Даше отчего-то редко снились сны. Еще раньше, дома, брат Илья, обожавший наутро пересказывать свои смешные и причудливые сновидения, смеялся над нею и поглядывал свысока. Но матушка, которая любила эту свою молчаливую, замкнутую дочку, пожалуй, больше всех других детей, как-то раз сердито прервала его насмешки и пояснила: просто Данькина душа ночью странствует в таких дальних далях (ведь сон это не что иное, как странствие души!), что, пока возвращается обратно, успевает по пути забыть все, с нею приключившееся. А может статься, с нее кто-то зарок берет: молчать, ничего не рассказывать, а то не пустят ее снова в те волшебные царства-королевства, где ей так нравится пребывать!
Даша с тех пор успокоилась — и даже огорчалась, когда утром могла все-таки вспомнить сон. Почему-то так уж выходило, что запоминались они к каким-то неприятностям. Скажем, увидится ей веселый игривый котенок, который так и ластится, так и вьется вокруг ног, — наверняка жди какой-то гадости от жизни. Матушка говорила, что если страшный сон кому-нибудь сразу пересказать, то он не успеет сбыться. Накануне того дня, как домой воротился осиротелый Волчок, Даше приснился клубок змей, но она забыла рассказать об этом брату. Сон сбылся, да как страшно...
Вот и нынче она проснулась вся в холодном поту от ужаса, первым делом подумав, что надо свой сон непременно и поскорее кому-то рассказать, потому что, если он сбудется, Даше уж лучше не жить на свете!
Снилось ей, будто идут они вдвоем с Алексом по широкой улице, такой нарядной и многолюдной, какой Даше видеть еще не приходилось. Дома кругом каменные, в несколько ярусов, и разноцветные, словно нарочно выкрашенные. Сама улица не камнем вымощенная, а гладкая-гладкая, как бы земля убитая под ногами, но это не земля, потому что Дашины каблучки звонко цокают по ней: цок да цок, цок да цок!
Идут Даша с Алексом рука об руку, друг на дружку не глядят, но все равно — Дашино сердце так и трепещет от счастья, что он рядом, что можно в любое мгновение повернуть голову, посмотреть на него, словечко молвить, а то и до руки его дотронуться.
Проезжают экипажи, народищу нарядного, словно на бал разодетого, — не счесть сколько. Кругом лоточники ходят, выхваляя свой товар, и громче всех, бойчее всех кричит один, который продает дичины, кои надеваются при маскарадах. Тут у него маски и с петушиными клювами, и с огромными смешными носами, и с усами да с бородой. Есть маски небольшие, черные, ладненькие, из бархата пошитые, да еще и блестками усыпанные. Как раз для дам. Лоточник держит в руках зеркало и выхваляет свой товар.
Остановились Даша с Алексом и ну выбирать ей маску. То одну приложит она к лицу, то другую, лоточник подсовывает зеркало — поглядеться, а зачем ей зеркало, когда она видит свое отражение в глазах Алекса, и такой свет в этих глазах, такая нежность, такая любовь, что у Даши сердце заходится от счастья.
И вдруг...
Вдруг из-за Дашиного плеча высунулась мужская рука, сжимающая длинный тонкий нож, и ткнула острием в горло Алекса, как раз туда, где бьется жилка.
Ткнула — и отдернулась так быстро, что Даша только и успела увидеть широкое запястье, поросшее густыми волосами, какими-то слишком черными на смугло-бледной коже, и браслет, охвативший это запястье. Браслет был золотой, узкий, блестящий плотно пригнанными друг к другу чешуйками.
Больше Даша ничего не видела, потому что не могла обернуться. Одной рукой она поддерживала медленно оседающего Алекса, а другой пыталась зажать рану на его горле, откуда фонтанчиком била кровь. Тот человек, убийца, мог нанести следующий удар ей в спину, однако Даша не думала об этом. Она смотрела, смотрела, смотрела, как меркнет свет в широко открытых глазах Алекса, как уходит его взор от ее взора... как он сам уходит от нее, и судороги боли скручивали ее тело, словно это она умирала, она, а не Алекс!
Она вскинулась в постели — и какое-то мгновение не могла дышать от слез. Смотрела но сторонам невидящими глазами, чувствуя, как озябли мокрые щеки. И подушка тоже была мокра.
Даша поднесла к лицу руки, недоверчиво оглядела растопыренные пальцы. Странно — они чисты, белы, а ведь казалось, еще влажны от крови Алекса.
Нет, руки не окровавлены. Она лежит в своей спальне в Горенках, имении Долгоруких, в этой низенькой уютной комнате со сводчатыми потолками и живописью на стенах. Да это был только сон... Боже мой, всего лишь морок ночной, призрак кошмарный. Однако до чего же приблизился он к яви! Дашино тело все еще болит, его так и ломит от тех судорог, которые скручивали его в этом страшном сне.
Она со стоном распрямилась. Такое чувство, что ее били. Плечи, грудь, ноги — ни до чего не дотронуться, не повернуться. Особенно ноги в чреслах болят, нутро огнем жжет.
Даша резко села, испуганная странным ощущением. Боже ты мой, да не пришли ли во сне ее месячные дни? Если так, это случилось раньше времени, потому что последние миновали всего две недели назад.
Внезапно ее пробрал озноб, и Даша зябко обхватила себя за плечи. Что такое?.. Почему она раздета? Где любимая, княжной Екатериной подаренная сорочка с кружевом по подолу, так похожим на связанное матушкой, с петушками и крестиками? А это... а это что, Господи?!
Даша сидела в постели и недоверчиво ощупывала себя трясущимися руками. Это ее тело? Почему оно все покрыто синяками, словно ночные мороки не только томили ей сердце и туманили голову, но и щипали, кусали, мяли своими когтистыми лапами до крови?
Именно что до крови! Она с ужасом огладывала свои чресла, изнутри покрытые пятнами засохшей крови и подтеками какой-то слизи. Запах показался ей чужим, ужасным.
Полно, да она ли это? Не подменила ли ее во сне сила нечистая?!
Не помня себя, Даша сорвалась с постели, но тотчас согнулась от боли, которая так и резанула изнутри низ живота. Все же нашла силы добрести до стола, на котором стояло большое трехстворчатое зеркало, при утреннем зыбком полусвете попыталась разглядеть свое отражение.
Вроде бы она, не подмененная. Ее глаза, ее лицо, только до чего же усталое, неживое, измученное! Губы вспухли, искусаны до крови. И... она побелела, схватилась руками за стол, чтобы не упасть. Сине-багровое пятно на шее — чуть ниже уха, как раз там, где бьется голубая жилка...
Мороки во сне сосали из нее кровь? Остались следы зубов — ей хотели перегрызть горло?
В новом приступе ужаса Даша еще раз оглядела себя, как вдруг шатнулась и рухнула на колени, согнулась в три погибели, закрыла голову руками. Ужалила разум страшная догадка — ужалила, как змея. Ночью... ночью кто-то ворвался в эту комнату и, воспользовавшись тем, что Даша крепко спит...
Кто-то снасильничал ее? Надругался?
Насилу поднялась, доковыляла до постели. Откинула одеяло, уставилась недоверчиво на льняные простыни.
Чистые, белые. Ни пятнышка на них. Как же этак быть могло, чтобы только меж бедер остались следы ночного злодейства, а на простынях — никакого следа? Или всю кровь впитала в себя рубашка — ее сняли с Даши и унесли, чтобы она не увидела крови, не поняла, что случилось с ней?
Хриплый смешок разорвал ей гортань. Не поняла?! Да разве можно чего-то не понять, найдя кровь и слизь на своем теле, глядя на эти жуткие следы укусов и поцелуев озверелого от похоти...
Кого?
Кто он, этот подлый, нечистый, кто этот зверь во образе человеческом; кто эта тварь? Как он сделал это, если на постели нет кровавых пятен? Унес спящую Дашу куда-то, там испакостил ее тело — и вернул обратно в постель? Почему же она не проснулась, почему ничего не чувствовала? Зачем все так, зачем же так жестоко?.. За что, Господи?
Повалилась у кровати на пол, забилась головой в пол, кусала руки, глуша крик.
Какая разница, кто, когда, как, почему?.. Какая разница? Ведь не найдет кара преступника, кто бы ни был он, последний лакей или упившийся до безобразия вельможа из государевой свиты. Разве достанет у Даши смелости пойти требовать правосудия, тем признав свой позор и сделавшись предметом насмешек? Кто же поверит, что она не хотела, что она сама не зазвала, к себе ночного гостя? Смутно, как сквозь густой, белый, осенний туман, пробилось к ней воспоминание о вчерашнем дне, о том, как ей немоглось за завтраком, она клевала носом, мечтая только об одном: вернуться в постель, уснуть! Князь Алексей Григорьевич поглядел весьма неодобрительно, буркнул со злым укором: «Что это тебя ноги не держат? Неужто хлебнула с утра пораньше, красавица, зелена вина?»
Вроде бы Даша тогда на него успела обидеться: кто ж пьет с утра, тем более — мыслимо ли девице пьянствовать?! Но теперь, выслушав ее жалобу, князь может припомнить об этих своих словах и глянет с укором и насмешкою: сама-де виновата, красавица! Известно: сучка не захочет — кобель не вскочит!
Странно: Даша не помнила, что было потом, после того завтрака. Ни дня не помнила, ни ночи. Но почему? Что за беспамятство, что за глухое забвение навалилось на нее? В самом деле — да не глотнула ли она какого-то зелья — нет, не сама; конечно, не по своей воле, а подмешанного чьей-то коварной рукою?
Но кому это понадобилось и зачем? Разве причинила Даша зло хоть единой живой душе? Причинила, да — Никодиму Сажину, его дочке Маврухе и их пособнику Савушке, но этих трех недочеловеков уже нет на свете. А больше не может она отыскать врагов, ни единого, кто желал бы ей зла, кто готов был грызть ее тело от ненависти или от похоти.
Дрожащими пальцами коснулась вспухшего кровоподтека на шее. Как странно, как страшно, как чудовищно! Этот укус оставлен именно там, куда в ее страшном сне воткнулось острие, убившее Алекса. Не в тот ли миг, когда неведомое чудовище терзало Дашу своими паскудными губами, ей снилось, как незримый незнакомец убивает ее любимого?
Она замерла, застыла, как мертвая, припав к настывшему полу. Не чуяла ни холода, ни ломоты в измятом теле. Все вдруг окаменело в ней: мысли, чувства... Только одна дума непрестанно жгла голову, стучала в висках, только одна боль вонзалась в сердце.
А как же Алекс?! Как теперь увидеть его, как посмотреть в глаза — в эти любимые, невозможные, сияющие черные глаза?
Это невозможно. Невозможно снова встретиться с ним — теперь, позволить увидеть себя — такой...
Вот почему снилось, что Алекс убит: потому что отныне он словно бы умер для нее!
Нет. Нет, Это Даша умерла для него. Этой ночью убили не Алекса — убили ее.
В это же самое утро Степан Васильевич Лопухин в половине восьмого отворил дверь царской опочивальни в Горенках и на цыпочках прокрался к кровати. Под пуховым алым одеялом — очертания двух тел. Торчат голенастые ноги — не то чтобы мужские, но и не мальчишеские. Пальцы грязные — государя не заставишь лишний раз на ночь ноги вымыть. Вот уж правда что мальчишка!
Впрочем, какой же он мальчишка, если с его ногами переплетены стройные женские ножки? Это, братцы мои, уже чисто мужские дела-делишки!
Степан Васильевич постоял минутку, с видимым удовольствием любуясь маленькой сухощавой ножкою с крутым подъемом и округлой розовой пяточкой. Совершенно все как в старинной песне: «Округ пяты яйцо прокати, под пятой воробей проскочи». А какие чудесные пальчики! Такие пальчики перстнями золотыми да серебряными нужно унизывать, как принято у восточных красавиц. Вообще, ножка вполне достойна сказочной царевны.
Прелестные ноги обнажены были только до колен — все, что выше, пряталось под одеялом, которым спящие накрыты были с головой. Подобрав брошенный на пол серый пуховый платок, Степан Васильевич походил вокруг кровати на мягких лапках — он нарочно появился в толстых шерстяных носках, чтобы и ступать бесшумно, и ноги не застудить, — но разглядеть ничего не удалось. Вот закопались! Не тянуть же одеяло с этих шалых голов. От Петеньки, его царского величества, на такое можно нарваться...
Ладно, время идет. Он подошел к печи, где лежали с вечера приготовленные растопка и дрова, и принялся проворно, со знанием дела разводить огонь. Конечно, можно было позвать истопника, но Степан Васильевич сам любил возиться с печью, а потом, разве можно допустить постороннего увидать царскую ночную гостью? Вдруг окажется не какая-нибудь пригоженькая малышка из девичьей, а и впрямь дама из общества?
Степан Васильевич дипломатично грохотал полешками и кочергой, шуршал берестой что было силы, а сам настороженным ухом ловил, не зашевелились ли спящие. Ну, пора, пора, голубки, пора просыпаться, не век же спать-почивать!
Ага, заскрипела кровать. Не иначе, дошли молитвы на небеса! Степан Васильевич начал было пристраиваться половчее и понеприметнее оглянуться, чтобы все же увидеть неизвестную красавицу. Что, ежели не померещилось ему вчера вечером, что, ежели это и впрямь сероглазая красотка Дашенька?
Однако сдержал любопытный взгляд. У государя утром иной раз такая охота к продолжению наслаждений просыпалась — куда там ночным страстям! Вдруг снова пожелает помиловаться? Не сбежать ли, пока не поздно, пока голубки его не заметили? Ан поздно.
— Степан, воды подай! — раздался хриплый голос повелителя всея Руси, который спросонок всегда говорил каким-то стариковским прокуренным басом. Ну да, страсть к табачищу он унаследовал от деда и дымил с утра до вечера почем зря! — А ты, милая, радость моя... — И наступило молчание, а потом Степану Васильевичу почудилось, что государь вдруг разом помолодел годков этак на десять, потому что голосишко у него вдруг сделался тоненький-тонюсенький, совершенно мальчишеский. Более того — показалось Степану Васильевичу, будто малец этот вот-вот зальется слезами, потому что воскликнул плаксиво, испуганно: — А это еще кто?!
— Ваше величество, помилуйте! — послышался женский голосок, и Степан Васильевич, забыв выучку и осторожность, резко обернулся, уставился недоверчиво на кровать, где в невообразимом месиве подушек, простыней и одеял рядом с перепуганным, всклокоченным императором сидела такая же перепуганная и всклокоченная... княжна Долгорукая. Старшая княжна Екатерина Алексеевна.
Степан Васильевич подавил желание вскинуть руку и перекреститься. Да, видать, с ним сыграл шутку какой-нибудь ночной дух, не иначе! Надо же так ошибиться, перепутать одну даму с другой! А может, глаза уже стали не те, все-таки за сорок Лопухину, не молоденький уже, да и темно вчера было в коридорчике, немудрено ошибиться. Странно другое: почему император смотрит на свою даму такими вытаращенными глазами, словно видит ее впервые, словно не с ней целую ночь играл в запретные игры среди перебулгаченной постели?
Ответа на сей вопрос найти Степан Васильевич не успел, потому что раздался осторожный стук в дверь и вкрадчивый голос:
— Ваше величество, Петр Алексеевич! Простите великодушно, коли беспокою, но до вас крайняя надобность! Позвольте войти! Вы велели немедля вас будить, коли у Белянки, вашей любимой легавой, начнется, так вот первого щеночка она уже принесла. Отменный кобелек! Изволите встать и пойти поглядеть? Ваше величество, вы спите?
Петр, княжна Екатерина и Степан Васильевич только и успели, что обменяться ошалелыми взглядами, ну а потом дверь в опочивальню распахнулась, и на пороге появился не кто иной, как хозяин Горенок, Алексей Григорьевич Долгорукий.
Князь-отец, стало быть, как поется в старинных свадебных песнях...