«Философ и вольнодумец» Шилин, прослывший так среди рязанских обывателей средней руки, обитал в небольшом собственном домике, находившемся почти против подъезда театра.
Происхождением он был из разночинцев, учился в бурсе, но из класса философии был исключен, как гласило выданное ему свидетельство, «за разнообразное поведение».
Документ этот, вделанный в рамку, висел на стене в горенке, служившей ему кабинетом и столовой; на верхней части рамки белела наклеенная полоска бумаги с крупной надписью, воспроизведенной Шилиным с другой, красовавшейся на заборе на Большой улице: «астанавливаца строго воспрещаитца».
Тем не менее останавливался около этого свидетельства и почитывал его во время своих прогулок по горенке он часто; любил и показывать его приятелям, причем хохотал и ерошил свои и без того всегда вихрастые волосы.
Определенных занятий Шилин не имел, но довольно часто исчезал из Рязани, и его видели то в Москве, то в Нижнем и Макарьеве, где он посредничал между крупными помещиками и купцами, и весьма удачно.
Жил он холостяком, но, несмотря на это, в домике у него всегда было прибрано и уютно, а двор смело мог назваться полной чашей: там разгуливала и толстеннейшая свинья, величавшаяся «протопопицей», и куры, и утки, и всякая подобная им пернатая благодать.
Всем хозяйством ведала, или, выражаясь по-шилински, за министра у него была здоровенная, краснощекая Мавра, девка лет двадцати семи, горластая и всегда веселая, что особенно ценилось Шилиным.
— Много ли человеку надо? — говаривал он, сидя за рюмкою водки и закуской с каким-нибудь приятелем у своего окна. — Домик, да садик, да курочку с уточкой, да Мавру с прибауточкой — и слава тебе, Господи!
И он подмигивал при этом подававшей соленые рыжики либо еще что другое Мавре.
Та удалялась с улыбкой.
— И шут гороховый, прости, Господи! — довольно громко доносилось затем из кухни.
Приятели хохотали.
Важивались в шилинском домике и книжки — исключительно светского содержания: Шилин любил почитать и хорошо был знаком с русской литературой.
Стал захаживать к нему и Белявка; ответ относительно трагедии Зайцева он обещал дать на второй день после спектакля.
В назначенное время пришел Зайцев, и, поджидая Белявку, они разговорились о «Багдадской красавице».
— Чепуха это и дребедень! — возглашал Шилин, ероша свои волосы. — Чушь от альфы и до омеги! Хоть бы это действие взять: прячет человек свою возлюбленную в пещеру и там же иллюминацию делает, орда целая пляшет у него!
— Так-то оно так! Это самое главное — красоту показать человеку…
— И Антуанетина красива!… — насмешливо возразил Шилин. — Что ж, и ее, по-твоему, следовало показывать?
— Я не про такую красоту говорю. А про то, что не надо в театре будней, довольно их и в жизни; надо, — Зайцев провел перед собой руками по воздуху, как бы обрисовывая что-то неопределенное, — ну, я не знаю, как это сказать, иное, лучшее…
— Что же такое иное? Сказку, что ли?
— Сказку, да, да! Вот Пентауров и показал красивую сказку!
— Да не Пентауров совсем! — воскликнул Шилин. — Не будь у этого индюка Белявки — его чепуха так чепухой и осталась бы! Это ж Белявка скрасил ее всякими огнями и выдумками. Входите, кто там? — крикнул он, оглянувшись на стук.
Дверь отворилась, и в горенку вошел тот, кого только что поминали собеседники.
— А, театральное начальство! — приветствовал его хозяин. — А мы, вас ожидаючи, по рюмочке раздавили. Пожалуйте-с. Все с ним о вашей «Багдадской красавице» толковали!
— Да, нашумели мы по усей Рязани! — самодовольно ответил Белявка. — А вам как понравилось?
Белявка увидал на столе штоф с водкою и несколько опустошенных тарелочек с ветчиной и соленьями, потер руки и выразительно уставился на них.
— Мавра, подкрепленьица! — распорядился Шилин.
— Очень понравилось! — ответил Зайцев.
— Ну-с, а о его трагедии что скажете? — спросил Шилин, дав гостю время опрокинуть в себя большую рюмку и закусить грибком.
— Как вам объяснить?… — глубокомысленно произнес Белявка, ловя вилкою прыгавший по тарелке второй гриб. — С одной стороны, будто посвечивает, а с другой — отсвечивает!
— То есть как? — не понял автор.
— А то, шо у ней як звонари на Пасху — все звонят, а никто ничего нэ делает. Ну, взять храфа с Алиной: три дня подряд у саду о любви ей долбить, долбить, шо дятел у березу, и хоть бы шо путное сделал: перстом бы в бок ткнул или поцеловал бы? Да усе Алины, сколько их ни есть на свите, в глаза бы ему за то наплевали!
— Почему же? Они оба мечтают… — возразил Зайцев.
— Три дня? Да живой человек слюной изойдет! Тут явное дело — огребай ее в обе руки и конец. И публике есть на что поглядеть, и актеру чем себя показать! А то ж ни себе ни людям: сидить, шо сыч, и плететь неведомо шо…
Зайцев глянул на Шилина.
— Верно; публике, пожалуй, и не понять! — согласился тот. — Не по зубам ей орех!
— Вот, вот, — подхватил Белявка. — Я не хаю пьесу; говорять, у ней усе хорошо, спору нет, а шо таке им треба — понять нельзя!
— А про предсмертную речь графа на балконе, где он всех крепостных отпускает на волю, что скажете? — спросил Зайцев.
Белявка устремил глаза в потолок, подумал и, как таракан, неопределенно пошевелил пальцами.
— Хороша, но продолговата! — ответил он.
— Значит, на сцене не поставите? — В голосе Зайцева слышалось разочарование.
— Ну, это еще поглядим… — Белявка важно пропустил вторую рюмку. — Порассмотрю, подумаем с барином, поправим, шо треба… Для хороших людей и я рад постараться… Эх, — добавил он, хватив с хозяином по третьей и стукнув ладонью по столу, — усе идеть хорошо, в актерах только у меня недочет. Басу хорошего нет!
— Зачем он вам? — удивился хозяин.
— Как зачем, Господи? Ну, хоть третьего дня калифа взять — разве же то калиф был? «Гассан, взгляни в глаза мне» — как он это сказал? На карачки шоб весь зал попадал, вот как надо было сказать!
— А у меня есть такой на примете… — промолвил Шилин.
Зайцев сидел, задумавшись, и катал из хлеба шарик.
— О? Кто такой? — обрадовался Белявка.
— Попадьи нашей сын, Агафон. Голосина у него — ни один Иерихон не выдержит!
— Да ну? И будет играть у нас?
— Очень хочется парню: просил меня вчера пособить в этом деле. Смутили уж вы его очень своей красавицей!
— А отец Михей с матушкой как глянут?
— Да не похвалят, понятно! Ну да в тайности он хочет, явно не скажется.
— Так, так… А пришлите вы его ко мне, пожалуйста!
— А вы пьеску нашу почитайте, может, и лучше покажется она вам?
Стук в дверь помешал Белявке ответить; вошел новый гость — молодой Хлебодаров с кулечком в руке.
— Именитому купцу наше малиновое! — воскликнул Шилин.
— Хлеб да соль! — сказал тот, сияя всем своим сытым обличьем и ставя у стенки кулечек, из которого выглядывали горлышки бутылок.
— Мавра, подкрепленьица! Ну, что хорошего поделываете? — спросил Тихона хозяин.
— Да старое все… херес нонче с утра мадерили: нейдет иначе!
— Как же это мадерите? — полюбопытствовал Белявка.
— А так-с: сахарцу в нее кладем жженого да кожи кусочек — для духу. И на малагу его обертываем: для той лакрицу пущаем. Вот для пробы принес вам, Смарагд Захарович, две парочки: одобрите ли?
Шилин подмигнул Тихону.
— Спроворил у тятеньки?
— Да ведь иначе как же — без честных перстов не прожить!
— Попробуем, попробуем… — Шилин принялся за откупорку. — А не опоишь ты нас дрянью какой? — добавил он, нюхая вино.
— Помилуйте, да нешто можно?… — ответил Тихон. — Вина у нас превосходные, первый сорт… Мы не то, что другие, — там ведь фуксин да вода со спиртом, вот вам и вино все: собака ежели лапой в него попадет — неделю выть будет!
— Хорошее винцо!… — с видом знатока проговорил Белявка, отведав его и поглядел на свет, приподняв стакан.
— Уж дозвольте тогда и вам полдюжинки представить? — услужливо предложил Тихон.
— Можно, можно, дозволяю…
— Выкушайте во здравьице! А уж и актриска ж у вас есть, Григорий Харлампыч! Ух-с! — Тихон чмокнул свои пальцы. — Пес ее раздери — до замечательности хороша!
— Антуанетина, что ль?
— Да уж кому больше? Ах, то есть все отдай и пятачок прикинь!
Белявка захохотал.
— А у меня дельце есть до вас, Смарагд Захарыч… — обратился к тому Тихон и поскреб затылок.
— Да уж вижу, что есть, коль с кульком пришел, — отозвался тот. — Ну, выкладывай, что такое?
— Кутнули мы вчера здорово…
— Лапой-то видно не собака в вино, а ты к тятеньке в выручку попал?
Тихон ухмыльнулся, и толстые щеки его, что бугры, сдвинулись к мясистым ушам.
— Все под Богом ходим… — ответил он, поправляя свой кок. — Собрались мы все свои, а тут к нам господина Леонтьева и нанесло и тоже с мухой. Ну, наши жеребцы ведь все стоялые — давай ржать над ними; они в словесность, то да се пошло, а я спьяну-то и того: по скуле их и обеспокоил!
Шилин качнул головой.
— Теперь жаловаться тятеньке хочет и про все рассказать. Уж вы сделайте милость, пособите?…
— Ладно… — пробурчал хозяин.
— Сто лет вам прожить, да двести на карачках проползать! — обрадовано воскликнул Тихон.
— А ты поосторожнее будь! — наставительно сказал Шилин. — Не суй зря кулачищем во всякое рыло. Да и словесность свою поуйми: она у тебя хороша, да дорога только!
Тихон даже прореготал от какого-то веселого воспоминания.
— Это верно, что дорога: за кажное слово надысь квартальному по трешке отдать пришлось!
Все, кроме Зайцева, присевшего на диван за книжку, выпили снова.
Тихон наклонился в сторону Белявки.
— Что я вам скажу, Григорий Харлампыч? — вкрадчиво, с видом кота, оставшегося наедине с крынкою молока, проговорил он.
— Ну-те?
Тихон приставил обе руки к уху Белявки и что-то зашептал ему.
Внимательное сперва лицо актера стало улыбаться; осовелые глаза замаслились.
— Ах ты… бодай те мышь!… — вырывалось у него. — Хе-хе-хе… Ну да уж ладно: сделаю!
Тихон с залоснившимся от жира и удовольствия лицом откинулся назад.
— Стало быть, шабаш, Григорий Харлампыч? Вы для меня постарайтесь, а я вам вот как угожу: по самое иже еси! — Он черкнул себя пальцем по горлу.
Руки их шлепнулись друг о друга в знак заключения союза.
— Ладно, вышлю я тебе ее с репетиции: ты в подъезде театра жди! — пообещал Белявка.
Он встал и начал прощаться; с ним вместе схватился со стула и ушел и молодой Хлебодаров.
— Охота тебе, Смарагд, с этой свиньей вожжаться? — проговорил, опустив книгу, Зайцев, когда за ушедшими затворилась дверь.
— Что ты все ангелов на земле ищешь? — ответил Шилин. — Ангелы, брат, на небесах, а земля это скотный двор небесный — она вся под скотов отведена!