СЦЕНА ВТОРАЯ, в которой Мопси демонстрирует чудесное знание иностранных языков, а Настоящий Джигит — чудеса творческой самоотдачи

И вот Мурка опять в Москве. Через полтора месяца после предыдущего визита. Она выходит из поезда, помахивая двумя новенькими паспортами, как будто их получение — ее личная заслуга.

— А вы волновались! — говорит она с восхитительным самодовольством. — Что бы вы делали, если бы я вовремя не спохватилась! Впредь вам наука: документы надо менять вовремя!

И мы снова едем в турагентство. Девушка в турагентстве наши с Мышкой паспорта берет не глядя, а Муркины тщательно изучает — видно, что доверия к нашей Муре у нее нет. Но и претензий не оказывается. Девушка собирает наши документы в конвертик и объявляет, что мы совершенно свободны… м-м-м-м-м… на две… м-м-м-м-м… нет, на три недели.

— Как? — кричим мы хором. — Как на три недели?

— А что вы хотели? — удивляется девушка. — Визу раньше не дадут.

— Дадут! — уверенно заявляет Мурка.

Девушка жалостливо улыбается.

— Вы понимаете… м-м-м-м-м… уважаемая, — вступаю я в разговор. — Дело в том, что лето заканчивается. Нам бы до конца лета успеть.

Но девушка только пожимает плечами. Наши проблемы ей не интересны.

— В Италии тепло до октября, — равнодушно бросает она. — Так будете оформляться?

Мы киваем. Ничего другого нам не остается.

Мы выходим на крыльцо. Мурка закуривает свою вонючую коричневую сигаретку.

— Придется возвращаться домой, — говорит она, и в голосе ее ясно чувствуется тоска.

— Можешь не возвращаться, — отвечаю я. — Поживешь у меня.

— Как ты себе это представляешь? У меня, между прочим, дети.

О детях Мурка вспоминает редко, но против такого аргумента, как говорится, нет приема.

Мы молчим. Мурка курит.

— Все, что ни делается, все к лучшему, — наконец изрекаю я. — По крайней мере, успею доучить итальянский.

— А ты что, учишь итальянский? — удивляются девицы.

— Ну, да… — мямлю я. — Надо же там как-то изъясняться на родине Данте и Петрарки. Между прочим, очень легкий язык. Главное — ударять на согласные, как будто все время спотыкаешься.

— Такой же легкий, как немецкий? — язвительно спрашивает Мурка.

Тут надо рассказать маленькую историю под названием

«Немецкие страдания»

В детстве я была очень талантливым ребенком. Таким талантливым, что мама с папой, несмотря на мое сильное сопротивление, отдали меня в школу с углубленным изучением ряда предметов на немецком языке. Дело в том, что немецкий язык вызывал у меня даже не отторжение, а судороги всего организма. Когда я слышала немецкую речь, мне казалось, что на меня лает немецкая овчарка. А может быть, это была детская интуиция — известно же, что у детей интуиция развита почти так же, как у зверей. Может быть, я уже тогда понимала, что ничего хорошего от этого языка мне ждать не приходится. Но родители настаивали. Сейчас я думаю, что им было просто лень водить меня в другую школу. Им вообще было не до меня. Все свободное время они по молодости лет проводили в кино и на вечеринках у приятелей. Школа в соседнем дворе, куда я могла бегать самостоятельно, в этом смысле очень развязывала им руки.

Так вот, школа. Предметы, которые там преподавали на немецком языке, были такие: собственно немецкий язык, а также пение и физкультура. Под бравурные бряцания «музички» на разбитом пианино мы разучивали песни немецкого пролетариата 30-х годов, а затем переходили в спортзал, где физрук орал нам «Шнеллер!» и «Хенде хох!». Вот в такой невыносимой атмосфере протекало мое босоногое детство. Иногда нас вывозили в школу при посольстве ГДР, где мы должны были дружить с немецкими пионерами-тельмановцами. И мы томились в их спортзале на лавках и глядели, как они между собой дуются в волейбол. Иногда их привозили к нам. Тогда в столовой накрывались столы, и буфетчица тетя Зина, которая в обычной жизни орала нам: «Примите руки от раздачи!», ходила по залу, с трудом удерживая улыбку на живописном по случаю праздника лице, и разносила пирожки с капустой. Высшим пилотажем считалось обменять наш, красный, галстук на их, синий, и на следующий день явиться в нем в школу.

Потом мы подросли, и наши девичьи формы перестали вписываться в форму школьную. Обаяние синих галстуков несколько потускнело. Народ взялся за ум. К десятому классу я с удивлением обнаружила, что одна моя одноклассница читает в подлиннике Шиллера, а другая переводит роман пролетарской писательницы Анны Зегерс «Седьмой крест» в вольном поэтическом стиле, невзирая на то что роман написан прозой. Тут мне взгрустнулось. И я решила тоже взяться за немецкий язык. Я пошла к нашей училке и заявила, что хочу переписываться с каким-нибудь немецким пионером. От этого заявления она вздрогнула, потому что нормальные люди закончили пионерскую переписку в шестом классе. Но адрес дала. Пионера звали Штефан, и было ему в ту пору одиннадцать лет. Обложившись словарями, я написала ему письмо из трех фраз. В первой фразе я приветствовала его коротким, но мощным приветствием, которое должно было произвести на него неизгладимое впечатление. «Дорогой Штефан!» — писала я. Во второй фразе я сообщала, что меня зовут Мопси и я советская школьница. Возраст я оставила за кадром. В третьей я прощалась с ним таким же коротким, но мощным прощанием. «Ауфвидерзеен!» — обещала я бедному Штефану, что, как известно, означает: «До скорого свидания!»

Вся семья с нетерпением ожидала ответа от Штефана. Через месяц письмо пришло. Я вскрыла конверт и к ужасу своему увидела пять страниц, написанных убористым почерком. Тут открылась дверь, и в дом вошел папа.

— О! — сказал он. — Письмо! Из ГДР! Ну, читай, дочурка!

И дочурка начала читать. Я читала как бы про себя, время от времени прерываясь на невнятное бормотание и возгласы. Папа заинтересованно смотрел на меня. Наконец не выдержал.

— Что пишет? — спросил он.

— Все в порядке, — ответила я, пресекая дальнейшие расспросы, и забормотала дальше.

«Ага, понятно, — бубнила я, переворачивая страницы. — Хм, интересно! О, надо же!»

— Неужели ты все понимаешь? — ласково спросил папа.

— Конечно! — ответила я и подумала, что это как-то неестественно — все понимать. Надо же хоть что-нибудь и не понять. А то не поверит. — Ой, — сказала я, как бы споткнувшись на самом трудном месте. — Вот тут непонятно. Сейчас посмотрю в словаре, — и полезла в шкаф.

— Где? — спросил папа, выхватывая у меня письмо. — Где непонятно?

Я наугад ткнула в какое-то слово. Папа посмотрел. Лицо его налилось малиновым цветом и стало похоже на плюшевый занавес во дворце культуры.

— Что! — заорал он. — Что! Девять лет! Девять лет коту под хвост! — И он выскочил на кухню к маме. — Иди, полюбуйся на свою дочь! — орал он, размахивая письмом. — Я всегда говорил, что твое либеральное воспитание до добра не доведет! Радуйся, у нас в доме великовозрастная идиотка! — И он швырнул письмо прямо на тесто для пирога.

Мама взяла письмо в руки, смахнула с него муку и попросила внятно объяснить, что случилось.

— Она не поняла! — снова заорал папа и разразился жутким лающим смехом. — Лучше спроси, что она не поняла!

— Что? — невозмутимо спросила мама.

— Она не поняла слова «марка»!

С тех пор я всячески старалась ограничить свое общение с немецким языком. Он отвечал мне взаимностью. В университете на факультете журналистики мне, правда, удалось получить пятерку на госэкзаменах по иностранным языкам. Но это не считается. Там все получали пятерки. Даже дура Филимонова, которая заявила, что возьмет себе как иностранный каракалпакский, а так как преподавателей этого языка в Москве нет и никогда не было, на экзамене ей поверили на слово.

Однако судьба меня не хранила. Через много лет после описываемых событий меня занесло на границу Чехии и Германии, в маленький горнолыжный городок. Самое ужасное, что занесло меня туда вместе с Муркой. В этом городке местное чешское население изъяснялось исключительно на немецком языке. Ну и на чешском, конечно, который, в принципе, при большом желании можно понять. Но вот разговаривать… У них там даже обмен валюты шел не с долларов, а с марок. Мурка, натурально, заявила, что я, как носитель немецкого языка, буду ответственной за связи с общественностью, а у меня в голове одна фраза: «I’m Schulerin». Что в вольном переводе с жуткой англо-немецкой помеси означает: «Я — школьница». Причем без артикля, потому что, какого рода слово «школьница», я за десять лет обучения так и не усвоила.

И вот с этой загадочной фразой в голове я плетусь за Муркой в кафе. В кафе сидят жирные немцы и жрут что-то умопомрачительное. Такое все из взбитых сливок, фруктов и шоколадок, все из себя воздушное. Мурка тычет в воздушное и велит заказать ей то же самое. Я бормочу что-то невнятное, официантка кивает и приносит Мурке черствый коржик. Мурка смотрит на коржик, потом на меня, тычет в коржик пальцем и спрашивает очень тихо и очень грозно:

— Это что?

— Это коржик, — честно отвечаю я и не мигая гляжу ей в глаза, чтобы выглядеть как можно искренней.

— Коржик… — задумчиво повторяет Мура, как бы решая важную государственную задачу, а именно: убить меня сразу или чуточку повременить. — Значит, говоришь, коржик. — И глаза ее стекленеют.

Она протягивает лапочку, берет коржик и взвешивает на руке, примеривая, можно ли одним небольшим, но очень черствым коржиком с первого раза проломить мне башку. Потом она широко размахивается, но я хватаю ее за запястье и прижимаю руку к столу.

— Тихо, Мура, — быстро говорю я. — Веди себя прилично, не забывай, что ты в Европе. Держи марку страны. Коржик, конечно, дрянь, но зачем же стулья ломать. Если хочешь, я сама его съем, — выхватываю коржик у нее из рук и запихиваю в рот.

— Заказывай, что велено! — приказывает она, с трудом отдышавшись.

Я снова подзываю официантку. И снова бормочу что-то невнятное. Официантка внимательно слушает и, четко разделяя слова на слоги, вроде как общается с умалишенной, говорит, что у них этого нет и надо бежать на улицу в соседний киоск.

— Бегите! — разрешаю я.

— Един? Два? — спрашивает официантка по-чешски.

— Един! — отвечаю я.

Официантка бежит. Через полчаса она прибегает обратно. В руках у нее блюдечко. На блюдечке валяется одинокий шарик мороженого «Пингвин» полуобморочного цвета. Официантка ставит блюдечко перед Муркой. Мурка цепенеет.

О дальнейшем рассказывать не буду. Можете сами вообразить. Скажу только, что, собираясь с Муркой в Италию, я действительно засела за самоучитель итальянского, и это нам очень помогло в дальнейшем — продираться сквозь Апеннинский полуостров навстречу своему женскому счастью.


Итак, мы стоим на крыльце турагентства, Мурка курит, а мы с Мышкой грустим. И тут Мышь говорит то, о чем нам следовало бы подумать раньше.

— А денег-то у меня нет! — говорит Мышка, и видно, что она сейчас заплачет. — Как я поеду?

— Надо что-нибудь продать, — говорит Мурка. — Что-нибудь ценное.

— Ничего ценного у меня тоже нет! — кручинится Мышка.

— У меня есть! — вступаю я. Когда надо помочь подруге, я готова пожертвовать самым дорогим. — У меня есть два ценных меха — пудель и Интеллектуал. Вы же знаете, у них прекрасные шевелюры.

Но Мурка качает головой.

— Не пойдет, — вздыхает она. — Их мех не будет иметь широкого общественного резонанса, выраженного в твердой валюте.

Это по меньшей мере обидно!

— Почему же не будет? — интересуюсь я, и голос мой срывается.

— Потому что это мех местного домашнего значения. К тому же у Интеллектуала нет подшерстка!

С этим трудно не согласиться.

— А тандыр? — спрашиваю я. — Можно же тандыр продать. Это же антиквариат!

Тем, кто не читал повесть «…И другие глупости», поясню: свекровь Мышки, мать Настоящего Джигита, живущая — к большой Мышкиной радости — в далеком горном ауле, как-то подарила Мыши тандыр, чтобы та врыла его в землю и пекла Джигиту лепешки. Никаких лепешек Мышка не печет, но тандыр вот уже двадцать лет пылится у нее в квартире. Мышка разводит в нем кактусы. Этот самый тандыр я и предлагаю продать как предмет средневековой утвари и большую этническую ценность. Девицы соглашаются, и мы едем к Мышке собирать тандыр в дальний путь.

Мы входим в Мышкину квартиру, стараясь ступать как можно тише. Джигит, как всегда, торчит дома, а нам не хотелось бы его беспокоить. Джигит все-таки очень привязан к своему национальному прошлому. Мы тихонько крадемся на кухню, вытаскиваем из тандыра кактусы и ссыпаем землю в мусорное ведро. Потом мы драим тандыр горячей водой с «Пемолюксом», чтобы он приобрел товарный вид. В этот миг на пороге кухни появляется Джигит. На голове у него папаха, на мощной волосатой груди — полосатый махровый халат, продранный в некоторых особо заметных местах, на ногах — валенки.

— Вах! — восклицает он и интересуется, что это мы тут делаем.

— Инвестируем Мышь! — отвечает Мурка.

Но Джигит не понимает таких сложносочиненных слов. Он задумывается и хмурит соболью бровь.

— Господи, ну что тут непонятного! — раздражается Мурка. — Продадим тандыр, получим деньги, Мышь в Италию поедет.

И тут Джигит делает невероятное. Он подскакивает как мячик, запрыгивает в тандыр, растопыривает руки и упирается ими в стенки. Тандыр ему как раз по размеру. Выковырять его оттуда не представляется никакой возможности.

— Нэ дам! — говорит он. — Мама падарыл!

Это сильный аргумент. Против мамы не попрешь. Мы растерянно смотрим на Джигита, который сидит в тандыре и, кажется, вообще не планирует выбираться наружу. И тут Мышь тоже делает невероятное. Она подскакивает к Джигиту, срывает с него папаху и кидает в сторону — как собачонке. Такой смелости мы от нее не ожидали. С диким воем Джигит бросается за своей папахой. Мы беремся за тандыр и кантуем его к выходу. Но тут на пороге снова появляется Джигит. В папахе.

— Парашу! Нэ нада! — говорит он плачущим голосом и умоляюще складывает руки. — Я сам! Дэнги сам дастаю!

— Что «сам»! Какие деньги! Да ты за последние десять лет копейки не заработал! — в три голоса кричим мы, наступая на Джигита.

— Я сам! — шепчет затравленный Джигит, и по его небритой щеке ползет скупая мужская слеза, похожая на прозрачную муху.

Мышка бросается к нему и кулачками отирает слезы.

— Он сам, он сам, — бормочет она. — Не плачь, маленький!

— Как надоели, — говорит Мурка и даже сплевывает от отвращения. — Как надоели эти телячьи нежности! Короче, так. Уезжаю домой. Через три недели вернусь. Чтобы деньги были!

И они были.

Главный продукт жизнедеятельности нашего Джигита — детские рассказики пионерской тематики. На этих рассказиках в период прощального цветения советской власти он вполз в Союз писателей и даже получил квартиру. Он печатал их в «Пионерской правде», «Костре», «Пионере», «Юном натуралисте», «Юном следопыте», «Юном технике» и «Юном киномеханике». Только в «Юный зоотехник» их не брали, что очень огорчало автора.

Потом советская власть неожиданно кончилась, и вместе с ней кончился спрос на рассказики Джигита. Он бороздил моря и океаны российской словесности, но никуда не мог приткнуться. Видимо, ему требовался необитаемый остров, куда доселе не ступала нога ни писателя, ни читателя. С тех пор он выступает в жэках с лекциями о вреде курения и обдумывает крупную форму. И даже придумал пару-тройку сюжетов для будущего романа. Первый — о том, как один русский офицер украл девушку из горного аула, потом она ему надоела, он решил ее бросить, а девушка взяла и умерла. Этот сюжет он рассказал Мышке и с большим удивлением узнал, что Михаил Юрьевич Лермонтов уже использовал его в повести «Бэла». Второй сюжет был о том, как один русский офицер попал в плен в горный аул и его спасла прекрасная черкешенка. Этот сюжет он рассказал Мурке и с неослабным интересом выслушал информацию о том, что Александр Сергеевич Пушкин уже использовал его в поэме «Кавказский пленник». Третий сюжет был о том, как один полевой командир предал другого полевого командира и переметнулся к русским, однако русские ему быстро надоели, и он ушел обратно в горы, где и погиб геройской смертью. Этот сюжет Джигит рассказал мне. «Пагыб как гордый нэсгыбаэмый рэпэйник!» — рыдал Джигит. После чего с нескрываемым изумлением обнаружил, что и этот его замысел был использован — Львом Николаевичем Толстым в повести «Хаджи-Мурат». И репейник там тоже фигурировал.

В общем, с романом не складывалось, а деньги между тем требовались незамедлительно. И тогда Джигит пошел на хитрость. Он написал рецензию на несуществующий роман под псевдонимом Береттов. То есть он-то хотел взять псевдоним «Беретов», от слова «берет», но по-русски изъяснялся не очень, а писал и того хуже, вот и получился Береттов. И в редакции решили, что псевдоним произошел от слова «беретта», и расценили его как угрозу со стороны неизвестных криминальных структур. И рецензию напечатали. Тогда Джигит послал свою рецензию в другую редакцию под псевдонимом Папахов, что ему было близко. И там решили, что имеется в виду какой-то криминальный пахан в папахе, и тоже сильно испугались. И рецензию тоже напечатали. Таким образом он напечатал свою рецензию 221 раз в 221 издании. И за все получил гонорар. Эти деньги он перевел в твердую валюту и торжественно вручил Мышке в обмен на письменное обязательство, заверенное нотариусом, не трогать тандыр.

А рецензия была изумительная. Мы зачитывались. Вот ее первые строки: «Этот малэнкий кампактный раман напысан с настаяшчим балшим ширакофарматным чуйством и трагыческим выдэниэм кровной дружбы двух братских вооюшчих народов. Тыраж нэ имээт значэния! Настаяшчий лытэратур в тыраж нэ выходыт!» Прекрасно, правда? Только циничная Мурка выступила.

— Ну, ладно «малэнкий», — сказала она. — Это я понимаю, это национальный колорит. Но почему «настаяшчий»? Что он имел в виду?

Но тут Мышка встала на защиту Джигита и ответила, что Джигит пишет, как говорит, и поэтому гораздо ближе к природе, чем Мурка с ее дедушкой-академиком и врожденной грамотностью.

— Естественней надо быть, естественней! — напутствовала Мышка Мурку.

Загрузка...