Как ни пыжился, как ни тужился Петербург, силясь изобразить из себя Северную Пальмиру и новую столицу империи, для большинства русских он оставался чужим, страшным, пугающим городом — холодным, сырым, всегда, даже летом, противно-осенним, пропитанным тлетворными миазмами болот, на которых был построен. Да и слишком много кровушки, слишком много костей человеческих было положено в его основание неуемной волею преобразователя, чтобы хоть кто-то мог чувствовать себя уютно в этом городе. Ну да, там можно было выстроить дом, пытаться сколотить состояние, силком заставлять себя привыкать к беспрерывной мороси и морскому ветру, однако жить, а не существовать, можно было только в Москве. Именно Москва оставалась истинным стольным градом русским, и даже те из молодых людей, кто вроде бы одобрял новизну и показную яркость Петербурга, втихомолку признавали: по-настоящему повеселиться можно только в широкой, просторной, разгульной, по-старинному тороватой Москве. Что характерно, соглашались с этим даже иностранцы, но отнюдь не одобряли этих веселий, которым беспрерывно предавался двор после возвращения государя в Москву. Они требовали слишком глубокого кармана, слишком большого кошелька, и не один де Лириа засыпал свое правительство беспрерывными просьбами об увеличении жалованья или хотя бы регулярной его присылке:
«Ваше преосвященство, прошу вас представить королевскому вниманию жалкое положение, в котором я нахожусь. Я доведен до того, что мне негде достать и сотни песо по причинам, которые я излагал вам уже не раз. Я у же заложил свой туасон, знаки ордена Золотого руна, и если мне не вышлют скоро денег, я то же принужден буду сделать с моей столовой серебряной посудой, что будет для меня особенно чувствительно, потому что ее у меня видят каждый день и нельзя будет скрыть того, что с нею случилось, как это можно сделать с другими вещами. Прибавьте к этому постоянные надоедания моих кредиторов, наступательный и весьма неприятный тон моих объяснений, при которых я совершенно безмолвен и не могу приискать извинений своей неуплаты. И я совершенно согласен, что они вправе так относиться ко мне!»
Нет, ну в самом деле — посадить посланника на полную денежную мель! А русская придворная жизнь просто-таки принуждала к мотовству!
Впрочем, на какое-то время герцог де Лириа мог вздохнуть свободно. Нарочный доставил в его дом в Немецкой слободе несколько тщательно запакованных увесистых мешочков, к которым прилагалось собственноручное письмо князя Алексея Григорьевича Долгорукого. Князь в очередной раз извинялся перед испанским послом, что по вине его, Долгорукого, смердов был нанесен финансовый урон дружественной державе, уведомлял, что виновные примерно наказаны, умолял о прощении и заверял в своем совершеннейшем почтении. К письму и деньгам прилагался также отличный подарок — десять бутылок малаги, до которой, как всем было известно, испанцы необычайно охочи, а неподдельное горе де Лириа, поморозившего запасы своих вин еще два года назад, по пути в Петербург, было еще памятно всему придворному обществу. К тому же недавно сел на мель и потонул испанский корабль, на котором было несколько ящиков отборных напитков для испанского посольства, так что подарок Долгорукого обрадовал герцога чуть ли не больше, чем найденные и возвращенные деньги. А еще больше порадовала честность человеческая. Встретить среди русских честного партнера — да герцог давно уже изуверился в этом!
В самом деле! Ведь Долгорукий мог сделать вид, что никаких мешочков с золотом в Лужках не обнаружено. Положил бы в карман восемь тысяч песо — а это огромные деньги на русский пересчет, двенадцать тысяч рублей золотом! — и никто никогда не доказал бы обратного, думал де Лириа, не знавший о непререкаемом приказе государя: деньги испанцам вернуть любой ценой, хоть бы из собственного долгоруковского кармана.
Де Лириа был так счастлив, что лично явился поблагодарить князя за любезность и порядочность. Он хотел подчеркнуть, что не держит обиды за причиненные его курьеру неприятности, что дорожит дружбой столь влиятельного семейства. Кроме того, у него был к князю один деликатный вопрос.
Алексей Григорьевич Долгорукий во время этого визита мысленно облизывался, словно котяра, обкушавшийся сметанки. Конечно, ему была приятна искренняя благодарность испанца. Кому же не приятно, когда тебя величают честнейшим, благороднейшим из людей! Но дело было не только в этом. До чего же удачно вышло, что Савушка, приспешник Никодима Сажина, оказался настолько глуп и нерасторопен, что не собрался податься в бега вместе с награбленным добром! До чего удачно, что был он не столь хлипок, как Никодим, и дожил до конца инквизиции, устроенной ему изобретательным Стелькою! До чего удачно, что Стелька на сей раз смирил свой неуемный норов и позволил Савушке дожить до того времени, как самолично проверил все его слова! Савушка ведь мог и соврать — просто от злости, от вредности. До чего удачно, что не соврал!
Именно в том погребе, на который он указал, давясь слезами и кровушкой, Стелька обнаружил испанское, золото, а также еще много чего. По всему выходило — и Савушка подтвердил это! — что свояки не один год грабили проезжих людишек, преумножая свои богатства, и все им сходило с рук, пока, на беду, не напали они на супругов Воронихиных — и на испанского курьера. Следует заметить, что все награбленное (за исключением, разумеется, пресловутых золотых песо) князь счел своей законной собственностью и, мысленно поблагодарил лютых злодеев Никодима и Савушку, пожелав им царствия небесного и земли пухом.
Стелька много хохотал, рассказывая своему барину, как изумился Савушка, узнав, что и курьер, и «мальчишка» (он так и не узнало чудесном превращении Даньки в Дашу) остались живы. Раньше от Маврухи никому не удавалось уйти, поведал Савушка. Она отличалась столь неуемной похотливостью, что замучивала своих пленников до смерти. Отец смотрел снисходительно на ее забавы и порою нарочно позволял жертве «спастись» от погони: пускай дочка блуд потешит, все равно новая игрушка Маврухи не протянет долго. Но вот ведь как вышло неладно, провалилась вся многолетняя затея Никодима Сажина и его подельника... А все почему? Потому, что девке воли много дали, а этого делать никак нельзя, размышлял Алексей Григорьевич. Сам он намеревался извлечь урок из печального опыта крепостных разбойников и покрепче зажать свою строптивую дочку. Он покосился на присутствующую здесь же — в качестве переводчицы, ибо де Лириа говорил по-французски, а князь иной речи, кроме родимой, знать не знал и знать не желал, — Екатерину. Гордячка даже не подозревает, какая великолепная задумка пришла в голову отцу! Эта мысль немало способствовала хорошему настроению князя Долгорукого. Прибавление в доходах, восхищение собственным умом, благодарность испанского посланника — это немало для честолюбивого князя!
Правда, чертов герцог подлил-таки ложку дегтя в бочку с медом, деликатно поинтересовавшись, не находили ли вместе с денежными мешочками чего-нибудь еще.
Князь Алексей Григорьевич мгновенно насторожился: неужели там были еще какие-нибудь сокровища, которые Стелька решил от него утаить?!
Все мыслимые и немыслимые кары, которые он обрушит на Стельку, пронеслись в голове князя, и он даже не приметил, что Екатерина тоже насторожилась. Она сразу смекнула, о чем пойдет речь, и теперь заботилась лишь о том, чтобы ни взором, ни движением бровей не выдать испанцу своего беспокойства.
— Что же еще пропало? — осторожно спросил Алексей Григорьевич.
— Мой курьер, дон Хорхе Сан-Педро Монтойя, уверяет, что грабители сняли с его тела кожаный пояс с карманами. Нет, в карманах этих не было денег, однако там находилась ценная дипломатическая корреспонденция.
Князь с трудом переваривал это словечко — «корреспонденция» — и поэтому не заметил, как напряжена Екатерина. Ей до смерти хотелось спросить де Лириа, не было ли в том поясе чего-нибудь еще, но она боялась выдать себя. Одно дело, если испанец сам упомянет о розовом флаконе. Может быть, заодно и обмолвится, что за летучая жидкость налита в него. Но спросить об этом самой, даже намекнуть... Нет, нельзя. На воре и шапка горит, как известно!
Князь, опасаясь новых осложнений с де Лириа, решил призвать Стельку к публичному дознанию. Умелец развязывать чужие языки явился, пал в ножки господам и поклялся, что землю готов жрать в подтверждение своей честности. Не было в сажинском схороне никаких поясов! Не было, как Бог свят! Ни с карманчиками, ни без оных.
Де Лириа огорченно покачал головой. Плохую весть он принесет своему новому переводчику, дону Хорхе!
Этот очаровательный молодой человек спросил о своем поясе, едва открыв глаза... Прекрасные глаза, надо заметить, никогда не видел герцог столь обворожительных очей! И хоть осторожный Каскос поджал губы и покачал головой, услыхав о пропавших документах дона Хорхе, сам де Лириа сразу поверил каждому его слову. Человек с такими глазами просто не может лгать! А Каскос не только весьма осторожен, но и болезненно ревнив.
Де Лириа слегка поморщился. Откровенная ревность его любимого секретаря порою начинала тяготить. Ну что за нелепость! Его, герцога, посланника великого короля Филиппа, особу королевской крови, известного дипломата, считает своей полной собственностью какой-то секретарь! Доходило дело до того, что он запрещал своему патрону общаться с теми или иными людьми. Именно из-за бешеной ревности Каскоса, а вовсе не из-за русских морозов был вынужден покинуть Москву Рикардо Балл — один из четырех кавалеров, которые сопровождали посланника в его «ссылке в сугробы», как он называл службу при московском дворе. Конечно, Хуан Каскос — прелесть, конечно, им движет любовь к своему патрону, даже страсть, это все понятно и очень приятно, однако все-таки надо будет слегка осадить его. Он не должен забывать: выбор принадлежит герцогу, а не его секретарю. И если де Лириа пожелает оказать знаки нежного внимания новому переводчику, обладателю обольстительных черных очей, то Каскос должен будет безропотно смириться с этим и терпеливо ждать, когда де Лириа вновь обратит на него свой благосклонный взор. Если обратит, конечно. Не исключено, что дон Хорхе настолько понравится герцогу, что...
В это мгновение посланник спохватился, что несколько отвлекся.
— Это очень печально, ваше сиятельство, — вскинул он на князя глаза, еще затуманенные воспоминаниями о красавце-переводчике. — Боюсь, мы лишились многих ценных документов.
«Неужто замещения убытка потребует?» — рвалось сердце Долгорукого, но следующие слова испанца мигом его утешили. Де Лириа вдруг произнес:
— Нам следует благодарить Господа Бога, Отца Небесного нашего, и его святых даже за самую малую малость. Трудно ожидать, чтобы в той переделке, в какой оказался дон Хорхе, обошлось бы без ущерба. Очевидно, разбойники по неразумию своему уничтожили бумаги. Я затребую из Мадрида копии всех документов, ну а сам пояс... что ж, придется списать его в разряд неизбежных издержек!
Де Лириа красиво развел в стороны свои изящные, унизанные перстнями ладони, как бы смиряясь с волею судьбы, и начал прощаться с Долгорукими.
«Почему он не спросил о флаконе? — мучилась мыслью Екатерина, рассеянно подсовывая руку к губам галантного испанца и чуть ли не впервые забыв огорчиться оттого, что такой великолепный, такой благородный и остроумный кавалер не обращает на нее совершенно никакого внимания. — Не счел нужным? Значит, эта жидкость не представляет никакой ценности? В самом деле, духи или нюхательные соли? Нет, духи, да хорошие, ценятся на вес золота, ими не пробросаешься. Флакон и сам по себе — ценность немалая, а де Лириа, который, по его одежде видно, обожает всяческие изысканные безделушки и благоухает, как майская роза, все же смолчал о нем... Или, быть может, он принадлежал лично дону Хорхе, и тот предпочел не ставить герцога в известность, что вместе с дипломатическими документами вез какой-то посторонний груз? Оч-чень мило! Они тут устраивают какие-то интриги, тайны разводят, а я голову ломай!»
Екатерина была вне себя от любопытства. Нет, ну угораздило же разбойников пристрелить тогда Мавруху! Ей богу, хоть бери да сама пробуй на вкус эту чертову жидкость!
Хотя... зачем сама? Она перевела взгляд на Стельку, который, подобострастно изгибаясь, следовал за князем Алексеем Григорьевичем, провожавшим высокого (на самом деле де Лириа едва доставал ему до плеча) гостя. Что на Маврухе свет клином сошелся? Стелька вполне сгодится для испытания неведомой жидкости. Даже если помрет — Екатерина мысленно перекрестилась, — даже если и помрет, туда ему и дорога. Подумаешь, беда, если отец лишится своих глаз, ушей да и правой руки в придачу, как он в минуты благого расположения называл шпиона, лизоблюда, ябедника, клеветника Стельку, ненавидимого всей дворней и даже княжичами. Сколько народу вздохнет свободно, если он и помрет! Только надо придумать похитрее, как бы подсунуть снадобье этому пакостному человечку.
На выдумки Екатерина была торовата — совершенно как ее отец. Улучив минуту, когда Стелька зачем-то сунулся в дом, она величаво поблагодарила его за успешное исполнение отцова поручения и поднесла стопку отличной кардамонной водки. Нечего скрывать — ручонки у княжны изрядно тряслись, когда отцовский любимец опрокидывал содержимое в свою луженую глотку. А ну как грянется сейчас замертво?.. Ну ничего, в самом крайнем случае можно будет сказать, что водка пошла не в то горло, он и захлебнулся.
Однако Стелька утерся рукавом, истово приложился к ручке княжны (ошеломленная Екатерина даже не заметила, как он завладел этой самой ручкой) и побежал дальше по каким-то своим шпионским делам.
Екатерина озадаченно смотрела ему вслед. Это же надо! Ну просто как с гуся вода! Или налила маловато? Но ведь и стопка была невелика, Екатерина выцедила всего лишь одну каплю неведомой жидкости. Она боялась, что Стелька почувствует какой-то привкус, а сейчас мучилась, что кардамон мог ослабить свойства зелья. Да и сама водка тоже. Вдруг жидкость надо было растворять в воде? Или вовсе не растворять?
Ой, ну что же теперь делать? Оставалось только ждать.
Она ждала весь день, исподволь улучая мгновения, чтобы поискать Стельку и понаблюдать за ним, однако не везло до ужаса: ненавистный человечишка куда-то запропастился, должно быть, по отцовскому поручению. Впрочем, вскоре выяснилось, что это не так. Князь несколько раз призывал его к себе, чтобы узнать о судьбе неотложного поручения: разобраться по счетам зарвавшегося немца-зеркальщика, — однако посланные слуги возвращались ни с чем.
Екатерина чуть вскрикнула, услышав это: неужели подействовало снадобье из розового флакона? Неужели Стелька где-нибудь валяется бездыханный?
И она сама едва не задохнулась, услыхав:
— Нашли его, ваше сиятельство! Ведут!
«Ведут? Он что, обезножел?!»
Нет, Стелька передвигался на своих ногах, однако, чудилось, без посторонней помощи не мог понять, что с ними делать. И ежели бы двое лакеев не поддерживали его под руки и не направляли, он, вполне возможно, даже не нашел бы дороги в кабинет князя. Глаза его были широко открыты, однако он имел вид сноброда, ночехода, лунатика.
Завороженная этим зрелищем, Екатерина незаметно пристроилась за спинами лакеев, прошмыгнула в отцовский кабинет и стала за темно-зеленой триповой [20] занавесью, какими на манер убранства иностранных посольств теперь были украшены все комнаты московского дома Долгоруких. Очень удобная штука — эти занавеси! Екатерину не видел никто, а она видела всех, и прежде всего — Стельку, который стоял перед князем, свесив руки, чуть покачиваясь и безвольно клоня голову то к одному плечу, то к другому.
Сначала Екатерина от волнения никак не могла взять в толк, о чем идет разговор, понимала лишь, что отец здорово сердит на Стельку, чихвостит его почем зря, а тот даже и не пытается оправдаться: качается, что былина на ветру, да молчит пень пнем.
В конце концов терпение Алексея Григорьевича лопнуло.
— Да что с тобой?! — воскликнул он в сердцах. — Совсем голову потерял? И правильно сделал! Да такую голову не то что потерять — ее не грех и об стенку рассадить!
Екатерина не могла видеть лица Стельки, ибо тот стоял к ней спиной, однако слышала его голос— такой безжизненно-покорный, словно говорил не человек, а кукла-петрушка голосом чревовещателя:
— Как вам будет угодно, князь-батюшка! Воля ваша! Вслед за этим Стелька повел головой, словно озирая кабинет, а потом с коротким рыком нагнулся, склонил шею — и кинулся к противоположной стене с таким напором, что непременно размозжил бы себе: голову, когда бы младший лакей Фролушка не оказался проворнее, не выставил ногу и этой умелой подножкою не свалил Стельку на пол.
Ему помогли подняться и какое-то время еще держали, заломив руки за спину, словно боялись, что опять кинется биться лбом о стену. В эту минуту Екатерина увидела лицо Стельки и поразилась выражению полнейшей, спокойной, терпеливой покорности судьбе, которая читалась на нем. Причем создавалось впечатление, будто Стелька уже забыл, что несколько мгновений назад желал расстаться с жизнью. Он преданно взирал на князя, как если бы ждал от него новых приказаний.
Однако ошарашенный Долгорукий какое-то время не мог сказать ни слова.
— Да ты, гляжу, пьян, по своему обычаю?! — выкрикнул он наконец. — Глаза б мои на тебя, урода, не глядели!
Стелька слегка повел плечами — и державшие его лакеи повалились по сторонам. Как ни была напряжена Екатерина, она не смогла сдержать истерического смешка: Стелька был тщедушный, малорослый, а что в лакеи, что в гайдуки выбирались силачи и красавцы. Теперь два таких красавца и силача валялись на полу, а Стелька понуро брел к двери.
Лакеи, привскочив, хотели остановить его, однако князь, словно осененный какой-то мыслью, сделал знак не трогать и двинулся за Стелькою. Следом поспешали лакеи. Позади, так и оставаясь никем не примеченной, кралась Екатерина, тщетно стараясь придать лицу выражение полного равнодушия и сделать вид, будто она совершенно случайно затесалась в хвост процессии.
Вышли из кабинета, прошли по коридорам, спустились по лестнице и вышли с черного крыльца на задний двор. Ни на миг не замедляя хода, Стелька двинулся к воротам и принялся нашаривать засов на калитке.
— Эй! Ты куда собрался, чертова сила? — сердито рявкнул вконец озадаченный князь, и Стелька обернулся, храня на лице все тоже сонно-покорное выражение:
— Так ведь волю вы изъявили, ваше сиятельство, чтобы, значит... с глаз долой... Мы с нашим удовольствием...
— С удовольствием?! — взвизгнул разъяренный князь. — Ты что, навовсе очумел?! Чтоб ты удавился, скотина!
Стелька вздохнул, опять повесил голову ниже плеч и, заплетаясь нога за ногу, побрел к конюшне. Князь поспешно сбежал с крыльца и тоже ринулся туда. Вослед поспешали оба лакея, Фролушка и старший, Михаил, ну а за ними, как пришитая, тащилась Екатерина.
С разных сторон, привлеченная загадочным поведением Стельки, спешила дворня, как всегда, отлынивающая от работы. Ну а тот работал споро! Сколько там времени понадобилось зрителям добежать от крыльца до конюшни, а Стелька уже успел взять ременные гужи, забраться на поленницу — и теперь тщился перекинуть гужи через укрепленный в потолке крюк, на котором с незапамятных времен, среди каких-то старых ремней, висел на веревочке дырчатый камень «куриный бог»: им обыкновенно вываживают кикимору из курятника; однако кто-то из конюхов повесил его здесь — для отогнания злого дворового. Все это старье теперь падало на утоптанный земляной пол, потому что Стелька никак не мог закинуть гужи на крюк. Однако упорства ему было не занимать стать. Он бросал гужи снова и снова, и Екатерина увидела, что на одном конце гужей навязана петля, гораздо большая, чем нужна для укрепления хомута или дуги при закладке телеги.
Она невольно вскрикнула, на ее голос обернулся князь, однако не выразил ни удивления, ни недовольства при виде дочери: единственным чувством, которое им владело всецело, было потрясение поведением Стельки.
— Катя, да ты только погляди! — прошептал он неверным голосом. — Он ведь и впрямь повеситься вздумал! Я ему только сказал: чтобы ты, дескать, удавился — он и рад стараться! Неужто и впрямь с ума спятил? Но с чего бы это вдруг? С какой такой радости?!
— Небось опоили чем, — раздался чей-то скрипучий голос, и Екатерина едва не рухнула, услышав это.
Покосилась в сторону — там, рядом с испуганной Дашей, которая прибежала сюда вслед за всеми домашними, стояла старая коровница Пелагея, переведенная из швеек на черную работу, когда проворные, истыканные иглою пальцы ее заскорузли, а глаза стали слепнуть. Однако этими своими подслеповатыми глазами она умудрилась разглядеть истинную причину странного поведения Стельки!
— Как Бог свят, опоили, — кивая с видом знатока, скрипела Пелагея. — Лютым зельем колдовским.
— Господи помилуй! — недоверчиво прошептала Даша. — Опоили! Мыслимо ли такое? Я думала, он обезумел, а он воли своей лишился!
«Неужели?! — чуть не вскрикнула Екатерина. — Неужели жидкость из розового сосуда так подействовала на Стельку? Ведь он готов сделать все, все на свете, исполнить любое приказание, даже себе во вред! И это всего с одной капельки! Но если так... если так... Боже! Если так, значит, я теперь всемогуща!»
Десятки, сотни радужных картин промелькнули в ее голове — картин, рисующих всевластие Екатерины над окружающими. Была там картина полной и безоговорочной покорности зловредной сестры Елены, насмешника-брата и деспотичного отца. Еще мелькали какие-то отупевшие от покорности лица, Екатерина даже и понять не могла, кто это. Миллесимо мелькнул... Почему-то вихрь немыслимых нарядов взвивался вокруг, какие-то кружева с золотой и серебряной битью [21], ленты, перья, шелковые туфельки, а главное — бриллианты, роскошные бриллианты покойной великой княжны Натальи Алексеевны, которые, по мысли Екатерины, император должен был подарить ей — как даме своего сердца. Он все не дарил, сквалыжничал, но уж теперь-то... И еще, еще что-то вилось, кружилось, мелькало перед глазами — праздничное, роскошное, самоцветное, ослепляющее, опьяняющее почище любого зелья!
Она даже не видела, как донельзя разъяренный отец собственноручно — вернее, собственноножно! — пинком вышиб одно бревешко из поленницы, на которую взгромоздился одурманенный Стелька, и тот, выронив гужи, загремел наземь вместе с раскатившимися поленьями, так приложившись головой, что лишился сознания.
По приказанию князя его повязали по рукам и ногам и унесли в холодную, где Стелька под присмотром сердобольной и сведущей бабки Пелагеи пролежал сутки в некоем состоянии забытья, не то во сне, не то в беспамятстве, а потом пробудился — весь разбитый как душевно, так и телесно, не сохранив ни грана памяти о тех чудачествах, которые выделывал, будучи «опоенным злым зельем».