Тот день мы провели в Файенце. Папаша Тодеро встретил нас на пороге пиццерии и быстро ощупал Мурку, проверяя, не подвергали ли ее телесным наказанием и не повредили ли какой-нибудь орган, необходимый Мурке для дальнейшего полоскания мозгов общественности. Выяснив, что его драгоценная Мурка цела и невредима, папаша Тодеро прослезился, усадил нас за стол и принес завтрак. Мы позавтракали с большим аппетитом, причем самый большой аппетит был… угадайте у кого. После завтрака папа заявил, что наши измученные организмы нуждаются в отдыхе, и отправил на второй этаж спать. «Идите, девочки, — сказал он. — А я пока приготовлю на обед скалопини».
Эти два предобеденных часа Мышка впервые за последнюю неделю провела в нормальной постели и решила, что так теперь будет всегда. Ошиблась. После тихого часа мы выпили кофе и отправились гулять по городу. Простые итальянцы высовывались из окон, чтобы поглазеть на нас, а некоторые даже показывали пальцами. Они впервые видели русских. Мышка застенчиво улыбалась и пряталась за нашими спинами. Мурка приветствовала верноподданных граждан жестом вдовствующей королевы и важно кивала. Ей бы очень хотелось, чтобы в воздух кидали чепчики, но чепчиков у жителей города не нашлось. Пришлось довольствоваться кепками и бейсболками.
На следующее утром мы собрались уезжать. Сволокли вниз чемоданы. Папаша Тодеро распахнул перед нами дверь. Мы вышли из пиццерии и застыли от изумления. Перед подъездом стоял старинный экипаж с вихрастой каурой лошадкой. В ушах у лошадки были бумажные розочки, как у жареного поросенка. Грива заплетена в мелкие косички. Папаша Тодеро пригласил нас в коляску и украдкой смахнул слезинку. Он привязал наш багаж на крышу, взобрался на козлы и повез нас на вокзал.
Мы едем на вокзал и грустим. Нам не хочется расставаться с папашей Тодеро, так поддержавшим нас в трудную минуту. Ведь мы больше никогда его не увидим. И ему тоже грустно. Мы скрасили его одиночество. Все-таки жизнь не баловала его приключениями. У меня есть подозрение, что он полюбил меня с Мышкой как родных внучек, а к Мурке испытал настоящую страсть. Последняя любовь далась папаше Тодеро нелегко. В вихре политической борьбы мы чуть не потеряли нашу Мурку. Мне кажется, что папаша Тодеро этого бы не пережил.
Папаша Тодеро правит своей лошадкой, как завзятый извозчик. На вокзале он просит нас посидеть в экипаже, бежит к кассам и сам покупает нам билеты. Теперь-то я уверена, что мы приедем туда, куда надо. Папаша Тодеро выгружает нас из экипажа и провожает на перрон. Поезд уже подан. Мы устраиваемся в купе. Папаша Тодеро стоит на перроне, засунув руки в карманы брезентовых рабочих штанов, и плачет, Вдруг какая-то сила поднимает нас с места. Мы выскакиваем из поезда, бросаемся к папаше Тодеро, обнимаем его за морщинистую шею и целуем в пергаментные щеки.
— Руссо синьора — миа аморе! — рыдая, говорит папаша Тодеро.
В поезде мы долго не можем успокоиться. Хлюпаем носами и сморкаемся. Наконец Мурка предлагает подзакусить. Она вытаскивает из-под сиденья неизвестно откуда взявшуюся корзинку. В ответ на наши с Мышкой удивленные взгляды мотает головой в сторону убегающего в вечность Файенце и жалобно хрюкает.
— Он… собрал.
И извлекает из корзинки бутерброды с домашней ветчиной, маринованные огурчики и персиковый компот. Тяжело вздыхая и кручинясь, мы начинаем есть. Тут дверь открывается, и в щелку просовывается всклокоченная головенка с мутными глазками. Глазки смотрят на нашу ветчину и покрываются масляной пленочкой.
— Можно? — спрашивает головенка и, не дожидаясь ответа, просачивается в купе вместе с тельцем.
Человечек усаживается в кресло, протягивает к нашей ветчине ладошку с черными от грязи пальчиками, опять спрашивает:
— Можно? — и, не дожидаясь ответа, цапает бутерброд.
Потом открывает рот, вгрызается в наш бутерброд, и бутерброд исчезает в этом рту буквально на глазах. Если честно, его очень жалко. Я имею в виду бутерброд. Слопав бутерброд, человечек утирает рот грязным рукавом и приветливо улыбается.
— Редко, но метко, — говорит Мурка.
Это она о количестве зубов у человечка во рту и о меткости укуса. Зубы у него действительно удивительные. Они расположены в шахматном порядке: один нижний, один верхний, опять нижний и опять верхний. В принципе, для жизни это очень удобно. В такой позиции зубы никогда не стукаются друг о дружку, потому что просто не встречаются во рту. К тому же, если закрыть рот, они сцепляются, как зубчики на застежке-молнии. Если бы человечек был красным партизаном на допросе у фашистов, такие зубы ему бы очень пригодились. Расцепить их решительно невозможно.
И вот человечек улыбается нам этими своими эксклюзивными корешками, и до нас докатывается волна густого перегара.
— Чинзано, — принюхавшись, констатирует Мышка. — Напиток богов.
Ей, конечно, виднее. Алкогольные эксперименты Джигита натренировали ее нос на любую гадость.
— Ну, Чинзано так Чинзано, — соглашается покладистая Мурка. — Как поживаете, товарищ Чинзано?
Чинзано ничего не отвечает. Он аккуратно снимает порыжевшие залатанные башмаки, обнаруживая под ними носки второй свежести с изрядными прорехами, любовно разглядывает свои грязные большие пальцы, потом подтягивает коленки к кругленькому животику, кладет голову Мышке на колени и собирается соснуть. Мышкино лицо расплывается в умильной улыбке. Мышка млеет. В Мышке просыпается материнский инстинкт. А материнский инстинкт Мышки может добить кого угодно. Внутренне Мышка уже взяла шефство над Чинзано, взяла на себя ответственность за его дальнейшую судьбу и готова предоставить ему полный боекомплект заботы и опеки. Она начинает баюкать Чинзано и даже напевает что-то омерзительно умилительное вроде «Спи, мой бэби, спи, родной!». Это верный знак того, что живым Чинзано от Мыши не уйдет. Но Чинзано еще не подозревает о том, что его ждет. Он мирно посапывает. Видно, ему снятся приятные сны. Мышка ласково почесывает его за ушком.
Мурка мрачно смотрит на эту идиллию.
— Как ты думаешь, — спрашивает она меня, — он к нам надолго прилепился?
— Не знаю, Мур, — честно отвечаю я. — Все зависит от того, как он перенесет Мышкино вмешательство в его личную жизнь. Может, и сразу отвалит.
Но Мурка смотрит на вещи не так оптимистично, как я.
— Сразу не отвалит, — убежденно говорит она. — От бесплатных бутербродов еще никто никогда не отваливал.
— Бутерброды кончились, — напоминаю я ей.
Мурка смотрит на меня как на идиотку.
— Мопс, ты что, не поняла? Мышь уже взяла его на содержание. Теперь она будет поставлять ему не только бутерброды, но и диетический супчик, и котлетки, и черт его знает что. Он такой несча-а-стный! Он так плохо пита-а-ается! Ему так нужны витами-и-инчики! — выпевает она ноющим голосом, подражая Мышкиному писку.
Между тем мы подъезжаем к какой-то станции. Чинзано открывает мутные глазки и спускает ножки на пол. Он снова любовно разглядывает свои грязные большие пальцы, торчащие сквозь дыры в носках — видимо, у него привычка такая, не начинать новое дело, не полюбовавшись на большие пальцы, — так вот, разглядев большие пальцы, он натягивает башмаки и встает. Поезд дергается и тормозит. Чинзано тоже дергается и падает прямо на Мышку. Мышка кокетливо пищит. Смотреть на это невыносимо.
— Пардон! — с достоинством произносит Чинзано. — Я сейчас! — И выходит.
— Что? Что он сказал? — Мышка явно психует. От волнения у нее даже подергивается щека. Она боится, что Чинзано ее бросил. — Он вернется?
— Вернется, вернется, — успокаиваю я ее. — Сказал, что сейчас.
— Точно? Точно сказал «сейчас»? — вибрирует Мышка.
— Точно, точно. Иди посмотри, вон он чешет.
Мышка подбегает к окну. Чинзано неуклюже переваливается через пути. Мышка стучит кулачком по стеклу. Чинзано оборачивается.
— Кьянти! Граппа! Гор-ба-чьофф! — кричит он и почему-то поднимает вверх два пальца в виде буквы «V». Вроде как виктория. То есть победа.
— Ленин! Партия! Ком-со-мол! — кричит в ответ находчивая Мышка.
— Он немножко перепутал, — мрачно комментирует Мурка. — Граппа и Горбачев — две вещи несовместные. И потом, при чем тут виктория? Кого он собрался побеждать? Зеленого змия?
— Может, наоборот? Зеленый змий должен победить его, и он предчувствует эту неизбежную победу? — предполагаю я.
Мурка кивает. Мышка злится.
— Вам лишь бы высмеять человеческие слабости! — сварливо говорит она. — Недобрые вы! Противные! — и отворачивается к окну.
Чинзано не появляется. Он не появляется через пять минут. Он не появляется через десять минут. Через двенадцать минут он тоже не появляется. Мышка нервно барабанит пальцами по стеклу. Поезд вздыхает и трогается. Чинзано нет. Мышка мечется по купе. Если честно, мне ее ужасно жалко. Только собралась взять реванш за нашу с Муркой насыщенную личную жизнь, и такой облом. Поезд набирает ход. Вокзальные двери с грохотом распахиваются, и Чинзано вырывается на волю. В руках у него пять бутылок кьянти, три граппы, две мартини и здоровенный кувшин домашнего вина, как кукишем, заткнутый тряпицей. Чинзано машет руками и припускает за поездом. Бутылки стукаются друг о друга и жалобно звенят. Чинзано спотыкается и падает, высоко держа руки над головой, чтобы не разбить драгоценную ношу. Мышка на грани истерики.
— Где? Где? — верещит она, выскакивая в коридор.
Мы выскакиваем за ней.
— Что где, Мыша?
— Где подъемный кран?
Мурка крутит пальцем у виска.
— Немедленная госпитализация, — горячо шепчет она в мое ухо. — Только не перечь. Сумасшедшим не перечат. Может, обойдешься экскаватором, а, Мышенька? — ласково спрашивает она.
Мышка дико вращает глазами.
— Издеваешься, да? — верещит она. — Где эта штука, которой останавливают поезда?
— А, стоп-кран. Так бы сразу и сказала! — облегченно вздыхает Мурка. — Вон он.
Мышка бросается на стоп-кран, как Александр Матросов на амбразуру. Она виснет на нем всем своим тощим тельцем, имеющим вес пера, но стоп-кран не реагирует на ее усилия. Стоп-кран остается недвижим. Мышка так мала, что иногда на нее не реагируют даже лифты. Просто не хотят ехать. Тогда ей приходится ждать, когда в лифт войдет кто-нибудь еще. Вот и сейчас. Мышка всем тельцем виснет на стоп-кране, даже ножки отрывает от пола, но он не подает признаков жизни. Тогда Мурка отодвигает ее недрогнувшей рукой, хватается за стоп-кран, осуществляет короткий мощный рывок — и стоп-кран благополучно остается у нее в руке. Поезд между тем покидает гостеприимный вокзал. Наш приятель Чинзано стремится стать воспоминанием. Мышь захлебывается слезами.
Я смотрю на Мышку и понимаю, что, если мы сию секунду не предпримем героических усилий по задержке подвижного состава, она нам не простит. Я бегу в другой конец вагона, отыскиваю второй стоп-кран и тяну на себя злополучный рычаг. Поезд стонет, заходится в предсмертном хрипе и наконец замирает.
— Слава богу! — шепчет деморализованная Мышка и сглатывает последние слезинки.
…Мы несемся в тамбур и распахиваем дверь. Гремя коленями и бутылками, нелепо вскидывая ноги, Чинзано прыгает через шпалы. Добежав до нашего вагона, он останавливается в недоумении и, задрав голову, жалобно смотрит на нас. Ступеньки доходят ему ровно до мочки уха. Мы свешиваемся вниз. Мы тянем к Чинзано руки. Чинзано не может ответить нам взаимностью. Его руки заняты граппой. Мы растопыриваем пальцы и хватаем его, кто за что горазд. Мурка горазда за шиворот, Мышка — за рукав, а я — за остатки волосят. Мы втаскиваем Чинзано в тамбур, валимся на спину и отдуваемся. Мы волочем его в купе. Мы кладем его на диван. Мы вливаем в него стакан граппы. Мы ужасно волнуемся. А вдруг он так и не придет в себя и мы останемся в чужой стране с иностранным трупом на руках? Однако наши опасения беспочвенны. Через пять минут Чинзано вздыхает и открывает один глаз. Он вертит этим глазом по кругу — в угол, на нос, на предмет — и наконец останавливает его на бутылке граппы. Мы наливаем еще стакан. Чинзано выдувает и его. После чего откидывается на спинку кресла, блаженно вздыхает и с места в карьер начинает рассказывать нам печальную повесть своей жизни.
Вы не поверите, но наш Чинзано родился и вырос в очень хорошей семье, даже где-то аристократичной. Его папа был граф. Настоящий итальянский граф. Он жил в роскошном палаццо на вершине холма. В кипарисовой роще, окружавшей палаццо, разгуливали фазаны и били фонтаны. Павлины там тоже водились. И маслины. Прекрасные пейзанки, распевая во все горло арии из классических опер, карабкались по шпалерам за румяными персиками. Словом, это был настоящий рай. Папа граф воспитывал своего сына в строгости. Дал ему католическое образование, заставлял по воскресеньям ходить к мессе, вовремя причащаться и вовремя исповедоваться. Чинзано это дело не очень любил, однако папе не перечил. Он с детства ощущал на своих плечах нелегкую миссию продолжения вековых фамильных традиций и фамильного бизнеса.
А бизнес был такой. На всю округу, куда хватит глаз, простирались виноградники, издавна принадлежавшие семье Чинзано. На этих виноградниках рос самый вкусный в округе виноград, из которого делали самое вкусное вино. Вино разливали в керамические бутылки с сургучной печатью, на которой был выдавлен герб рода Чинзано, и развозили по всему миру. Лучшие магазины Парижа, Лондона и Нью-Йорка стояли в очереди на получение партии божественного вина. Цены, как вы понимаете, зашкаливали.
Тут надо сказать, что сам папа граф спиртного в рот не брал и домашним не давал. Он когда-то в юности сильно злоупотреблял этим делом и по своему опыту знал, что стоит один раз начать — и конца-краю не будет. Так и Чинзано внушал: «Не пей, мальчик, в жизни есть другие радости!» Чинзано и не пил. Но вот что ужасно: никаких других радостей в жизни не встречал, потому что никаких других радостей для апробации папа ему не предоставлял. А юная душа жаждала. И судьба пришла ей на помощь.
Папа Чинзано был немолод и давно болел сердцем. И вот однажды он приготовил огромную партию вина для одного парижского ресторана, который раньше никогда его не подводил. Вино не успели разлить по бутылкам, и оно в дубовых бочках томилось у папы в подвале. А сам папа томился в парадном зале своего палаццо в ожидании чека от директора ресторана, чтобы отправить ему вино. Но чека он не получил. Он получил письмо от доброжелателя, в котором говорилось, что директор — скотина! — уже выставил в карту вин другое вино с таким же названием, но в два раза дешевле. Папа умер в одночасье от разрыва сердца, не дождавшись ни предоплаты, ни заседания суда, на котором должны были восстановить его доброе имя. Так Чинзано стал обладателем поместья, виноградников и жуткого количества прокисшего винища.
Папу похоронили скромно, но прилично. На поминках Чинзано напился так, что упал под стол и под столом полз на выход, утробно рыча и время от времени вцепляясь зубами в икры ни в чем не повинных граждан. Соседи и пейзане качали головами и говорили, что же делать, ничего страшного, бедный мальчик, он так переживает смерть папы! На следующий день бедный мальчик спустился в папин подвал и не поднимался на белый свет до тех пор, пока не выдул вино из всех бочек, после чего его поместили в местный стационар и не выпускали ровно три недели. Чинзано лежал под капельницей и думал о своей злосчастной судьбе. А медсестра Вероника, перед тем дежурившая у его постели, лежала в соседней палате и проходила курс интенсивной терапии от отравления ядовитыми винными парами.
Через три недели Чинзано вышел из своей палаты, а медсестра Вероника вышла из своей. Они столкнулись в коридоре, и Чинзано тут же, не сходя с места, сделал ей ребенка. Вероника ребенка родила, сдала с рук на руки Чинзано и растворилась в сиреневом тумане. А Чинзано остался с крошкой на руках. Крошке настоятельно требовалась мать, поэтому Чинзано скоропостижно женился на своей экономке, у которой уже был один ребенок и она знала, как не нужно обращаться с детьми. Экономка тут же родила Чинзано еще сына и умчалась в сиреневую даль с пастухом. А наш герой остался с тремя совершенно ему ненужными детьми на руках. Через год от экономки пришло письмо, в котором говорилось, что пастух погиб как герой на рогах у племенного быка Бернадетто, и потому она посылает на воспитание Чинзано сына этого самого пастуха, названного в честь быка, когда тот еще вел себя прилично и не был замечен в убийстве. Прелестный малыш, передавший Чинзано письмо, оказался как раз этим сыном. Что делать, пришлось и его пригреть. На радостях Чинзано ушел в долгоиграющий запой, а когда вышел, не досчитался половины зубов и волос. К тому времени малышам пришла пора идти в школу, и Чинзано опять решил жениться. Так он нашел свое счастье — красавицу Изабеллу Львовну. У нее папу звали Лев, поэтому и мы будем звать ее на русский манер.
Вы спросите, за какие такие заслуги красавица Изабелла Львовна полюбила нашего невзрачного Чинзано со склонностью к излишествам? Отвечу. За детей, конечно. Красавица Изабелла Львовна была прирожденная мать и без детей жизни своей не мыслила. У нее и своих-то было семеро, а тут еще четверо подвалило. Вот радость!
Изабелла Львовна, дама прекрасная во всех отношениях, обладала двухметровым ростом, бюстом № 6, осиной талией, халой на голове и подозрительной волоокостью, навевающей мысли о коровьем происхождения этого исключительного экземпляра женской мясо-молочной породы. Наш Чинзано ей в подметки не годился. Вернее, в подметки-то он ей как раз и годился, потому что мотался рядом с Изабеллой Львовной где-то на уровне коленок, ну, если встать на цыпочки и сильно вытянуться — подмышек. Растительный покров, как мы уже говорили, Чинзано имел весьма приблизительный, при ходьбе ставил ножки носками внутрь, да и походка была у него несколько дробная, с мелкими шажками и неуверенным подрагиванием рук. Алкогольная такая походка, выработанная годами неустанного употребления. Плечи он держал на разном уровне, а голову обыкновенно втягивал в плечи — чтобы ее, не дай бог, никто не заметил. Изабелла Львовна глядела при нем царицей. Может, оттого и держала его при себе, кто знает. По жизни Изабелла Львовна вела Чинзано буквально за руку. Практически тащила, время от времени поддавая пинком по мягкому месту. Она и на работу его устроила, экспедитором в расположенное неподалеку от дома общество инвалидов труда. Палаццо свое он давно пропил. Работал Чинзано старательно, но безынициативно. Жалоб на него не поступало, но и благодарностей не было. Изабелла Львовна считала, что пристроила мужа весьма удачно, и усиленно занималась своей карьерой оперной певицы в доме народного творчества макаронной фабрики № 5.
Ко всем вышеперечисленным достоинствам Чинзано как мужа следует прибавить еще одно. Он был патологически мягкотел. Никому и никогда за всю свою сорокапятилетнюю немаленькую жизнь Чинзано не сказал слова «нет». Он и на Изабелле Львовне так женился. Пришла она как-то к нему домой и говорит:
— Чинни! (Она его Чинни звала, уменьшенное от Чинзано.) Не хочешь ли ты сделать мне предложение?
— Хочу! — пискнул Чинзано, почуяв неладное. — А какое?
— Руки и сердца, какой же ты непонятливый!
Чинзано поначалу замялся, заерзал, но перечить даме не стал, потому что не мог позволить себе такой наглости.
— Делаю тебе, Изабелла, предложение руки и сердца! — переборов себя, с достоинством произнес он, покоряясь судьбе.
Тут, кстати, надо заметить, что Чинзано звал жену исключительно полным именем, а она его — фамильярным детским прозвищем, чем очень способствовала развитию в Чинзано чувства оскорбленного собственного достоинства. С годами он, однако, привык и даже находил в таком положении ряд преимуществ. Он, например, ни при каких обстоятельствах ни за что никогда не отвечал. Спросят его бывало:
— Который час?
А он не отвечает. Или вот еще:
— Как пройти в библиотеку?
Тут Чинзано окончательно теряется и, ставя ножки внутрь, начинает немедленное удаление от очага опасности. Нет, конечно, если Изабелла Львовна рядом, тогда другое дело. Чинзано смотрит вверх — на Изабеллу Львовну, Изабелла Львовна вниз — на Чинзано. Если Изабелла поощрительно улыбалась, Чинзано делал глубокий вдох и говорил что-нибудь в том смысле, что сейчас полвторого или библиотека за углом направо. Но чаще всего Изабелла Львовна совсем не улыбалась, а смотрела на Чинзано весьма сурово и брала инициативу в свои руки, к немалому его облегчению. Он не вполне был уверен, что имеет право высказывать свое мнение про полвторого или библиотеку за углом.
Чинзано жил в дисциплинарном порядке. Какой суп к обеду сварить, или в прачечную там что снести, или мусор вынести, или на рынок за картошкой — на все поступали конкретные директивы. Доходило до смешного. Едут как-то Изабелла Львовна с Чинзано в автобусе.
— На заднее сиденье — марш! — командует Изабелла Львовна.
Чинзано в уголок забивается, коленки домиком складывает и едет себе тихонько. А тут парень какой-то входит, небольшой такой, лет двенадцати. Подходит к Чинзано.
— Ты бы, дяденька, место подрастающему поколению уступил! — говорит парень.
Чинзано, конечно, вскакивает, Изабелла Львовна в крик, а что делать? Он же парню отказать не может. И Изабеллу Львовну ослушаться — лучше сразу умереть. Так и ехал дальше — наполовину сидя, наполовину стоя. Весь в слезах.
От круглосуточного глядения вверх и подтягивания на цыпочках Чинзано совсем расхворался. Невроз, понос и остеохондроз стали его постоянными спутниками. И спиртное, конечно. Пил он по-черному, чем очень досаждал Изабелле Львовне. И она ему очень досаждала своим неусыпным надзором. И решился Чинзано на отчаянный шаг. Он пошел на рынок и у старика Лепорелло купил немножко яду. Потом он пошел в стоматологическую клинику и попросил сточить ему зубы. После сточки в зубах просверлили маленькие дырочки, и Чинзано отправился домой с чувством глубокого удовлетворения. Дома он заперся в ванной, поместил в дырочки по капле яда и прикрыл сверху кусочками вчерашней газеты — чтобы не отравиться. Ночью в широкой супружеской постели разыгрывался первый акт трагедии о вреде ядохимикатов в жизни отдельных индивидуумов. Чинзано кусал Изабеллу Львовну в ноги, оставляя в икроножных мышцах смертоносную жидкость. Если бы кто-то сказал ему, что он практически сочится ядом, то несчастный наш друг только усмехнулся бы. Настолько очерствело его сердце.
Наутро Изабелла Львовна обнаружила на ногах укусы и поинтересовалась у Чинзано, не он ли развел в квартире эту гадость — клопов и тараканов. Но Чинзано только засмеялся легким смехом и ответил, что это никакие не клопы и не тараканы, а невинные самцы комаров, оставшиеся в доме с видом на дальнейшее жительство после окончания весенне-летнего сезона, без прописки, но с временной регистрацией. Изабелла Львовна совершенно удовлетворилась ответом и отправилась выгуливать свой выводок малолетних цыплят. Вечером экспансия повторилась. И повторялась еще ровно десять ночей.
Через десять ночей Изабелла Львовна, по расчетам Чинзано, должна была покинуть сей бренный мир. Но Изабелла Львовна никак не покидала, а яда становилось все меньше и меньше. Когда яда совсем не осталось, Чинзано начал замечать, что с Изабеллой Львовной происходят странные метаморфозы. Не то чтобы она планировала отбросить задние конечности. Скорее наоборот. Становилась все живее и живее. Живописью заинтересовалась. В консерваторию стала ходить. Научно-исследовательский труд задумала. С этим научно-исследовательским трудом о пользе насекомых в замкнутом пространстве жилища городского жителя начала XXI века она потом защитила диссертацию и даже съездила в Париж на Всемирную выставку, где получила золотую медаль ОСОВИАХИМа от бывшего СССР. С внешними ее данными тоже происходили катаклизмы. Она стала гораздо меньше ростом, вся как-то скукожилась, съежилась, похудела, говорила старческим надтреснутым голосом и носила очки минус десять с затемненными стеклами, чтобы лампочка в 40 ватт, подвешенная над ее письменным столом, не слепила глаза.
В смысле женских достоинств Изабелла Львовна тоже стала совершенно другим человеком. Если раньше ее корпуленция вызывала у представителей сильного пола резкую тахикардию, переходящую в инфаркт миокарда, то теперь их пульс замедлялся настолько, что почти останавливал свое движение в нежной раковине запястья. Чинзано, увидев однажды поутру, когда Изабелла Львовна совершала свой туалет, ее иссохшую грудь, перестал дышать, окоченел и даже стал отвердевать. Словом, Чинзано убил — в переносном, конечно, смысле — сразу двух зайцев. Оставил жену в живых и остановил усилием недюжинной воли ее потуги и притязания выглядеть супервумен в глазах общественности. Он даже немного гордился собой — все-таки и он тоже рисковал жизнью в этой неравной борьбе. А если бы яд просочился сквозь газету!
Что касается их супружеской жизни, то интенсивность ее вследствие предпринятых усилий несколько изменилась. Дело в том, что Изабелле Львовне физиологические излишества были уже ни к чему. Благодаря научной деятельности она стала приносить в дом неплохой доход, и это полностью ее удовлетворяло. Хозяйство полностью перешло в руки Чинзано, и он впервые в жизни почувствовал себя человеком. Да и его страсть к возлияниям больше никого не волновала и он мог предаваться ей, невзирая на разрушенное здоровье и отсутствие зубов. Ведь граппу не кусают.
Так, попивая граппу с кьянти и слушая Чинзано, мы едем во Флоренцию. Время от времени Чинзано засыпает у Мышки на плече и начинает мирно похрапывать. Тогда нам приходится наполнять его стакан и подносить ему к носу. Чинзано вздрагивает, встряхивается, чмокает, облизывает сухие губы и приходит в себя. Придя в себя, он начинает отчаянно икать, Мышка хватает носовой платок, бежит в туалет, смачивает платок холодной водой и прикладывает Чинзано ко лбу. Полежав минут пятнадцать с платком на голове, он продолжает свое повествование. Мы не все понимаем, так как дикция у Чинзано вследствие явной недостачи зубов и переизбытка спиртного еще та. Но не перебиваем. Мы боимся, что Чинзано начнет все сначала. Мы киваем и поддакиваем. Дескать, все хорошо, дорогой. Мы с тобой. Ничего не бойся. И вливаем в него очередную порцию граппы.
Дело заканчивается печально. К концу дня мы все напиваемся до свинского состояния, хватаем Чинзано под мышки, волочем в коридор и начинаем объяснять правила пионерской игры «штандор», подкидывая в воздух Мышкины вязальные клубки.
— Штандор! — кричит Мурка. — Лови клубок, дурак! Мопс, тащи мел! Надо начертить круг!
Испуганные пассажиры поспешно запирают двери своих купе. Чинзано скачет за клубками, спотыкается об угол ковра, падает и расквашивает нос. Я беру его за руки. Мурка берет его за ноги. Мышка подпирает его посередине — чтобы не провисал. В таком положении мы несем его в купе. Это уже становится доброй традицией — заносить в купе бездыханного Чинзано. В купе Мышка быстро ориентируется, вытаскивает чемодан с лекарствами и раскладывает на сиденье медикаменты. Сначала по назначению. Желудочные — к желудочным. От головной боли — к головной боли. Сердечные — к сердечным. Ну и так далее. Потом Мышка морщит лоб, трет пальцем нос и смешивает лекарства, как жуликоватый картежник карты. И начинает раскладывать заново. По алфавиту. Ну, там, анальгин, бисептол, валидол, гутталакс… Однако вскоре она начинает хмуриться снова. И снова трет свой нос. И снова смешивает лекарства. И глядит на нас жалобными пьяными глазами.
— Девочки, — говорит она душераздирающим голосом. — Как быть? Как жить дальше? На каждую букву навыпускали по куче лекарств! Вы смотрите — анальгин, аспирин, ампициллин, аскорутин и активированный уголь! Как разобраться?
— Клади по размеру! — советует Мурка.
— Или по кнсстенции, — вступаю я.
— По чему? — хором переспрашивают Мурка с Мышкой.
— Кнсстенции. Жждкое к жждкому. Тврдое к тврдму.
По-другому у меня после граппы как-то не выговаривается. Мышка радостно кивает. Она поняла. Она снова обрела смысл жизни. Она возится со своими лекарствами, пока на самом дне кучи не находит лейкопластырь.
— А это куда? — интересуется она. — Он же резиновый.
— А это — сюда! — говорим мы и тычем пальцами в нос Чинзано.
О Чинзано-то Мышка совсем позабыла! Она смотрит на его расквашенный нос, будто видит его впервые, со зверским выражением лица отрывает кусок от лейкопластыря, со всего маху не глядя лепит его на Чинзано и прихлопывает сверху ладошкой. Однако на нос не попадает. Она попадает гораздо ниже. Куда — умолчу.
Флоренция встречает нас как родных. Мы идем по перрону, слегка пританцовывая и заливаясь бессмысленным смехом. Мышка попадает ногой в лужу, и это вызывает такой приступ веселья, что к нам подходит дежурный по вокзалу и вежливо интересуется, не показать ли синьорам, где выход, и не вызвать ли такси. Синьорам не нужен выход. Синьоры не хотят такси. Синьоры хотят стоять в луже. Дежурный отходит. Все-таки в Европе очень терпимый народ. Чинзано крутится вокруг нас, подпрыгивает, стучит ножкой о ножку и кричит: «Оп-ля!» Мышка кричит ответное «Оп-ля!» и выпрыгивает из лужи. Мы продолжаем наш путь. Чинзано провожает нас до отеля. Он затаскивает в холл наши чемоданы и галантно целует нам руки. На Мышку он смотрит совершенно ошалевшими глазами.
— Ла белле синьора! — говорит он, преданно глядя ей в глаза. — Не одолжите ли пару лир до получки?
Мышка млеет.
— Одолжим? — застенчиво спрашивает она у нас.
— А когда у него получка? — интересуется Мурка.
— Двадцать первого! — с достоинством отвечает Чинзано.
— Ну конечно! — блеет Мышка. — Мы же до двадцать первого не уезжаем?
— Двадцать первое сегодня, — мрачно говорит Мурка.
— Ну, тогда до четверга! — И Чинзано очаровательно улыбается шахматными зубами.
— Четверг тоже! — мрачно говорит Мурка и вытаскивает календарь.
Чинзано ежится и линяет. Он застенчиво приобнимает Мышку и что-то шепчет ей на ухо.
Мы поднимаемся в номер. В номере Мышка нервно ходит из угла в угол со значительным выражением носатого лица.
— Девочки, — наконец произносит она, останавливаясь посреди комнаты, — я должна сделать вам важное сообщение!
— Неужели эта потертая галоша сделал тебе предложение? — в грубой форме спрашивает Мурка, но Мышка не обращает на нее никакого внимания.
— Завтра вечером мы приглашены в гости к Чинзано! — сообщает она. — Мне бы очень хотелось, чтобы вы произвели благоприятное впечатление на его жену. И пожалуйста, не налегайте на спиртные напитки! Я не перенесу, если вы напьетесь!
Мы с Муркой глубоко вздыхаем и забываем выдохнуть.
— Мы… напьемся… — лепечем мы в полнейшей прострации от такой наглости. — Мышь, а ты уверена, что с этим условием мы приглашены именно к Чинзано? Может, к папе римскому? Ты не перепутала?
Но Мышка игнорирует наш сарказм. Она готовится к большому выходу. Она сидит на краю кровати и корябает что-то на листе бумаги.
— Вот, — говорит она. — Послушайте. Праздничное приветствие.
Я люблю тебя, Чинзано,
Даже очень сильно пьяным!
Неплохо?
— Неплохо, — искренне отвечаем мы. — Только его жене может не понравиться.
— А, ну да. — Мышка задумчиво грызет карандаш. — Тогда так.
Я люблю тебя, Чинзано,
Если ты не очень пьяный!
Так лучше?
— Лучше, — искренне отвечаем мы. — Только менять надо было первую строчку, а не вторую.
— Почему? — удивляется Мышь.
Ну что мы можем ей ответить?