Сентябрь 1729 года

— Сударь, я впредь не желаю обращаться к его величеству иначе, как в вашем присутствии. — Сухощавый, чуточку сгорбленный человек с острым, птичьим носом и воспаленными глазами склонялся перед князем Иваном и говорил торопливо, заискивающе. — Лишь в этом случае могу надеяться на какой-то толк, учитывая ваше на его величество влияние, Усерднейше прошу удостоить меня своей дружбой и. выслушать о том, что необходимо довести до сведения императора!

Покрасневшие глаза придавали этому человеку вид заплаканный, потерянный. Если бы Алекс не знал доподлинно, что перед ним стоит обер-гофмейстер и вице-канцлер Андрей Иванович Остерман, в руках которого фактически сосредоточена вся государственная власть, он принял бы его за жалкого просителя. Смешно, конечно! Влиятельный министр умоляет фаворита о расположении не потому, что желает заполучить себе какие-то блага, добиться ордена или протекции для родственника. Нет! Он всего лишь жаждет заручиться поддержкой Долгорукого, чтобы привлечь внимание государя к делам его собственного государства! А глаза у него всегда красные не от полного отчаяния, а потому, что очень больны. Хотя и в отчаяние Остерману приходится впадать частенько, порою даже более от сознания тщетности своих усилий.

Де Лириа немало внимания уделял в своих посланиях личности Остермана, и дон Хорхе Монтойя успел составить кое-какое впечатление об этом, безусловно, незаурядном человеке. Впрочем, те, кто посылал Хорхе в Россию, снабдили его немалым количеством сведений об Остермане, поскольку не без оснований полагали, что этот человек достигнет первенствующего влияния на государственную политику при следующем царствовании. Разумеется, в том случае, если на престоле окажется то лицо, на которое сделана ставка: лицо более покладистое, разумное и управляемое, нежели нынешний император. Но в данный момент вероятность сего значительно поколебалась...

Алекс стиснул зубы. Чувство вины, которое он испытывал с того самого мгновения, как лишился важнейшего своего груза, было по-прежнему острым, как в первый день. Однако во время приключений в Лужках эту вину несколько притупляла обыкновенная борьба за выживание, за спасение. Теперь же, отдохнув, придя в себя, почувствовав, что рана его почти исцелилась, он снова предался духовному самобичеванию. И то новое страдание, которое ему пришлось испытать сегодня, отнюдь не ослабило, а только усугубило его подавленность и тоску.

— Что-то очень уж внимательно вы разглядываете князя Ивана, — послышался у самого его уха знакомый вкрадчивый шепоток, и Алекс неприметно качнулся вперед, чтобы отстраниться от губ, которые мягко касались уха. — Неужто вам по вкусу этакие вот неотесанные северные варвары?

Алекс, который на Ивана Долгорукого вообще не смотрел, с улыбкой обернулся к своему патрону:

— Князь Иван достаточно красив, чтобы привлечь внимание... дамы.

— Значит, вас, обворожительный дон Хорхе, привлекает иной тип мужской красоты? Интересно бы знать, какой? Вам не нравятся рослые блондины — быть может, вам по вкусу изящные брюнеты?

Господи всеблагий, да разве тут было хоть слово сказано о том, что его вообще привлекает мужская красота?! Удивительно, с какой настойчивостью, умением, и тонкостью герцог сводит всякий разговор к единственной интересующей его теме!

Де Лириа играл глазами, касаясь мизинцем с длинным ухоженным ногтем тонких, очень ярких губ, и, как никогда раньше, походил на переодетую в мужской наряд женщину с наклеенными усиками. Алекса с души воротило, когда герцог устремлял на него этот свой загадочный томный взгляд. В такие минуты ему стоило больших трудов сдержаться и не расставить точки над i со всей прямотой и определенностью. Но это было бы фактическим окончанием его службы у испанского посла. После того, как он бездарно провалил свое основное задание, провалить еще и это? Ну, тогда ему и впрямь останется рассчитаться со своей жалкой жизнью, как едко выразился мастер. Нет уж, придется до поры до времени терпеть недвусмысленные намеки де Лириа и рассчитывать, что герцог пощадит своего верного любовника Каскоса и не станет в его присутствии осаждать другого мужчину. И так ревность секретаря начала превосходить всякие приличия. «А ведь если верно все, что я успел узнать о страстности и пылкости испанцев, — почти с безнадежностью подумал Алекс, — то мне запросто можно ждать от Хуана Каскоса удара в бок стилетом или двадцати капель яду в чашке кофе...»

При мысли о яде ему стоило больших усилий не шепнуть сквозь зубы проклятие. Лицо его исказилось гримасой, которую даже самовлюбленный де Лириа при всем желании не смог бы принять за улыбку, но, на счастье, внимание посла отвлеклось: двери обеденной залы распахнулись, и оттуда выскочил высокий мальчик в белом парике, съехавшем на сторону.

Все собравшиеся в приемной комнате поклонились, дамы низко присели.

Император мгновение постоял у двери, заметно пытаясь отдышаться и овладеть собой; взгляд его скользнул поверх склоненных голов, и Алекс, который в этот момент как раз поднял глаза, поразился выражению жгучей ненависти на лице этого мальчика. Самое удивительное, что ненависть сия была направлена на него, на Алекса, на дона Хорхе Монтойя. Почему, ради всего, святого? Или Алексу почудилось?

Государь сделал шаг, как бы намереваясь приблизиться к испанцам, однако тотчас резко повернулся и стремительно прошел, почти пробежал в бальную залу, откуда тотчас ударили звуки мазурки.

Вслед за императором потянулись придворные. В числе первых умудрился оказаться де Лириа, у которого, надо отдать ему должное, исполнение служебного долга всегда первенствовало над чувствами. За ним заторопился Каскос, а вот Алекс замешкался, бросая напряженные взгляды на закрытую дверь столовой.

Необъяснимая неприязнь императора мгновенно забылась. Единственное, что его теперь волновало, это — где же она? Вышла через другую дверь? Почему? Что произошло между ней и государем? Неужели правдивы все эти слухи, которые так и расползаются по Кремлю, по Москве: слухи о том, что у императора появилась фаворитка, имя которой вот-вот будет объявлено публично, однако это не княжна Екатерина Алексеевна, как следовало бы ожидать, а дальняя родственница Долгоруких, прибывшая из глубочайшей деревенской глуши?

Алекс снова стиснул зубы. На эту боль, на это страдание он не имел никакого права, они были греховны, преступны, однако сердце болело и страдало против всякой воли, Стоило только вспомнить ее серые глаза, то испуганные, словно у ребенка, то лукавые, точно у записной кокетки, то печальные, будто у мученицы, обреченной на смерть... А ведь это для него, для Алекса, была мука мученическая — узнать вдруг, что она — женщина, что тонкое плечо, на которое он столько времени опирался в своем бессилии, — не мальчишеское, а девичье плечо, что эти ноги, путавшиеся в слишком широких портках, — стройные женские ноги, что смущение Даньки и решительный отказ купаться и тем паче справлять естественные надобности поблизости от своего спутника объясняется вовсе не чрезмерной застенчивостью, а... а просто тем, что Данька — это девушка!

Внешне между ними вроде бы ничего не изменилось, разве что почтительности и церемонности прибавилось в обращении Алекса к товарищу (подруге?) по несчастью. Тот толстокожий возчик, который доставил их до самых Горенок, даже и не заподозрил, что везет не двух мужчин, а лишь одного. Но только многолетние тренировки по усмирению плоти (а учили Алекса сурово, он всерьез полагал, что вполне овладел этими постыдными позывами своего тела, и полагал не шутя, в этом могла не раз убедиться поганая Мавруха, которая так и не добилась от него проку, несмотря на всю свою разнузданность, а может быть, именно благодаря ей!) помогали ему теперь держать в узде естество и отгонять нечистые мысли. Например, когда Данька (Даша) что-нибудь говорила, он не слышал и половины, потому что смотрел на ее губы и мучился от недостижимости их. Поцелуй — такой же грех, как и совокупление, учили его. Всю жизнь он удерживался от греха, а теперь истово жаждал предаться ему — пусть даже непосредственно после поцелуя его будет ожидать геенна огненная еще при жизни.

Господь уберег...

Алекс рассчитывал, что больше никогда не увидит свою странную и пленительную спутницу, полагал, что она давно вернулась домой, к брату, и, хоть страстно тосковал по ней, сумел себя убедить все в жизни делается по усмотрению Божьему, а значит, к лучшему. К лучшему, всегда к лучшему... неужто это и в самом деле к лучшему: стоять вот здесь, отбрехиваясь от бархатистых двусмысленностей де Лириа, косясь на плотно закрытую дверь обеденной залы, и мучиться от гнусных картин, которые против воли возникают в воображении?

Он закрыл глаза и сильно тряхнул головой, отгоняя соблазн, а когда снова разомкнул ресницы, убедился, что испытанное средство не помогло: соблазн собственной персоной стоял перед ним, глядя чуть исподлобья и жалобно подрагивая губами.

— Вы... вы помните меня, сударь? — прошептала Даша, и Алекс поспешно убрал руки за спину, чтобы уберечься от искушения заключить ее в такие объятия, из которых она, пожалуй, никогда не смогла бы выбраться. Тотчас он сообразил, что ведет себя неучтиво: дамам принято руки целовать, — и схватился за Дашину робко протянутую руку, как утопающий за соломинку.

— Помню ли? — переспросил хрипло, водя пересохшими губами по этой дрожащей, тонкой руке. — Помню ли? Что ж вы спрашиваете, сударыня, неужто не знаете...

Он осекся как раз вовремя, чтобы не выпалить ей всю правду о своих денных и нощных плотских томлениях и угарных мыслях, о ревности и нежности, обо всем, что теперь составляло сущность его жизни — сущность потайную, секретную, скрываемую даже еще более тщательно, чем его истинное лицо.

Заставил себя очнуться, вглядеться в нее — испуганную, побледневшую, понять, что девушка чем-то страшно взволнована — настолько, что ей сейчас не до пылких признаний ошалелого попутчика. И Даша ведь едва удерживает слезы, они уже застилают глаза и вот-вот соскользнут с ресниц.

Не столько осознал, сколько почувствовал любящим сердцем: ей сейчас нужен не пылкий поклонник, а друг — скромный, молчаливый, надежный. Не все ж ему искать у нее помощи и поддержки, пришла пора и ей опереться на его плечо!

— Что-то случилось, Дарья Васильевна? У вас беда?

Она помедлила мгновение, а потом, словно решившись, резко кивнула:

— Беда.

— Располагайте мной, моим временем, моей жизнью. Серые глаза заблестели еще ярче.

— Вы... бесконечно добры. Однако мне нужно только ваше слово.

— Слово? — недоумевающе вскинул брови Алекс. — Какое слово?

— Так сложилось, — нетвердо вымолвила Даша, — так уж вышло... — Осеклась, словно не решаясь продолжать.

— Говорите, прошу вас!

Она зажмурилась, совершенно так, как давеча зажмуривался Алекс, и выпалила:

— Так уж вышло, сударь, что мне пришлось сказать императору, будто мы с вами помолвлены, Коли вы настолько добры, что предложили мне располагать вами, не окажете ли честь подтвердить эту ложь, ежели его величество вдруг речь об сем заведет? Поверьте, это ложь во спасение, которая есть благо. И упорствовать в сей лжи не придется вам долго: лишь неделю или две. От души надеюсь: времени этого будет довольно, чтобы его величество отвратился от своего... — Она открыла глаза, уставилась на Алекса и вновь начала запинаться: — Отвратился от своего... от прихоти своей и обратил бы свой благосклонный взор на особу другую, более достойную его, чем я.

«Найдет ли? — со щемящей тоской, совершенно раздавленный этой безыскусной откровенностью, подумал Алекс. — Да ведь это он тебя недостоин, а не ты его!»

И тут же тоска его схлынула, точно волна, гонимая ветром. На душе полегчало так, что он едва удерживал желание рассмеяться, запеть, обнять всех и вся. Нет, не всех — только ее одну. Понятно, зачем пришлось солгать императору. Чтобы избавиться от его приставаний. Значит, Петр не нужен ей. Значит, все эти разговоры о новой фаворитке — не что иное, как ложь! И какие бы замыслы ни лелеял на сей счет распутный мальчишка, Даша ни при каких условиях не желает сделаться этой самой фавориткой.

Господи, благодарю тебя!

Он только и мог, что смотреть в ее встревоженные глаза сияющими от счастья глазами и медленно кивать, давая согласие на все, о чем она попросила, о чем бы вздумала еще попросить, о чем просить даже не вздумала бы, — вообще на все на свете! Ни одной мысли не возникло в медленно кружащейся голове, кроме ощущения всеобъемлющего, потрясающего счастья. Даша слабо улыбнулась в ответ:

— Так вы согласны?

— Могло ли быть иначе? Ведь я вам обязан жизнью. Да если бы даже и не так, я бы все равно счел себя счастливейшим из смертных, когда бы мог оказать вам услугу.

— Вы... о Господи, я ни минуты, ни минуты не сомневалась в вас! Спасибо, спасибо, Алекс.

Она с запинкой выговорила его имя — а потом замолчала, глядя на него такими же сияющими глазами, какими он смотрел на нее. Взоры их встретились и слились в некоем поцелуе — таком страстном, на какой никогда не отважились бы их губы, которые сохли от этого неисполнимого желания. Какие-то бессвязные мысли проносились в голове Алекса — что-то такое о бессмертной душе, которую не жаль продать за миг земного блаженства, о смертном грехе, в который не страшно впасть, даже если... ну да, снова образ нестрашной, даже какой-то жалкой геенны огненной промелькнул в его воображении и тотчас растворился в сонме радужных, восторженных ощущений, которые пронизывали его.

И это делал только один взгляд на эту девушку! Что же произойдет, что же произойдет, о Господи всеблагий, если он когда-нибудь решится поцеловать ее? Не иначе, земля и небо поменяются местами!

Ему уже было нестерпимо смотреть в ее глаза — такой нежностью они были исполнены, что сердце сжималось, теснилось, а порою начинало стучать так, словно готово было выскочить из груди. И что-то мелькнуло вдали — какая-то высокая фигура в белом парике. Фигура возникла на пороге опустевшей приемной и замерла, уставившись на пару, безмолвно взиравшую друг на друга...

Алекс даже не успел осознать, что нужно сделать, а тело уже действовало. Он шагнул вперед, обнял Дашу, прижал к себе и припал к ее губам.

Мгновение изумленного оцепенения — потом ресницы ее поникли, а руки взлетели, легли на его плечи... осмелев, сцепились на шее, а губы покорно приоткрылись под его губами.

И он, и она — оба целовались впервые. Алекс — потому что обеты, данные им, требовали сурового целомудрия, Даша — по младости лет, да и с кем ей было проходить поцелуйную науку в замшелой воронихинской глуши? Сердце ее спало прежде, спали и желания... теперь все проснулось, все вздрогнуло, все встрепенулось в ней. Да и наука оказалась не хитра, требовала больше чувства, чем навыка, ну а чувства сейчас переполняли ее — как бы не захлебнуться! Что же говорить об Алексе?.. Весь мир замкнулся меж их сомкнутых губ — да, ни больше ни меньше, чем вся вселенная! Прежние беды и радости, горести и мгновения счастья, чудилось, вообще перестали существовать, исчезли, растворились в этих самозабвенных движениях губ, впившихся друг в друга.

Те неведомые прежде, немыслимые ощущения, которые пробудил в них этот первый, невероятный, ослепительный поцелуй, требовали какого-то выхода. Уже было мало стоять просто так, сливаясь только губами. Уже пошли бродить по телу Даши нетерпеливые руки Алекса, а по его спине — дрожащие руки Даши, уже грудь Даши расплющилась о мужскую грудь, а бедра их вжимались друг в друга, словно хотели расплющить неведомое нечто, которое мешало им прижаться теснее, еще теснее, влиться друг в друга, стать единым существом. Уже стоны рвались из их неразрывно сомкнутых ртов, уже зарождались в глубинах помутившегося сознания слова извечного вопроса — и ответа на этот вопрос, слова согласия, полной взаимной покорности, слова, которые выразили бы их иссушающую, испепеляющую жажду взаимного нераздельного, вечного обладания. Пальцы Алекса вдруг ожгло новым, неведомым прежде ощущением, новый аромат коснулся ноздрей, и до него дошло, что он касается обнажившейся груди Даши.

«Господи! — ударило мыслью словно кнутом. — Да что же я делаю? Я ведь раздеваю ее!»

С усилием оторвался от нацелованных, припухших губ, он какой-то миг еще не в силах был разомкнуть объятия. Оба с трудом открыли глаза, уставились друг на друга — незряче, испуганно, — а руки, словно воришки, которые пьггаются скрыть следы грабежа, шарили по телам, натягивая на Дашины плечи шелк платья, спустившийся так низко, что обнажилась грудь, поправляя смятые, задранные юбки, приводя в порядок перепутанные волосы и пытаясь отыскать несчастный фонтаж, выпавший-таки из прически и теперь сиротливо, обиженно валявшийся на полу, одергивая камзол и кафтан Алекса, под который забрались, лаская, нежные руки...

Осмысленное выражение постепенно возвращалось в Дашины глаза — выражение такого восторга, такого счастья, что Алекс захотел умереть сейчас, сию же минуту, потому что он совершенно трезво, отчетливо понимал: лучше этой минуты у него никогда в жизни не будет. Она неповторима, потому что все данные им обеты обрушились сейчас на него, подобно водам всемирного потопа, некогда затопившим землю, и погребли под собой жалкого грешника, отступника... до самозабвения влюбленного человека.

— Про... простите, сударыня, — из глубин рта, все еще хранящего память о невероятных, возбуждающих, сводящих с ума движениях ее языка, он выдавил хриплый шепоток, который ему самому напомнил предательское шипение змеи, — простите меня. Но на пороге мелькнул государь, и я счел, что лучше сразу предоставить ему некие безоговорочные и неоспоримые доказательства нашего с вами сговора.

— Что? — выдохнула Даша, которая словно бы и не слышала ни звука, произнесенного им, а потом блаженное, хмельное выражение вытекло из ее глаз, как вытекают слезы счастья. — Государь? Значит, это лишь для государя?..

Она обернулась порывисто, недоверчиво, и Алекс вместе с ней глянул на порог бальной залы... там было пусто, никого там не было!

Полно, да не померещился ли ему ожесточенный юнец в белом парике? А может быть, это враг рода человеческого, бес-искуситель, принял облик молодого государя, чтобы вынудить Алекса совершить то, что он совершил, и ввергнуть его в пучины греха?

Даша снова оглянулась к нему, и снова надежда зажглась в ее глазах, но тут Алексу уже ничего не оставалось, как приложиться к ее руке похолодевшими губами и прошипеть тем же змеиным, ядовитым, предательским шипом:

— Прощ-щайте, с-сударыня. Ваш-ш покорный с-слуга навеки! Прощ-щайте!

Он не стал ждать, когда взор ее вновь померкнет, и вышел.

Странное ощущение владело им! Алексу случалось убивать людей — случалось нередко, однако он знал, что делает это если не для вящей славы Божией, как талдычат отцы-иезуиты, так во имя общей единой веры, соединяющей сердца, во имя высшей цели, коя, по бессмертному выражению Николо Макиавелли, оправдывает любые средства, и совесть его отродясь не грызла: заставив человека проститься с жизнью, он спал, ел, жил спокойно, отчего же именно сейчас впервые возникло в нем страшное раскаяние, словно впервые отнял у невинного его живую душу, отчего именно сейчас он шел — и подавлял желание то и дело поглядывать на свои руки, прятать их стыдливо, как если бы они были обагрены кровью?..

Загрузка...