— Проснись! Степан! Степан Васильевич! Да проснись же!
Голос настойчиво пробивался к затуманенному сознанию, а Лопухину казалось, что кто-то бьет его по левому виску молоточком. Экая пытка бесчеловечная!
С трудом удалось понять, что голос был женский. Уродится же столь злобная тварь, чтобы бить беспомощного человека по голове! Узнать бы, кто такая, — своими руками придушил бы, чтобы не мучила людей.
— Ну вставай, вставай же, идол! Открой глаза! Так, что-то знакомое... Ну конечно, это голос его жены, красавицы Натальи Федоровны! Красавицы, ха! Слушая этот исполненный ненависти голос, можно подумать, что сии скрипучие звуки издает безобразное, сгорбленное, косматое, морщинистое чудовище.
Ну и кому охота открывать глаза, чтобы увидеть этакую бабу-ягу? Дураков нет!
Степан Васильевич тяжело повернулся на бок и потянул на голову одеяло, чтобы хоть как-то защититься от «бабы-яги», однако в тот же миг одеяло было с него сорвано. Попытался спрятать голову под подушкой, но и подушку вырвали немилосердные руки. Мало того! Его начали бить этой тяжелой, плотно набитой птичьим пером, отсыревшей, сбившейся в тяжелый ком подушкой по измученной голове!
Господа, это... это же бесчеловечно, господа! Степан Васильевич сделал отчаянный рывок, уходя от избиения, и с грохотом скатился с кровати. Боль в ушибленном локте и колене невероятными, мучительными судорогами отозвалась в висках, и подавляемая ярость вспыхнула жарким костром. Вдобавок Наталья не унималась и продолжала орудовать подушкою. Степан Васильевич понял, что сейчас сойдет с ума, если не даст выхода своей злобе.
Убить! Убить мучительницу проклятущую! Прямо сейчас!
«Убить! Убить мучительницу проклятущую!» — чудилось, произнес кто-то в голове суровым, непреклонным мужским голосом — чужим голосом, ничего не имеющим общего с его собственным, лопухинским. Более всего незнакомый голос был похож на командирский, отдающий приказ нерадивому солдату.
Степан Васильевич так и замер на полу, не чуя, как холодят бока настывшие доски. Этот голос он уже слышал, определенно слышал. И не раз. Он вспыхивал в памяти среди дневных забот, он являлся Лопухину во сне и плавал перед ним, подобно клубам табачного дыма, когда б те обрели вдруг способность разговаривать. Голос существовал сам по себе, отдельно от человека, голос был монотонный, но в то же время властный, непререкаемый, вызывающий неодолимое желание подчиниться, и почему-то вызывал в памяти Лопухина черты какого-то совершенно определенного лица, однако вспомнить, кто это, Степан Васильевич все же не мог. Но он боялся, до дрожи боялся этого голоса. Вот и сейчас — лишь только прозвучал он в уме, как Лопухин весь сжался в комок, чувствуя, что необъяснимый страх подкатывает к горлу. Даже злоба на жестокую жену ушла невесть куда. Он скорчился, прикрывая голову руками, и жалким, хриплым, словно бы не своим голосом пробормотал:
— Будет тебе! Будет! Не видишь, встаю. Уже встал!
Удары подушкой и крики прекратились. Настойчивый голос, велевший убить мучительницу, тоже умолк. Теперь Степан Васильевич слышал только чье-то надсадное дыхание. С трудом сообразив, что дыхание — его, его собственное, а себя бояться вряд ли стоит, решился разлепить склеившиеся веки.
И отпрянул со стоном, увидав прямо перед собой разъяренное лицо жены.
Эх, да... жаль, жаль, что вот таковой не видел ее ни разу господин генерал Левенвольде! Где та красота, которая сводит с ума глупых мужчин? Баба-яга, ну сущая баба-яга! Увидав ее в таком образе, вернее, в таком безобразии, небось Левенвольде бежал бы от своей любовницы, будто черт от ладана! Или ка-ак вдарил бы кулаком в искаженные злобою черты!
А вот у Степана Васильевича не было сил ни на то, ни на другое. Он только и смог, что улыбнулся — настолько обезоруживающе жалобно, что разъяренное выражение на лице его жены сменилось глубокой усталостью.
— Проснись, — повторила она угрюмо. — Вольно же было напиваться до такого бесовского одурения. Давно белый день на дворе. Тебя ждут.
— Кто? — слабо выдавил Лопухин.
— Остерман да этот, как его, англичанин... Кейт.
Как ни был Лопухин измучен, он все же не мог не бросить на жену удивленный взгляд. Зачем притворяться, будто она не помнит имени этого англичанина? О нем теперь много говорили во дворце, глупо притворяться, что разговоры эти не доходили до Лопухиной. Степан Васильевич теперь тоже побольше знал о новом знакомце. Кейт оказался не просто каким-то там бунтовщиком-якобитом, а человеком не из последних! Старший брат его, по имени Джордж, носил титул лорда Кинтора и наследственного Маршала Шотландии. Оба Кента приняли участие в якобитском восстании, ну а после поражения Иакова Стюарта при Шерифмюре вместе с разбитым претендентом бежали во Францию, затем в Испанию, где Джеймс служил в чине капитана. Поскольку дорога в Англию была Кейту закрыта — там его приговорили к смерти за содействие Стюарту, — он вновь уехал по Францию, жил в Париже. Возвратился в Испанию в чине полковника, однако полка не имел по причине того, что никак не желал сделаться католиком. Протекцией де Лириа он был приглашен в Россию, ну а тут уж подсуетился Остерман. В результате Джеймс Кейт получил чин и жалованье генерал-майора. Ходили слухи, что он весьма преуспел у Натальи Федоровны Лопухиной...
И хоть она не бросила ради него своего старинного любовника Левенвольде, все же генерала Кейта теперь однозначно причисляли к ее осчастливленным поклонникам.
Наверное, Степана Васильевича это должно было возмутить? Ничего подобного. Хрен с ними со всеми. У него есть заботы поважнее, и одна из таких забот — неумолимый голос, то и дело возникающий в памяти: «Убить! Убить мучительницу проклятущую!»
Кто она, эта мучительница? Убил ли ее Лопухин? Было это? Не было? Явь путалась с бредом.
— Федьку кликни, — пробормотал Лопухин. — Умыться, одеться, да рассольцу пускай подаст.
Даже у камердинера есть свой камердинер! Прибежал верный, ко всему привычный Федька, помог господину прийти в себя. Одел его и умыл. Степан Васильевич безучастно отдавался в заботливые Федькины руки, а сам разрывался между бесплодными попытками вспомнить, что означает голос, неустанно звучащий в голове, и угадать, за каким чертом притащились Остерман с Кейтом к нему в дом. Кейта он не видел давно, уже месяц или два, ну а с Остерманом встречался чуть не каждый день, когда выпадал его черед дежурить при государе. Иной раз Петр Алексеевич повелевал вызвать Степана Васильевича и в неурочное время, отсылал других камердинеров. Лопухин гордился этим несказанно. А ведь было время, когда он всерьез трясся за свое место, за свою судьбу. Эта ехидна, царство ей небесное, Наталья Алексеевна, намеревалась обнести его перед государем, и за что? За то, что Лопухин позволил себе усомниться: нужна ли испанцам русская царевна, когда им выгоднее выдать свою принцессу за нашего императора? Ох, разъярилась тогда великая княжна! Анна Крамер, ее камеристка, дружившаяся с госпожой Лопухиной, удрученно пересказывала те грубости и глупости, кои отпускала великая княжна в адрес своего неприятеля. Она не уставала придумывать кары, которые потребует у брата, государя, для прогневившего ее Лопухина. Новая ссылка в Колу — это было самое малое, чего Степан Васильевич, по ее мнению, заслуживал! Кто бы мог подумать, что эта всегда мягкая, приветливая, весьма обаятельная, несмотря на свою явную некрасивость и чрезмерную полноту, особа сделается вдруг такой изощренной мучительницей!
«Убить! Убить мучительницу проклятущую!..»
Снова этот голос! Степан Васильевич велел Федьке принести со двора в плошке снегу, потер виски, хлебнул еще рассольцу. Вроде бы отпустило. Небось можно и к заждавшимся гостям выйти.
Надевая парик, поймал в зеркале свое опухшее, с набрякшими веками отражение, скривился неприязненно, однако что было делать? Другой рожи Бог не дал!
С усилием передвигая ноги, вышел в гостиную, расплылся в радушной, аж челюсти сводило, улыбке:
— Великодушно извините, господа! Заставил вас ждать... Вчера с государем и князем Иваном Алексеевичем засиделись не в меру за картами.
— Бывает, бывает! — Кейт с покровительственной усмешкою принял протянутую руку хозяина, почтительно потряс ее. — Кто-то из ваших царей выражался в том смысле, мол, русским людям большое веселие пить, не могут без того жить.
— Ну, не все таковы, — вмешался в разговор Остерман, глядя на Лопухина с таким неприязненным выражением, словно он, Степан Васильевич, был назойливым гостем, спьяну явившимся в дом трудолюбивого хозяина, барона Андрея Иваныча, помешав ему свершить какое-нибудь бесконечно важное государственное дело. — Вот вы же не станете отрицать, что фаворит — исконно русский по происхождению, однако я видел его поутру, он уже отправился с государем на верховую прогулку, вполне свеж, бодр.
— Как соленый огурчик! — решил щегольнуть знанием русского языка Кейт, чем непременно вызвал бы усмешку на лице Лопухина, когда б тому припала охота смеяться.
Сейчас, однако, такой охоты у него не было. Упоминание Остермана о свежем и бодром князе Иване было подобно уколу в сердце. Жена, Наталья, последнее время запилила мужа: пьянствует-де бесчинно, не в меру, бывает, что государь посылает за ним, зовет к себе, а Степан Васильевич лежит в лежку пьяный, фаворит же — сущий ванька-встанька, сколько ни пьет с вечера, наутро вскочит, как ни в чем не бывало, лапкой утрется, словно ключевой водой умоется, — и опять свеж и бодр, готов отвлекать юного государя от печальных воспоминаний об умершей, недавно похороненной сестре. Наталья твердила: ну, хорошо, прибрал Господь великую княжну, не попустил ее сжить Лопухина с насиженного местечка, так ведь он сам себя сковырнет! Как бы не взял Петр Алексеевич на эту должность кого-нибудь из Долгоруких, того же молодого князя Сергея! Нечто подобное высказал при прошлой встрече с Лопухиным и Андрей Иваныч Остерман. Судя по его насупленному выражению, он и сейчас намеревался выговаривать Лопухину.
Не стоит, право. Строже, чем сам Степан Васильевич, его никто не осудит. Надобно, конечно, бросить пить... Не только потому, что голова наутро раскалывается и без снежку да рассольцу не оклематься. Это дело для всякого привычное. В другом беда. Частенько бывает так, что не может он вспомнить, где был и что делал весь прошедший день. Раньше такого с Лопухиным отродясь не случалось, а вот последние месяц-два... дай Бог памяти, когда ж это началось? Ну правильно, как раз после той ссоры с великой княжной, пусть земля ей будет пухом. Тогда, прослышав от Анны Крамер, какие ковы кует супротив него сестра государя, Степан Васильевич впал в такую глубокую тоску и опаску за свою участь, что, как водится у всякого русского, начал искать противоядия своим горестям в вине. Ну и, видать, переусердствовал. Право слово, бывали дни, которых совершенно не удавалось припомнить! Словно кто-то выкрал их из жизни Лопухина и заховал так надежно, что и с собаками не сыскать!..
— Помилосердствуйте, Генрих, — вывел его из задумчивости приветливый голос Кейта. — Не взирайте на нашего любезного хозяина с тем же выражением, с каким учитель глядит на нерадивого ученика! В конце концов, мы явились в этот дом просить о любезности, об одолжении, так сказать. Но кому же захочется делать одолжение двум насупленным менторам?
Лопухин взглянул в чисто выбритое, лоснящееся, румяное лицо гостя. Право, его никак не назовешь насупленным. Похоже, визит к Степану Васильевичу доставляет ему несказанное удовольствие. Или он так уж рад видеть Наталью Федоровну?
Степан Васильевич в который уж раз подивился, что мысль о неверности супруги не доставляет ему ни малейшего огорчения, и подал реплику, давно ожидаемую гостями от радушного хозяина:
— Чему, господа, я обязан счастью видеть вас у себя?
— Это вам в силах доставить мне счастье и удовольствие, — тотчас ответил Кейт с галантностью, коей он, несомненно, набрался в утонченной Франции. — Помнится, при прошлой нашей встрече вы упоминали о великолепных шахматах, кои вывезли с севера, и обещались при первом же удобном случае непременно показать мне их. Не скрою: я питаю к этой игре особенное пристрастие, а мой брат — заядлый коллекционер шахматных фигур. Я также разделяю его увлечение. К несчастью, при нашем бегстве из Англии мы принуждены были расстаться со многими дорогими сердцу вещами, а нынешняя моя кочевая жизнь не позволяет обременять себя такой роскошью, как составление коллекций. Однако я не упускаю случая увидеть новые и новые произведения токарного искусства, ведь изготовление шахматных фигур дает необычайный простор фантазии художника и ремеслу ремесленника. Прошу извинить меня за навязчивость, но минуло уже изрядное время с тех пор, как вы дали сие многообещающее слово, мое терпение иссякло, и вот я здесь, воспользовавшись бесконечной добротой господина барона, который решился меня сопровождать, дабы смягчить мою назойливость.
Внимая чрезвычайно округлым, умело выточенным фразам гостя, Степан Васильевич еле удерживался, чтобы не почесать в затылке или, того хуже, не стукнуть себя по голове в бесплодной попытке возбудить уснувшую память.
Вот! Вот новый случай полного забвения случившегося! Когда это он рассказывал Кейту про шахматы? Собственно, они более или менее долго общались лишь при том первом знакомстве у Остермана, когда возник интересный разговор о ядах и отравителях. Потом виделись, конечно, при дворе, но лишь мельком. Неужели при одной из этих мимолетных встреч Степан Васильевич заговорил о шахматах? Плохо верится. Дело в том, что они были выточены одним жителем Колы из рыбьей кости и поднесены Лопухину в знак глубокой почтительности и надежды, что тот обойдет своим вниманием хорошенькую и невинную дочку сего ремесленника, назначенную замуж за порядочного человека. Сама по себе работа мастера не могла не вызвать восхищения, и, помнится, тогда Лопухин благосклонно принял взятку и оставил свои притязания, хоть девица была прехорошенькая и возбуждала его необычайно. Однако после возвращения из ссылки Лопухин настолько старательно избегал всяких напоминаний об этом периоде своей жизни, что засунул шахматы куда подальше и, можно сказать, позабыл о них. Тем паче что к хорошим игрокам отродясь не относился.
Однако как еще Кейт мог узнать про шахматы? Остается признать, что пропадение памяти у Степана Васильевича приняло угрожающие размеры.
А впрочем... возможно, дело вовсе не в памяти?
Может быть, он и впрямь не обмолвливался Кейту о сей поделке, а проболталась о ней Наталья? С нее станется!
Да какая разница, откуда взял это Кейт? Придется показать ему эти дурацкие шахматы, раз уж так приспичило. Законы гостеприимства сего требуют! Показать — и побыстрее спровадить незваных гостей, которые значительно хуже всех полчищ Мамаевых. Господи, до чего ж голова болит, ну просто на куски раскалывается!
Бог весть как удалось налепить на лицо приличную случаю радушную улыбку:
— Охотно доставлю удовольствие вам, господин генерал, вам, господин барон. Прошу за мной, гос-с-сти дорогие...
Гуськом проследовали в кабинет. — Федька! А ну добудь-ка ты мне шахматы — гостям показать.
— Какие шахматы, барин? Не ведаю я никаких шахмат.
Ох, морока... Лишь пообещав выдрать Федьку до полной потери сознания, Лопухин заставил его начать поиски коробки, которая, конечно, оказалась засунутой в сущую чертову задницу. Все это время Кейт и Остерман сидели молча, с терпеливыми улыбками на лицах.
Ну вот, наконец-то! В одном из сундуков сыскалась коробка, но открыть ее Кейт не позволил: выхватил из Федюшиных рук, залюбовался тонкой, белой, напоминающей паутинку резьбой, которая украшала крышку.
— Как сказал бы мой приятель де Лириа, клянусь кровью Христовой, что никогда в жизни я не видывал ничего подобного! И если такова коробка, могу себе представить, каковы должны быть сами фигурки!
Кейт затаив дыхание отколупнул ногтем крючочек, на коем держалась крышка, откинул ее... и в то же время выражение восхищенного, трогательного, почти детского ожидания на его лице сменилось несказанным изумлением.
— Как... что это? — воскликнул он, глядя на Остермана, словно приглашая и его тоже разделить это недоумение.
Андрей Иванович приблизился, заглянул в коробку — и, очевидно, тоже не поверил своим глазам, которые просто-таки полезли на лоб.
«Да что там такое? Может, кто-то спер шахматы, может, коробка пуста?»
Степан Васильевич вскочил с кресла, в котором только что упокоился, удобно пристроив на спинке ноющую голову, а на подлокотник — руку, ушибленную давеча при падении с кровати, и тоже заглянул в коробку.
Нет, все тридцать две шахматные фигурки, как одна, лежали на своих местах. Белые изображали воинов государевой армии, царя с царицею, ну а черные — шведов да татар вперемежку. Белое, черное... и еще что-то ярко-синее мелькнуло вдруг в коробке. Что такое? Степан Васильевич тупо уставился на изящный флакончик с золотой крышечкой. Отродясь не было у него такой вещицы. А впрочем... где-то он уже видел этот флакон. Ну конечно! Именно его показывал Кейт при первой встрече. Какой-то был налит в него яд... или лекарство... название диковинное, Степан Васильевич и позабыл уже.
Как этот флакон попал в коробку?
— Что это значит? — послышался голос Кейта, и, взглянув на гостя, Степан Васильевич поразился изменению его лица. Теперь оно было суровым, обвиняющим. — Как сюда попал флакон с тинктурой моруа? Я полагал, что его украл у меня неизвестный злоумышленник, а оказывается... Извольте объясниться, сударь!