Их мишенью стал сэр Годфри Вентрис, человек с лицом добродушного бухгалтера и душой коршуна. Он не был таким заметным, как лорд Кэлторп, но, как выяснилось из кропотливой работы Доминика и собранных Эвелиной крупиц, был тем самым незаметным механиком, который смазывал шестерёнки коррупционных схем. Именно он через сеть подставных лиц оформлял залоговые обязательства, именно его подпись стояла на переводных векселях, уводивших казённые деньги в карманы «Ост-Индской торгово-снабженческой компании». У него была слабость — он обожал быть признанным, обожал, когда его, выходца из небогатой семьи, принимали в высшем свете как своего. И он страстно коллекционировал редкие гравюры, тратя на них непозволительно большие суммы.
План родился во время одной из их ночных аналитических сессий, когда Эвелина, просматривая отчёты о расходах Вентриса, заметила странную закономерность.
— Смотрите, — сказала она, проводя пальцем по столбцу цифр. — Каждая крупная покупка гравюры у него совпадает по времени с проведением через его отдел выгодного для Кэлторпа платежа. С разницей в день-два. Как будто премия.
Доминик, сидевший рядом, наклонился, и его плечо почти коснулось её плеча. Запах его кожи, смешанный с ароматом старой бумаги и коньяка, стал для неё уже привычным, почти успокаивающим.
— Это не премия, — пробормотал он, его глаза сузились. — Это оплата. Но наличными неудобно, а купленная у определённого антиквара гравюра… её потом можно продать тому же антиквару обратно, уже за «чистые» деньги. Классический способ отмывания.
Они переглянулись. Взгляд был красноречивее любых слов. У них появилась ниточка. И они вместе начали тянуть за неё.
План был многоходовым, рискованным и изящным, как шахматная партия. Эвелина, через свои налаженные светские связи, «случайно» узнала, что некий заезжий итальянский граф (естественно, подставное лицо, снаряжённое Домиником) привёз в Лондон уникальную, ранее неизвестную гравюру работы Дюрера и ищет знатока для оценки и, возможно, продажи. Слух был пущен в том узком кругу, где вращался Вентрис.
Доминик же через своих людей создал идеальную легенду для «графа» и «направил» его на того самого антиквара, через которого Вентрис обычно скупал свои трофеи. Было важно, чтобы Вентрис сам проявил инициативу, почувствовал себя удачливым охотником, нашедшим редчайший экземпляр.
Всё сошлось. Вентрис, опьянённый возможностью заполучить шедевр и блеснуть перед покровителями, клюнул. Эвелина, играя роль легкомысленной герцогини, увлечённой искусством, «посоветовала» ему обратиться к известному, но очень дорогому и скандально честному эксперту из Парижа, чьё слово было законом в мире коллекционеров. Эксперт, разумеется, был также человеком Доминика. Он подтвердил подлинность гравюры, но запросил баснословную сумму за своё молчание и за то, чтобы не уведомить настоящих владельцев — якобы гравюра была украдена из частной коллекции в Венеции.
Вентрис оказался в ловушке. Он не мог купить ворованную вещь открыто. Но и отказаться не мог — «граф» уже намекнул, что если сделка сорвётся, он продаст гравюру конкуренту Вентриса в министерстве, что стало бы для того ударом по репутации. И тут Доминик запустил второй механизм. Через подконтрольную газету был пущен намёк о готовящейся проверке расходов определённых министерских чиновников на предмет соответствия их доходов.
Паника Вентриса была предсказуема. Ему срочно нужно было «отмыть» крупную сумму, чтобы объяснить возможные вопросы по будущим приобретениям. И он, как и рассчитывали, обратился к своей излюбленной схеме — провёл через свой отдел очередной сомнительный платёж в пользу компании Кэлторпа, получив от того огромный куш. Часть этих денег он тут же перевёл «графу» за гравюру, считая, что убил двух зайцев: приобрёл шедевр и легализовал доход.
Финальный акт был назначен на вечер в Картинной галерее лорда Элдриджа, куда Вентрис, не в силах удержаться, принёс свою новую драгоценность, чтобы в узком кругу «случайно» ею похвастаться. Эвелина и Доминик присутствовали оба. Она — в кругу дам, восхищаясь новыми портретами, он — ведя размеренную беседу с хозяином.
Когда Вентрис, пылая от гордости, уже доставал из футляра великолепную, но, разумеется, искусно сделанную подделку, в зал вошёл человек. Это был настоящий, всемирно известный эксперт по Дюреру, которого Доминик тайно привезли в город накануне. Он шёл прямо к группе Вентриса, ведомый «обеспокоенным» антикваром, который «только что узнал ужасную новоду».
Дальше всё произошло с катарсической быстротой. Эксперт, взглянув на гравюру, громогласно, на весь зал, объявил её блестящей, но подделкой, изготовленной не более года назад. Он указал на незаметные глазу дилетанта признаки, назвал возможных фальсификаторов. В зале повисла шоковая тишина, а затем поднялся гул. Вентрис стоял, как облитый ледяной водой, его лицо из багрового стало землисто-серым. Он был не просто опозорен как коллекционер. Вопрос, откуда у скромного чиновника такие деньги на покупку «шедевра», висел в воздухе, густой и неоспоримый.
И тут, как по нотам, появился курьер с экстренной депешей для сэра Годфри. Тот, дрожащими руками, вскрыл её и прочёл, что проверка из министерства финансов запрашивает срочные пояснения по только что проведённому им платёжному поручению на астрономическую сумму в адрес сомнительной компании. Его афера раскрылась. Полностью. Публично. И мгновенно.
Вентрис, не сказав ни слова, почти побежал к выходу, спотыкаясь, оставляя за собой шёпот, переходящий в откровенное осуждение. Его карьера, его репутация, его жизнь в высшем обществе были в тот же миг разрушены. И сделали это они. Вместе.
Эвелина, наблюдая за крахом их врага, чувствовала не злорадство, а холодную, чистую ярость правосудия. Она встретилась взглядом с Домиником через зал. Он стоял у колонны, его лицо было бесстрастным, но в его глазах горел тот самый синий, торжествующий огонь. Он едва заметно кивнул ей. Небольшой, но красноречивый жест: Миссия выполнена. Идеально.
Они не обменялись ни словом, покидая галерею. Они вошли в одну карету — их карету. Дверца захлопнулась, отгородив их от внешнего мира, и только тогда напряжение, сдерживаемое все эти часы виртуозной игры, начало спадать, сменившись странной, головокружительной эйфорией. Они сделали это. Их план, их совместное творение, сработало безупречно. Они были идеально синхронизированы, как два мастера, исполняющие сложнейшую симфонию, где каждый пассаж, каждый жест был предопределён и безукоризненно исполнен. В темноте кареты, под мерный стук колёс по брусчатке, между ними повисло не просто молчание понимания. Повисло нечто гораздо более мощное, заряженное адреналином победы и осознанием того, на какую невероятную высоту они взлетели вместе, как единое целое.
Карета, казалось, не ехала, а летела по ночному Лондону, и это ощущение полёта, освобождения, было не снаружи, а внутри них. Они молчали, но это молчание было громче любого крика. Оно было наполнено отзвуками только что пережитого триумфа, гулом восхищённого шепота в галерее, хрустальным звоном разбивающейся репутации Вентриса. Воздух в карете был густ от невысказанного, от адреналина, который пульсировал в их жилах одной и той же бешеной частотой.
Когда они вошли в особняк, привычная торжественная тишина холла не смогла их поглотить. Она отскакивала от них, как вода от раскалённого камня. Они шли по мраморным плитам, и их шаги отдавались не бесшумно, а твёрдо и уверенно, будто они были завоевателями, вернувшимися в свою цитадель. Лоуренс, вышедший навстречу, увидел их лица — её раскрасневшиеся щёки и сияющие глаза, его непривычно оживлённый, почти ликующий взгляд — и, не задавая вопросов, лишь мудро кивнув, растворился в тени, оставив их одних.
Они не пошли в кабинет привычным маршрутом. Они почти вбежали в него, и Доминик, обычно такой сдержанный в движениях, с силой распахнул дверь, которая с гулким стуком ударилась о стену. Эвелина, не снимая лёгкой вечерней накидки, прошла прямо к камину, где уже потрескивали заранее зажжённые дрова, и протянула к огню руки, хотя они и не были холодны. Они горели.
— Вы видели его лицо? — вырвалось у неё наконец, и голос её звучал хрипло от сдерживаемых эмоций. — Когда тот эксперт произнёс «подделка»… он выглядел так, будто ему всадили нож в самое сердце. Его мир рухнул в одно мгновение.
Доминик стоял посреди комнаты, скинув на ближайший стул свой тёмный плащ. Он расстегнул верхние пуговицы жилета, провёл рукой по волосам, нарушая их безупречную укладку.
— Он не просто потерял лицо, — сказал он, и в его голосе, обычно таком ровном, звучала низкая, торжествующая нота, которую она слышала впервые. — Он потерял всё. Карьеру, положение, доверие Кэлторпа. Он стал обузой. И его сбросят за борт, как балласт. Это был не просто удар, Эвелина. Это был разгром. Точечный, сокрушительный.
Он подошёл к столику с напитками, но на этот раз не к коньяку. Он налил два бокала шампанского, которое, видимо, было приготовлено заранее в ожидании успеха. Протянул один ей.
— За безупречную операцию, — сказал он, и его глаза в свете огня и канделябров горели не ледяным, а почти что золотым огнём.
Она взяла бокал, их пальцы ненадолго соприкоснулись, и это прикосновение, обычно намеренно избегаемое, в этот раз не вызвало отстранения. Оно вызвало искру, пробежавшую по коже. Они звонко чокнулись.
— За идеальное партнёрство, — ответила она и отпила. Игристая, холодная жидкость взорвалась во рту миллионом пузырьков, как и её чувства.
И тогда маски, которые они так тщательно носили даже наедине друг с другом — маска холодного стратега и маска сдержанной, умной союзницы — начали трескаться и спадать. Адреналин требовал выхода. И он вырывался смехом.
Эвелина засмеялась первой, отставив бокал и опустившись в кресло. Это был не светский смешок, а настоящий, грудной, почти беззвучный от напряжения смех.
— Боже, — выдохнула она, — этот момент, когда антиквар… этот жалкий человечек… вбежал в зал с таким трагическим лицом, будто мир кончался! Театральность высшей пробы!
Доминик, прислонившись к каминной полке, тоже рассмеялся. Его смех был глубже, тише, но в нём не было ни капли привычной иронии. Было чистое, почти мальчишеское удовольствие.
— Я думал, Вентрис упадёт в обморок прямо на гравюру, — сказал он, и его губы растянулись в непривычно широкой, открытой улыбке. — А ты… ты смотрела на него с таким наивным, сочувствующим ужасом! «Бедный, бедный сэр Годфри!» — это было шедеврально.
Он назвал её «ты». Не «Эвелина», не «леди Блэквуд». Просто «ты». И она даже не заметила, настолько это было естественно в эту минуту.
— А вы! — воскликнула она, указывая на него пальцем. — Вы стояли у колонны, такой невозмутимый, а в глазах у вас… я видела! Вы наслаждались каждую секунду!
— Конечно, наслаждался, — признался он без тени смущения, отпивая шампанское. — Это был наш совместный триумф. Наш. Я планировал, но без твоего умения вести игру в салоне, без твоего чутья на людские слабости… это было бы невозможно. Ты была идеальна.
Он снова сказал «ты». И его слова «ты была идеальна» прозвучали не как деловая оценка, а как нечто гораздо более личное, восхищённое. Они оба были раскованны, непринуждённы, как никогда. Они перебивали друг друга, вспоминая детали, жестикулировали, их разделяло всего несколько шагов пространства, но ощущалось, что никакого пространства между ними нет вовсе. Они были единым целым, разгорячённым победой дуэтом.
— Помнишь, как он, — начала Эвелина, заливаясь новым смехом.
— Да! — перебил Доминик, уже зная, о чём она. — Когда он полез за носовым платком и выронил футляр! Звук, с которым та «гравюра Дюрера» шлёпнулась на паркет! Я думал, я не выдержу.
Они смотрели друг на друга, и в их взглядах не было уже ни тени прежней настороженности, ни холодности, ни дистанции. Было лишь взаимное, безудержное восхищение, признание силы и ума друг друга, и что-то ещё — что-то дикое, радостное и очень, очень опасное, что рвалось на свободу после долгих недель сдержанности и контроля.
Он отставил пустой бокал, сделал шаг вперёд. Она, всё ещё сидя в кресле, подняла на него взгляд. Смех постепенно стих, но эйфория никуда не делась. Она превратилась в нечто более плотное, более жаркое. Воздух в кабинете, ещё минуту назад звонкий от смеха, вдруг стал густым и тяжёлым, как перед грозой. Они смотрели друг на друга, и все барьеры — герцог и его жена по контракту, командир и его агент, два одиноких сердца за ледяными стенами — рухнули, рассыпались в прах под натиском этой невероятной, завораживающей близости. Остались только он и она. Двое людей, которые только что свергли целый мир и теперь стояли на его развалинах, одни, невероятно сильные и невероятно уязвимые друг перед другом.
Этот момент наступил не как резкий обрыв, а как естественное, неумолимое затихание. Их смех, ещё секунду назад звонкий и беззаботный, растаял в воздухе, словно его поглотила внезапно наступившая глубокая, звенящая тишина. Она пришла не извне — она вырвалась изнутри, из самой сердцевины того осознания, что медленно, но верно начало овладевать ими обоими.
Эвелина всё ещё сидела в кресле, но её поза из расслабленной и раскованной вдруг стала неестественной, застывшей. Она чувствовала, как каждый мускул её тела напрягся, будто готовясь к прыжку или к обороне. Её пальцы, только что живо жестикулировавшие, теперь вцепились в бархатную обивку подлокотников, и она чувствовала каждый ворсинок, каждый стежок. Её дыхание, учащённое от смеха, ещё не успокоилось, и оно звучало теперь неприлично громко в этой внезапной немоте, прерывисто и неглубоко, застревая где-то в горле.
Доминик стоял перед камином. Он перестал улыбаться. Его лицо, ещё мгновение назад озарённое той редкой, открытой улыбкой, постепенно застывало, но не в привычную ледяную маску. Нет. Оно было лишено всякого выражения, стало гладким и непроницаемым, как поверхность тёмного озера в безветренную ночь. Только его глаза — его глаза были живыми. В них больше не было торжествующего огня. В них разгоралось что-то иное, более глубокое, более тёмное и невероятно интенсивное. Они были прикованы к ней с такой силой, что ей казалось, будто его взгляд — это физическое прикосновение, жгучее и неотвратимое.
Он был так близко. Всего в трёх, от силы в четырёх шагах. Достаточно близко, чтобы она могла разглядеть мельчайшие детали: тень, которую отбрасывали его длинные ресницы на скулы, едва заметную нервную пульсацию у виска, твёрдую линию сжатых губ. Достаточно близко, чтобы чувствовать исходящее от него тепло, смешанное с запахом ночного воздуха, дорогого мыла, древесины камина и чего-то сугубо мужского, что было его и только его. Этот запах обволакивал её, проникал внутрь, вытесняя всё остальное.
Воздух в кабинете перестал быть просто воздухом. Он стал густым, вязким, наэлектризованным, будто наполненным мельчайшими искрами, готовыми вспыхнуть от малейшей искры. Дышать им было тяжело, каждый вдох требовал усилия, каждый выдох отдавался глухим стуком в ушах. Тишина между ними не была пустой. Она была наполнена гулким биением двух сердец, яростно колотившихся в унисон, словно барабаны, отбивающие ритм надвигающейся бури. Она была наполнена памятью о тысяче мелочей: о случайных прикосновениях пальцев при передаче документов, о взглядах, быстрых и оценивающих, о его руке на её спине, когда он вёл её через бальную залу, о том, как их плечи почти соприкасались за рабочим столом во время долгих ночных совещаний.
Исчезли слова. Все слова, которые они так искусно использовали — для споров, для обсуждений, для шуток, для построения сложных интеллектуальных конструкций, — вдруг оказались бесполезным, бледным шумом. Они утратили смысл. Они стёрлись, растворились в этом наэлектризованном пространстве между ними. Язык, на котором они так прекрасно научились понимать друг друга в деле, теперь предал их. Осталось только то, что было глубже любых слов. Остались взгляды.
Её взгляд, широко открытый, почти испуганный, но в глубине — с вызовом и жгучим любопытством, впивался в него. Она видела в нём теперь не герцога, не командира, не партнёра по опасной игре. Она видела мужчину. Сильного, опасного, раненого, невероятно одинокого и такого же захваченного этим мгновением, как и она.
Его взгляд был тяжёлым, всепоглощающим. Он скользил по её лицу, как бы заново открывая его: останавливался на её слегка приоткрытых губах, на румянце, всё ещё лежащем на щеках, на блестящих от возбуждения глазах, на беспорядочной пряди волос, выбившейся из сложной причёски и падавшей на шею. Он изучал её не как объект, а как территорию, которую нужно завоевать, или как тайну, которую, наконец, решил разгадать. В его взгляде не было вопроса. Было утверждение. Признание. И голод. Такой же дикий и неконтролируемый, как тот, что медленно разливался по её собственным жилам, сжимая низ живота тёплой, тяжёлой волной.
Они замерли в этом немом поединке, в этой тишине, которая кричала громче любых признаний. Все выстроенные за месяцы стены — стена его ледяного безразличия, стена её гордой самостоятельности, стена сухого делового контракта — дали трещину, зашатались и рухнули, рассыпаясь в пыль под тяжестью этого простого, неопровержимого факта: они были мужчиной и женщиной. И между ними было только это несколько футов пространства, наполненное гулом невысказанного влечения, уважения, ярости, боли и того невероятного единства, что родилось сегодня в пламени общего триумфа.
Никто из них не сделал движения. Они просто смотрели. И в этом молчаливом диалоге взглядов звучало всё: память о пережитой вместе опасности, благодарность за доверие, признание равной силы, страх перед тем, что может произойти, если сделать шаг… и нестерпимое, всепоглощающее желание этот шаг сделать. Мир за пределами кабинета, со своими врагами, интригами и войнами, перестал существовать. Остались только они двое, и эта невыносимая, сладкая, пугающая близость, которая требовала разрешения. И единственным ключом к этому разрешению были они сами.
Но потом сделал он сделал шаг в её сторону. Не волевым решением, не как тактический манёвр. Его тело, казалось, двинулось само, повинуясь импульсу сильнее разума, сильнее всех законов и договорённостей, которые они сами для себя установили. Это был один короткий, решительный шаг, который сократил и без того ничтожное расстояние между ними до нуля.
Он не протянул руки, не попытался прикоснуться. Он просто оказался рядом, так близко, что складки его жилета почти касались её коленей, а тепло его тела обрушилось на неё сплошной, невыносимой волной. Эвелина вскинула голову, чтобы встретить его взгляд, который теперь был прямо над ней, и её дыхание окончательно перехватило. В его глазах бушевала настоящая буря — не ледяная, а огненная, сметающая все преграды на своём пути.
Она не отпрянула. Не отвернулась. Её собственное тело, казалось, тянулось к нему навстречу, предательски и неудержимо. Её пальцы разжали свою хватку на бархате, и её рука, будто отделённая от воли, медленно поднялась, зависла в воздухе между ними — неловкий, немой жест, полный вопроса и предоставления выбора.
И тогда он накрыл её ладонь своей. Не взял за руку. Накрыл. Его пальцы были длинными, сильными и на удивление горячими. Они сомкнулись вокруг её кисти с такой плотностью, с такой абсолютной уверенностью, что у неё вырвался тихий, прерывистый звук — не протест, а скорее признание силы этого прикосновения. От точки соприкосновения по её руке, а затем по всему телу, пробежал разряд, чистый и обжигающий, как молния в ночном небе.
Это прикосновение стало детонатором. Той самой искрой, от которой вспыхнуло всё, что копилось неделями — сдержанные взгляды в полумраке кареты, случайные касания плечом за рабочим столом, моменты молчаливого понимания, когда слова были не нужны, ярость и страх за её жизнь, глухое бешенство ревности, когда к ней прикасался кто-то другой, восхищение её умом, её силой, её неугасимым духом, который так походил на его собственный, но был окрашен в другие, светлые тона. Всё это — горечь потерь, сладость совместных побед, боль одиночества и радость найденного союзника — всё смешалось в один клубок невыносимого, кипящего напряжения.
Он потянул её за руку, подняв из кресла. Не грубо, но с такой неотвратимой силой, что сопротивляться было немыслимо. Она встала, и теперь они оказались лицом к лицу, грудь к груди, разделённые лишь тонкой тканью их одежды. Она чувствовала каждый его вздох, каждый удар его сердца, отдававшийся в её собственную грудь.
Их взгляды скрестились в последний раз — в нём уже не было вопроса, только приказ и мольба одновременно. В её — не было страха, только вызов и безоговорочное согласие.
Он не наклонился медленно. Он обрушился на неё. Его губы нашли её губы не в нежном поиске, а в яростном, безоговорочном захвате. Это был не поцелуй. Это было столкновение.
Это было освобождение. Освобождение от всех масок, всех ролей, всех условностей. Освобождение той страсти, что тлела под грудой льда и деловых бумаг. Освобождение голоса, который кричал внутри них о том, что они — не просто союзники по договору, а две половинки одного целого, нашедшие друг друга в кромешной тьме.
И это был захват. Он захватывал её, её дыхание, её разум, её самое существо с жадностью человека, который слишком долго был лишён воды в пустыне. Его губы были твёрдыми, требовательными, безжалостными в своём желании. Его руки, отпустив её ладонь, впились в её талию, прижимая её к себе так сильно, что ей показалось, будто их тела могут слиться воедино, растворив границы плоти и кости.
Она не сопротивлялась. Она ответила. Её губы открылись под натиском его, и её поцелуй был таким же яростным, таким же голодным. Её руки взметнулись, вцепившись в складки его рубашки на спине, сминая дорогую ткань, пытаясь притянуть его ещё ближе, если это вообще было возможно. Она отвечала ему укусом за укус, вздохом за вздохом, всей яростью, что копилась в ней с момента, когда Арабелла Стоун разрушила её жизнь, всей болью от несправедливости, которую она видела в деревне, всей силой, которую она в себе открыла, сражаясь бок о бок с ним.
В этом поцелуе не было нежности. Была страсть, высекающая искры. Была благодарность за то, что он видел в ней не слабость, а силу. Было уважение к его боли и к его борьбе. Было влечение, острое, как лезвие, пронзающее насквозь. Была ярость на весь мир, который заставил их встретиться вот так, через боль и обман. И была радость — дикая, необузданная радость от того, что они нашли это. Нашли друг в друге.
Он оторвался на секунду, только чтобы перевести дыхание, его лоб упёрся в её лоб, глаза, потемневшие от страсти, смотрели в её глаза, такие же тёмные и полные огня.
— Эвелина… — прошептал он, и её имя на его губах звучало как клятва и как проклятье одновременно.
Она не дала ему договорить. Она сама потянулась к нему, замкнув его губы своими в новом поцелуе, более глубоком, более отчаянном. Они больше не думали. Они чувствовали. Чувствовали падение всех стен, крушение всех планов, рождение чего-то нового, страшного и прекрасного, что уже нельзя было остановить. Этот поцелуй был их новой реальностью. И в ней не было места ни контракту, ни войне, ни прошлому. Было только здесь и сейчас. И они — сплетённые воедино в этом яростном, освобождающем танце.
Они разъединились не потому, что хотели этого. Их тела, их губы, казалось, сплавились воедино, и любое движение на разрыв было мучительным, противоестественным актом насилия. Это был голод, требующий воздуха, физическая невозможность дышать, когда дыхание друг друга стало единственным источником жизни. Они оторвались друг от друга внезапно, с тихим, влажным звуком, и остались стоять в сцеплении, лоб к лбу, нос к носу, их прерывистые, горячие выдохи смешиваясь в едином, неровном ритме.
Мир не вернулся на своё место. Он перевернулся, раскололся и собрался заново, но в совершенно иной конфигурации. Всё, что было до этого мгновения — холодные переговоры в кабинете, деловые разборы операций, осторожное партнёрство, даже яростный поцелуй — казалось теперь блёклой, неясной прелюдией. Реальность была здесь и сейчас. В губах, распухших от поцелуя. В разгорячённой коже, пылавшей под прикосновением его пальцев, впившихся в её бока. В её руках, всё ещё сведённых судорогой на его спине, не желающих отпускать. В его глазах, которые были так близко, что она видела в них не бездонную синеву, а бури, вспышки молний и тёмные бездны, в которых теперь отражалась она — растрёпанная, беззащитная и сильная, как никогда.
Никто не произнёс ни слова. Слова были бы кощунством. Они были бы жалкой, беспомощной попыткой наклеить ярлык на то, что только что произошло — на этот взрыв, это слияние, это признание, которое было глубже любых признаний. Не было ни оправданий («этого не должно было случиться»), ни объяснений («это из-за адреналина, из-за победы»). Было лишь безмолвное, всепоглощающее понимание, пронзившее их обоих, как раскалённый клинок: точка невозврата пройдена. Стена, которую они так старательно возводили кирпичик за кирпичиком — из контракта, из деловых отношений, из взаимной выгоды и холодного уважения — лежала в руинах. И они стояли среди этих руин, нагой душой и телом друг перед другом.
Доминик был первым, кто пошевелился. Он не отпустил её. Одной рукой он всё так же держал её за талию, будто боясь, что она испарится, растворится, окажется миражом. Другой рукой он медленно, почти ритуально, провёл тыльной стороной ладони по её щеке, смахивая слезу, которую она даже не почувствовала, как пролила. Его прикосновение было теперь иным — не захватывающим, а… утверждающим. Признающим её реальность. Признающим то, что произошло, как свершившийся факт.
Затем, всё так же молча, его рука соскользнула с её щеки и нашла её руку. Он не взял её под локоть, не повёл с галантностью. Он просто переплел свои пальцы с её пальцами, сомкнул их в тугой, нерушимый замок. И потянул.
Она пошла за ним без малейшего сопротивления, без мысли. Её ноги двигались сами, повинуясь его притяжению, более мощному, чем закон гравитации. Он вёл её не к двери в коридор. Он повёл её через полумрак кабинета, мимо стола, заваленного бумагами их побед, мимо потухающего камина, к той самой стене, где стоял книжный шкаф.
Он остановился перед потайной дверью, всё ещё держа её руку в своей. Его взгляд на мгновение встретился с её — твёрдый, непоколебимый, полный той же яростной решимости, с какой он вёл свои войны. Затем он отпустил её руку, но только для того, чтобы поднять обе ладони к скрытому механизму.
Он нажал. Дверь бесшумно отъехала, открыв чёрный провал в стене, ведущий в его мир. Но на этот раз он не ждал, не приглашал, не наблюдал. Он шагнул внутрь проёма, повернулся к ней и протянул руку.
И тогда он сделал то, что стало самым красноречивым жестом за всю их историю. Его взгляд упал на внутреннюю сторону двери, на её, эвелинину, сторону. Там, в резной деревянной панели, был маленький, изящный металлический засов, который она могла задвинуть, чтобы запереть дверь с своей стороны. Ключ, который он дал ей, открывал этот засов. Но сейчас Доминик не стал искать ключ. Его пальцы с силой впились в тонкую металлическую скобу засова. Мышцы на его предплечье напряглись, сухожилия выступили. Раздался короткий, сухой звук — не громкий, но в тишине он прозвучал как выстрел. Засов, этот последний символ её личного, неприкосновенного пространства, её права на уединение и защиту от него, был вырван с корнем. Искривлённый кусок металла остался в его пальцах. Он посмотрел на него секунду, затем отшвырнул в сторону, в темноту его кабинета. Звон упавшего металла был похож на падение последней цепи.
Дверь теперь нельзя было запереть. Ни с её стороны, ни, вероятно, с его. Она оставалась навеки открытой. Проём больше не был границей, лазейкой, страховкой. Он стал аркой. Мостом. Вратами в их общее пространство, где больше не было «его» и «её». Было только «их».
Он снова протянул ей руку через порог. Его лицо в тени проёма было серьёзным, почти суровым, но в глазах плясали отблески того огня, что они только что вместе разожгли.
Эвелина посмотрела на его руку, на зияющий за его спиной тёмный проход, на вырванный засов, лежащий на полу. Она сделала шаг. Не через порог. К нему. Она положила свою руку в его протянутую ладонь, и на этот раз их пальцы сомкнулись не в яростной борьбе, а в твёрдом, неразрывном соглашении.
Он потянул её за собой в темноту. Она переступила порог. Они оказались в коротком, узком переходе, а затем — он повёл её не налево, в её покои, а направо, в свои.
Комната, в которую они вошли, была такой же, как и он: просторная, строгая, лишённая вычурности, с массивной кроватью, большим окном и тем же запахом — кожи, дерева и чего-то неуловимого, что было его сутью. Лунный свет серебрил края мебели.
Доминик остановился, повернулся к ней. Он больше не вёл её. Они стояли лицом к лицу в центре его спальни, и дверь в потайной проход оставалась широко распахнутой за его спиной. Через неё виднелся слабый свет её кабинета, полоска ковра, угол её кресла. Ничто не отделяло одно пространство от другого. Они слились в одно.
Он больше ничего не говорил. Не было нужды. Его действия сказали всё. Сорвав засов, он уничтожил последнюю преграду. Не только физическую. Он открыл себя. Свою территорию. Свою уязвимость. Он отдал ей доступ ко всему, что у него было, без возможности отступить, запереться, защититься. Это был акт абсолютного, безумного доверия и акт абсолютного, необратимого владения.
Эвелина посмотрела на распахнутую дверь, затем на него. В её груди не было страха. Была лишь тихая, всепоглощающая уверенность и чувство… прибытия. Она наконец-то дошла до места, куда вела её вся эта извилистая, опасная дорога — через скандал, фиктивный брак, ненависть, уважение, партнёрство. Она пришла домой. К нему.
Она сделала последний шаг, закрывая и без того ничтожное расстояние между ними. Она подняла руки и положила ладони ему на грудь, чувствуя под тонкой тканью рубашки бешеный стук его сердца. Он накрыл её руки своими, прижал их к себе.
Их отношения вышли за рамки всего. Контракт был мёртв. Деловой союз превратился в нечто гораздо большее. Страсть была лишь языком, на котором заговорила их душа. То, что началось сейчас, в этой комнате с распахнутой настежь дверью, было неизбежным. Необратимым. Таким же неотвратимым, как восход солнца после самой тёмной ночи. Они стояли на пороге новой реальности. И переступали его вместе.