
— Письмо напиши брату, — непререкаемым тоном велел он. — А неграмотна — писцу моему надиктуй. Все толком обскажи. Брат все и уладит. Сей же час отправлю нарочного в Воронихино, он твою собачину и увезет. Не волнуйся, ни шерстинки с его шкуры не упадет.
Даша порывисто обняла Волчка, припала к нему лицом. Сердце разрывалось от тоски, вещало недоброе, томилось болью. Однако и для нее воля государева — как и для многих поколений ее предков! — была законом непререкаемым. Хоть сердце вырви, а царю покорись! Поэтому, когда Даша поднялась с колен, лицо ее было хоть и мрачным, но спокойным. Покорилась и она.
Петр Алексеевич с изумлением наблюдал, как подчинился подошедшему псарю только что свирепый, неуемный Волчок, дал себя увести, не кидался, не лаял. Как будто понял необходимость прощания с хозяйкой. Что она там ему нашептала, эта загадочная девица?! Говорит, сны вещие ей снятся. Вон со зверями по-ихнему беседует. Может, ведьма? Отчего так волнуется в ее присутствии душа? Чары, чары...
Князь Долгорукий пригласил всех в дом. Беспамятного Хорхе наконец-то унесли. Даша шла рядом с носилками, Петр Алексеевич — сбоку шага на два и мерил ее опытным — уже опытным! — вполне мужским взглядом.
Очень хороша, ну очень, И платье ей куда более пристало, чем штаны да кафтан. Косу жаль, небось роскошная была косища... но ничего, эти легкие вьющиеся волосы, которые спускаются на стройную Дашину шейку, ему тоже очень нравятся, хоть ничем и не напоминают тяжелые прически придворных красавиц. Он усмехнулся, вспомнив: когда Даша — еще в образе Даньки — хлопотала вокруг бесчувственного испанского курьера, этого, как его там зовут, не то Алекс, не то Хорхе, — тогда, помнится, молодой царь подумал, что дело здесь нечисто, уж очень мальчик взволнован... Не иначе за время пути «черноглазенький» успел приохотить приглядного, что девка, юнца к некоторым непристойным забавам, которые, по слухам, очень в ходу при изнеженном, испорченном, сластолюбивом мадридском дворе и даже при испанском посольстве в России. При всем своем неуемном любострастии Петр к мужеложству относился с отвращением и брезгливостью, а потому был откровенно доволен, что ни «Данька», ни испанский курьер в сем не могут быть повинны.
Император улыбнулся было — но улыбка тотчас сползла с его уст. Греху содомскому они, конечно, не предавались, но как насчет другого греха — ну, этого самого, первородного, в который рано или поздно впадают всякий мужчина и всякая женщина, вдобавок, если они так молоды и так хороши собой, как Даша и этот испанский курьер? И они провели вместе не один день... не одну ночь... Ей-богу, женщина не станет так волноваться за мужчину только по доброте душевной!
Брови Петра сошлись к переносице, уголки рта обвисли. Как узнать, было между ними что-то? Не было? Как узнать?..
А, ладно. Было, не было — но больше никогда не будет!
— Вы вот что, Алексей Григорьевич, — он повернулся к хозяину. — Не стоит гнать гонца к испанцам. Негоже заставлять посланника трястись по нашим дорогам без особой надобности. Лучше велите карету снарядить да отправьте раненого прямиком в Москву. Де Лириа всегда был со мною любезен, нынче я хочу ему любезность оказать.
— Распорядись, Иван, — приказал князь сыну, порадовавшись, что не придется встречаться здесь, в Горенках, с возмущенным испанским вельможей. — Да помягче пусть раненому постелят, перин побольше положат.
Петру стало полегче на душе. Но все же он больше ни о чем не мог думать, как об одном: было или не было?.. Устремился к дому, не сводя глаз с Даши, не замечая, что хозяин, князь Долгорукий, который всегда был весьма очестлив [14] с молодым императором и чуть ли не под белы рученьки вводил его в свой дом, никому не уступая чести служить ему, сейчас приотстал и подхватил под локоток Стельку, своего доверенного человека и первого среди смотрельщиков за княжеским хозяйством. Крестильное имя его было Гараня, то есть Герасим, однако, с легкой руки князя, никто его иначе как Стелькою не называл: за истовую готовность в стельку расшибиться, только бы угодить своему барину, а также за пристрастие к любимому русскому занятию: упиться в стельку.
— Ты это, слышь-ка... — осторожно проговорил Алексей Григорьевич. — Про деньги вызнаешь — мне первому на ушко шепни, не ляпай принародно. Понял?
— Как не понять, — остро глянул на господина смышленый Стелька. — Чай, не пальцем деланы...
— Вот и ладненько, — кивнул немного успокоенный Долгорукий. — А после того, как выбьешь из Никодима все насчет денег, выбей из него заодно и душу. На что она ему такая — подлая да корыстная?
Стелька поклонился с прежним выражением полнейшего понимания и покорности, да вдруг схватился за голову.
— А девка-то сбежала, — сообщил он с виноватым видом. — Дочка Никахина. Как ее, Мавруха, что ли? Не уследили...
— А, леший с ней! — отмахнулся Долгорукий. — Что с нее проку, с убогой? Ты мне, главное дело, с Никахой разберись по-свойски!
Стелька опять поклонился и заспешил на конюшню, куда уже уволокли Никодима, а князь заспешил к дому — слишком озабоченный, чтобы заметить вопиющее нарушение им установленных, строжайших правил: дочь Екатерина, которой полагалось неотступно находиться при государе императоре, всячески прельщая его своей красотой, неприметно свернула в сторонку и сперва как бы от нечего делать, неспешно, а потом со всех ног устремилась в сад, лежащий чуть поодаль дома. Все подворье и этот сад были окружены высоким и, прочным забором, однако известно ведь, что не бывает заборов без проломов, так что сбежала не только Мавруха...