Сознание возвращалось к ней медленно, как сквозь толщу тёплой, вязкой воды. Сначала ощущения: тяжесть и тепло чужого тела вдоль всей её спины, твёрдая мышца мужского плеча под её щекой, ровный, глубокий ритм дыхания где-то у самого виска. Потом запахи: не её привычные духи, а смесь крахмала от белья, кожи, мыла и чего-то неуловимого, пряного и сухого — его запах. Он заполнил собой всё пространство, и это было уже не вторжением, а обладанием. И только потом — память.
Она не открыла глаза сразу. Прислушалась к тишине. Не было привычного скрипа половиц в коридоре, звяканья посуды из её будуара. Была иная тишина — плотная, интимная, общая. Тишина разделённого пространства. И она не была пустой. Она была наполнена звуком его дыхания, слабым шелестом одеяла, когда он, кажется, пошевелился во сне, далёким, приглушённым гулом просыпающегося города за стенами его спальни.
Эвелина осторожно приоткрыла веки. Первое, что она увидела, — полоску утреннего света, пробивающуюся сквозь щель в тяжёлых портьерах. Она падала на пол, на ковёр, на ножку кровати и… на его руку. Его рука лежала на подушке рядом с её головой, расслабленная, ладонью вверх. Длинные, сильные пальцы были слегка согнуты. Она смотрела на эту руку, на тонкие бледные шрамы на костяшках, на синие прожилки под кожей, и понимала, что никогда не видела его таким — разомкнутым, беззащитным, принадлежащим миру сна, а не войны.
Она медленно, чтобы не потревожить его, повернула голову.
Он спал на боку, лицом к ней. Лёгкие тени под сомкнутыми веками, резкая линия скулы, расслабленный, почти мягкий рот. Ни тени привычной напряжённости в уголках губ, ни холодной собранности во всём облике. Он просто спал. И на его лице, в этих утренних полутонах, лежала печать такой глубокой, накопленной годами усталости, что у неё в груди что-то ёкнуло, остро и жалостливо. Он выглядел не старым, а… изнурённым. Изнурённым бременем, которое он добровольно взвалил на себя и которое он теперь, кажется, на мгновение выпустил из своих железных объятий.
Она смотрела на эту тень старых забот, на ту едва уловимую складку между бровями, которая не разглаживалась даже во сне, и понимала, что видит его. Настоящего. Не герцога Блэквуда. Не «Лорда Без Сердца». Не даже Доминика — своего союзника и командира. А просто человека. Раненого, уставшего, одинокого, который позволил ей заглянуть за самую крепкую свою стену.
Он пошевелился, его дыхание изменило ритм. Длинные ресницы дрогнули, и он открыл глаза. Сразу. Без промежуточного состояния полудрёмы. Его взгляд был сначала пустым, несфокусированным, но уже через секунду в его глубине вспыхнула привычная молниеносная осознанность. Он увидел её, увидел, что она смотрит на него, и что-то — настороженность, может быть, или смущение — промелькнуло в его глазах. Но лишь на миг.
Они молча смотрели друг на друга в сером утреннем свете. Неловкость висела в воздухе, осязаемая, как туман. Что теперь? Какие слова? Как вести себя после того, как стёрты все границы, сорваны все засовы?
И тогда он сделал самое простое и самое неожиданное. Он не отвернулся. Не натянул на себя маску. Он просто медленно поднял ту самую руку, что лежала на подушке, и кончиками пальцев, с почти неуловимой, вопросительной нежностью, коснулся её щеки. Провёл по скуле к виску, задел прядь её растрёпанных волос.
Этот жест, немой и бесконечно осторожный, растворил неловкость лучше любых слов. Она прикрыла глаза, слегка прижавшись щекой к его ладони. Ничего не сказала. Слова были бы лишними.
Он первым нарушил молчание, и голос его был низким, хрипловатым от сна.
— Ты не сбежала, — произнёс он. Не как вопрос. Как констатацию чуда.
Она открыла глаза.
— А куда? — тихо спросила она, и в её голосе прозвучала лёгкая, почти что шутливая нота. — Дверь-то теперь не закроешь.
Уголок его рта дрогнул. Не улыбка ещё, но её предвестие.
— Это так, — согласился он. Потом откинул одеяло и сел на краю кровати, спиной к ней. Его спина была прямой, но не напряжённой, а плечи — чуть ссутуленными, как у человека, который только что снял неподъёмную ношу. — Голодна?
Так началось их утро. Их первое общее утро. Неловкость таяла с каждой минутой, уступая место чему-то гораздо более прочному — естественной, почти будничной близости. Он не позвонил в колокольчик. Они оделись — каждый сам, но в одном пространстве, не стесняясь, не прячась, — и он сам провёл её не в столовую, а в свой маленький, солнечный будуар, выходящий окнами в сад. Там уже был накрыт столик на двоих: кофе, свежие круассаны, фрукты, ветчина. Он сделал это заранее. Продумал.
Они завтракали почти молча, но молчание это было не тягостным, а насыщенным. Он налил ей кофе, она передала ему тарелку. Их пальцы касались. Взгляды встречались. Никаких слов о вчерашнем, о поцелуе, о том, что перевернуло их мир. Было «подай соль», «кофе крепкий», взгляд в окно на пролетающую птицу. И в этой простоте было больше доверия и признания, чем в любых страстных клятвах.
После завтрака он не ушёл в кабинет. Он взял газету, она — книгу, которую начала читать ещё в Олдридже. Они сидели в двух креслах у окна, и между ними стоял тот же маленький столик. Он читал, но она чувствовала, как его взгляд время от времени отрывается от газеты и останавливается на ней. Не оценивающий. Не стратегический. Просто… наблюдающий. Как будто он привыкал к новой реальности, в которой она была здесь. Всегда.
Потом он отложил газету.
— Сегодня вечером приём у леди Харкорт, — сказал он. Уже не приказом. Констатацией факта, которую нужно обсудить.
— Да, — кивнула она. — Она в дружеских отношениях с женой того самого судьи из комитета по займам.
— Именно. Нужно понять, насколько он в курсе дел своего покровителя. Ты готова?
— Всегда, — ответила она, и в её улыбке была не только готовность к игре, но и тихая радость от того, что они снова будут делать это вместе. Уже по-новому.
Он встал, подошёл к окну. Она видела его отражение в стекле — задумчивое, спокойное.
— После, — сказал он, не оборачиваясь, — если не будет слишком поздно, я хочу показать тебе кое-что. В библиотеке. Не по делу.
Она почувствовала, как что-то тёплое и светлое разливается у неё внутри.
— Я буду ждать, — просто сказала она.
Так родилась их новая, интимная рутина. Рождалась не в словах, а в молчаливых прикосновениях, в общих завтраках, в взглядах, полных не только расчёта, но и тепла. И Эвелина понимала, что видит сейчас не холодную легенду, а живого мужчину. Мужчину, на лице которого усталость от прошлых битв всё ещё лежала тенью, но в глазах которого, когда он смотрел на неё, уже начинал пробиваться первый, неуверенный луч чего-то, что очень походило на мир.
Их новая реальность не была высечена из мрамора громких признаний. Она строилась день за днём, из крошечных, почти невидимых со стороны кирпичиков. И самыми прочными из них были не слова, которые они теперь могли позволить себе друг другу в тишине спальни, а поступки. Поступки, которые Эвелина наблюдала, затаив дыхание, как будто перед ней медленно открывалась потаённая дверь в самую суть этого человека.
Первым таким кирпичиком стала история с кучером Джозефом, тем самым, что вёл злополучную карету в Лесном спуске. Эвелина услышала об этом случайно, от горничной, которая, убирая её комнату, всхлипывала в платок. Оказалось, у старого Джозефа, который отрёкся от своей вины, но всё равно был отстранён от должности после расследования, тяжело заболела внучка. Врачи требовали денег, которых у семьи не было.
Эвелина, движимая порывом, уже собиралась выделить сумму из своих личных, весьма скромных средств, когда в разговор вмешался Лоуренс, случайно проходивший мимо открытой двери.
— Не извольте беспокоиться, ваша светлость, — сказал он с той своей мягкой, непроницаемой вежливостью. — Этот вопрос уже улажен. Герцог распорядился.
— Распорядился? — переспросила Эвелина, удивлённая. — Но он же… он же отстранил Джозефа. Считал его небрежным или, того хуже, причастным.
Лоуренс почтительно склонил голову.
— Его светлость считает, что небрежность, если она и была, уже наказана потерей места. Но болезни внучки — это несчастье семьи. Он оплатил услуги лучшего доктора и обеспечил девочку лекарствами до полного выздоровления. Приказал сделать это анонимно, чтобы не унижать старика милостыней.
Эвелина осталась одна, и её охватило странное, щемящее чувство. Он, «Лорд Без Сердца», тайно спасал ребёнка слуги, которого сам же наказал. Не из сентиментальности, а из… справедливости. Жестокость? Нет. Суровость — да. Но за ней стояла не бесчувственность, а чёткое, почти рыцарское понимание меры: вина наказана, невинное страдание — облегчено. Он не кричал об этом с крыш. Он даже не упомянул. Он просто сделал. И этот безмолвный поступок сказал ей о нём больше, чем любая пламенная речь о благородстве.
Вторым откровением стали её собственные городские начинания. Осторожно, через подставных лиц, она организовала небольшую раздачу тёплой одежды и еды в беднейшем приходе. Делала она это тайно, боясь его гнева за излишнее внимание к её персоне. Но однажды вечером, когда она в сотый раз просчитывала скудный бюджет, чтобы выкроить ещё на дрова для одной многодетной семьи, он вошёл в её будуар с папкой в руках.
Он молча положил её перед ней. Внутри были не документы по делу, а отчёты управляющего о поставках угля, муки и шерсти. И в каждом отчёте была выделена отдельная, немалая сумма, аккуратно списанная на «хозяйственные нужды особняка». Рядом с каждой выделенной суммой его твёрдым почерком было выведено: «Утверждаю. Б.»
Она подняла на него глаза, не понимая.
— Это… — начала она.
— Это — твой неприкосновенный фонд, — прервал он её ровным голосом, глядя куда-то мимо её плеча. — Отчитывайся о расходах не передо мной, а перед Лоуренсом. Он поможет провести платежи так, чтобы они не привлекали внимания. Не выходи в тот квартал сама. Этим ты только навредишь и себе, и им. Пусть всё делает приходской священник, он честен. Я проверил.
И он развернулся, чтобы уйти. Ни слова одобрения. Ни намёка на то, что он считает её дело стоящим. Просто холодная, прагматичная организация процесса, устранение рисков. Но в этом жесте — в выделении её фонда из своих средств, в проверке священника, в заботе о её безопасности даже в деле благотворительности — была такая мощная, беззвучная поддержка, что у неё перехватило дыхание. Он не говорил, что это хорошо. Он просто сделал так, чтобы она могла это делать. Без страха и упрёков.
И наконец, был Грейсон. Управляющий, чья холодная эффективность всегда отдавала жестокостью, явился с докладом о повышении оброка с нескольких арендаторов в дальних поместьях. Он говорил гладко, цитируя цифры неурожая, растущие расходы, необходимость «подтянуть дисциплину». Доминик слушал его, сидя за своим столом в кабинете, а Эвелина, делая вид, что читает у камина, ловила каждое слово.
— Повысить оброк с ферм Талбота и Хиггинса? — переспросил Доминик тем ледяным тоном, от которого у любого кровь стыла в жилах. — На каких основаниях, кроме твоего желания выполнить плановые показатели любыми средствами?
— Их урожайность упала на треть, ваша светлость, — парировал Грейсон, но в его голосе уже прозвучала первая трещинка неуверенности.
— Урожайность упала из-за болезни овец, которую ты, как управляющий, не смог предотвратить, — отрезал Доминик, и каждое слово было как удар хлыста. — И из-за половодья, которое смыло часть их лугов. Ты предлагаешь наказать их за твои просчёты и за прихоть природы? Заставить голодать зимой, чтобы в твоих отчётах были красивые цифры?
В кабинете повисла мёртвая тишина. Эвелина видела, как спина Грейсона застыла, а пальцы, сжимающие бумаги, побелели.
— Я… я думал о доходности поместий, ваша светлость, — пробормотал управляющий.
— А я думаю о справедливости, — холодно произнёс Доминик. — И о долгосрочной перспективе. Разоришь фермера сегодня — завтра некому будет работать на этой земле. Твой план отклонён. Более того, распорядись выдать тем семьям ссуду на покупку нового поголовья и на ремонт изгородей. Под минимальный процент. И чтобы я больше не слышал о таких инициативах. Уходи.
Когда Грейсон, бледный и раздавленный, удалился, Эвелина не удержалась.
— Вы могли просто отказать, — тихо сказала она. — Зачем вы так?
Доминик, всё ещё смотря на дверь, которую закрыл управляющий, ответил не сразу.
— Потому что отказ остановил бы беспредел, но не исправил бы ситуацию, — сказал он наконец, поворачивая к ней усталое лицо. — Люди в беде не по своей вине. Им нужна не моя снисходительность, а шанс выкарабкаться. Жестокость — это слабость, прикрытая громкими словами. Справедливость требует большей работы. И большей силы.
Он произнёс это без пафоса, устало потирая переносицу. И в этот момент Эвелина увидела это с предельной ясностью. Его маска холодности, его репутация безжалостного дельца — это был щит. Щит, за которым скрывался не монстр, а человек с израненной, но непоколебимой системой принципов. Усталый, измотанный вечной войной, но глубоко, до мозга костей порядочный. Его доброта не была мягкой или сентиментальной. Она была жёсткой, как сталь, требовательной и действенной. Она не говорила о себе. Она просто была. В каждом его решении, в каждом поступке, который он совершал не ради показухи, а потому что иначе — нельзя.
И наблюдая за этими проблесками его истинной сути, Эвелина понимала, что влюбляется. Не в герцога, не в красавца, не в страстного любовника. А именно в этого сурового, усталого, невероятно сильного и до боли правильного человека, чьё сердце, оказалось, билось не льдом, а скрытым, раскалённым добром. И с каждым таким открытием её собственное сердце отдавало ему всё больше, крепко и безвозвратно.
Он не заметил этого сразу. Слишком долго его внутренний мир был полем боя, где каждый угол сознания занимали расчёты, карты врагов, списки уязвимостей, образ сестры и неутолимый гул ярости. Этот гул был его постоянным спутником — низким, ненавязчивым, но никогда не стихающим фоном, похожим на отдалённый рокот прибоя в раковине, приложенной к уху. Он научился жить с ним, думать сквозь него, даже черпать в нём силы для своей миссии. Это был звук его боли, и он стал частью его музыки.
Поначалу её присутствие было лишь новым, пусть и ценным, элементом на этой войне. Умным, проницательным, неожиданно твёрдым. Она была оружием, которое он сам выковал, союзником, чью преданность он с изумлением и благодарностью признал. Но затем что-то начало меняться. Изменение было настолько постепенным, настолько тихим, что он осознал его лишь постфактум, как человек, замечающий, что хроническая боль, к которой он привык, вдруг отступила.
Впервые он поймал себя на этом вечером, когда они, как обычно, сидели в его кабинете после какого-то светского вечера. Он в очередной раз пытался распутать клубок финансовых переводов, ведущих к одному из членов Тайного совета. Цифры плясали перед глазами, голова гудела от усталости, а тот самый внутренний гул, всегда обострявшийся к ночи, нарастал, превращаясь в навязчивый, раздражающий звон. Он отложил перо, провёл рукой по лицу, ощущая, как привычная волна беспокойства и гнева поднимается внутри, грозя снести все плотины самоконтроля.
И тогда он поднял глаза. Она сидела в своём кресле у камина, не читая, не занимаясь рукоделием. Она просто смотрела на огонь, её лицо было спокойным, профиль чётко вырисовывался на фоне пляшущих теней. Она была просто здесь. В его пространстве. В его тишине. И случилось странное: этот внутренний гул, этот рокот ярости и боли, начал стихать. Не исчез полностью — нет, он был слишком глубоко въевшимся, — но он отступил, смягчился, как буйные волны, успокаивающиеся в тихой, глубокой гавани.
Он просто смотрел на неё, и в его груди, вместо привычного спазма напряжения, возникло другое чувство — широкое, тихое, почти непривычное по своей неагрессивности. Это было успокоение. Глубинное, физическое ощущение, будто все его затянутые в узлы нервы понемногу разжимаются. В её присутствии не нужно было быть настороже. Не нужно было скрывать усталость, разочарование, сомнения. Она знала всё. Видела его ярость, его боль, его мстительность — и осталась. Более того, она сражалась на его стороне.
С того вечера он начал замечать это всё чаще. Во время ужина, когда он мысленно прорабатывал очередной ход против Кэлторпа, его взгляд сам собой искал её глаза через стол. И встречаясь с её спокойным, понимающим взглядом, он чувствовал не поддержку в битве, а нечто иное — подтверждение, что он не один в этой кромешной тьме. Что есть кто-то, кто видит его, а не только его титул, его богатство или его миссию.
Он начал делиться с ней тем, о чём никогда не говорил вслух. Не отчётами, не фактами — а мыслями. Сомнениями.
— Иногда мне кажется, что я рою тоннель в горе, которая в любой момент может обрушиться и похоронить нас обоих, — сказал он как-то поздно ночью, когда они лежали в темноте, и её спина была прижата к его груди. Он произнёс это в пространство между её лопатками, почти шёпотом, как признание, которого стыдился.
Она не обернулась. Её рука нашла его руку, обвившую её талию, и сжала её.
— Тогда мы будем копать вдвоём, — просто ответила она. — И выберемся. Или найдём в этой горе золото.
Он засмеялся тихо, горько, но в его смехе не было отчаяния. Было облегчение. Она не говорила пустых утешений. Она предлагала решение. Партнёрство. И это было сильнее любой жалости.
Однажды, разбирая особенно неприятные документы, связанные со смертью Изабеллы, он почувствовал, как старая, знакомая чернота накатывает на него, угрожая поглотить. Раньше в такие моменты он запирался в кабинете, пил коньяк в одиночестве и боролся с призраками, пока не падал от изнеможения. Теперь он просто отодвинул бумаги, встал и подошёл к окну. Он стоял, сжав кулаки, чувствуя, как яд прошлого разливается по жилам.
За его спиной раздался тихий звук. Он обернулся. Она поставила на стол рядом с документами чашку горячего чая. Не сказала ни слова. Не тронула его. Просто положила руку ему на плечо, крепко, по-товарищески, на секунду, а потом отошла, давая ему пространство, но оставаясь рядом. И этого простого, твёрдого прикосновения, этого молчаливого «я здесь» оказалось достаточно, чтобы чернота отступила, не сумев его сломить. Она стала его якорем. Той точкой опоры, которой у него не было все эти годы.
Он обнаружил, что ждёт этих моментов тишины с ней больше, чем головокружительного азарта их совместных операций. Ждёт, когда они, закончив обсуждение дел, просто сидят в тишине, каждый со своими мыслями, но связанные невидимой нитью понимания. В эти минуты война отодвигалась на второй план. Он был просто мужчиной, а она — женщиной, которая принесла в его опустошённый, выжженный мир не шум и суету, а глубочайшую, целительную тишину.
Он не говорил ей об этом. Не умел. Его язык был приспособлен для отдавания приказов, построения стратегий, холодного анализа. Слова нежности, признательности застревали у него в горле, казались слабыми и ненужными. Но он выражал это иначе. Тем, что засыпал, обняв её, впервые за многие годы не мучаясь кошмарами. Тем, что его рука сама находила её руку за завтраком. Тем, что он стал чаще прикасаться к ней просто так, без страсти — провести рукой по волосам, коснуться плеча, проходя мимо. Это был его язык. Язык молчаливого доверия. Язык человека, который нашёл в другом человеке не просто союзника в битве, а тихую гавань, где можно, наконец, перевести дух и вспомнить, что ты — живой. И что жить, оказывается, можно не только ради мести.
Испытание пришло не снаружи, не от врагов или интриг Себастьяна. Оно выросло изнутри их новой, хрупкой идиллии, как ядовитый цветок на плодородной почве слишком быстрого сближения. И семенами стали не различия в характерах, а сама суть их натур: её окрепшая, требовавшая действия воля и его всепоглощающая, почти инстинктивная потребность оградить её от малейшей угрозы.
Поводом стал, казалось бы, незначительный эпизод. Эвелина, через свою сеть доверенных служанок и торговцев, вышла на след горничной, которая раньше служила в доме одного из мелких соучастников Кэлторпа и была уволена при странных обстоятельствах. Женщина боялась, жила в трущобах, но, по слухам, видела и слышала нечто важное о переправке документов. Старый план, утверждённый Домиником, предполагал осторожное наблюдение и попытку подкупа через третьих лиц. Но служанка внезапно собралась уезжать к родне в другую губернию. Времени не было.
И Эвелина приняла решение. Не спросив его. Она переоделась в простое платье служанки и под вымышленным предлогом отправилась в тот самый бедный квартал с единственной сопровождающей — верной, но уже немолодой горничной Мартой. Её расчёт был прост: появиться как благотворительница из приюта, раздающая милостыню, незаметно выйти на нужную женщину и поговорить. Риск казался ей минимальным.
Она вернулась через три часа, взволнованная, но с сияющими глазами. Встреча прошла успешно. Женщина, тронутая участием «доброй барышни из благотворительного комитета», проговорилась о ключевой детали — о печати на одном из контрактов, которую она видела у своего бывшего хозяина. Эта деталь могла стать недостающим звеном.
Эвелина едва переступила порог особняка, как её встретил Лоуренс. Его лицо было не просто серьёзным — оно было пепельным от беспокойства.
— Его светлость ждёт вас в кабинете, — сказал он, и в его голосе звучало немое предостережение. — Он… осведомлён.
Она вошла, ещё не понимая масштаба надвигающейся бури. Доминик стоял посреди комнаты, спиной к камину. Он не был похож на того уставшего, но спокойного человека, который делился с ней мыслями по ночам. Перед ней снова был «Лорд Без Сердца» — статуя из льда и мрамора. Но лёд этот был пронизан трещинами гнева, а в мраморе глаз горел не холодный, а раскалённый добела огонь.
— Где ты была? — спросил он. Голос был тихим, ровным и оттого в тысячу раз более страшным.
Она, всё ещё окрылённая успехом, начала рассказывать, не видя в его позе ничего, кроме привычной суровости. Она говорила о находке, о печати, о том, как ловко всё удалось.
— …и она даже не заподозрила! Мы теперь можем…
— ТЫ СОШЛА С УМА?
Его крик не был громким. Он был сдавленным, хриплым, вырвавшимся из самой глубины, как рычание раненого зверя. Он сделал шаг вперёд, и она наконец увидела, что его руки дрожат, сжатые в кулаки.
— Ты одна, переодетая, поехала в Грязный переулок? Без охраны? Без моего ведома? Ты рисковала не просто раскрыть себя! Ты рисковала ЖИЗНЬЮ!
Эвелина отпрянула, её воодушевление сменилось обидой.
— Я не была одна! Со мной была Марта! И я была осторожна! Я получила информацию, которая…
— Которую можно было получить иначе! — перебил он, и его лицо исказила гримаса нестерпимой боли. — Через день, через неделю, через месяц! Не ценой возможной твоей смерти! Ты думала об этом? Думала ли ты хоть секунду, что там мог тебя ждать не испуганная служанка, а наёмник с ножом? Что тебя могли вычислить, схватить, увести в ту самую тёмную подворотню, откуда не возвращаются?
— Я не беспомощный ребёнок! — вскричала она в ответ, её собственная ярость закипала от его тона, от этой унизительной гиперопеки. — Я справлялась и до тебя! Я управляла имением, я боролась с Грейсоном, я выдержала всё это! Ты не можешь держать меня под стеклянным колпаком! Я твой союзник, а не хрупкая фарфоровая кукла!
— Союзник следует плану! — рявкнул он, ударив кулаком по мрамору камина. Звук был оглушительным. — Союзник не идёт на самоубийственные авантюры, едва почуяв запах победы! Ты не понимаешь, с кем мы воюем? Это не деревенские сквайры! Это люди, которые убивали и будут убивать! Они уже пытались тебя убить! И ты… ты сама преподносишь им себя на блюде!
— А что, я должна сидеть сложа руки и ждать, пока ты соизволишь что-то сделать? — парировала она, её голос дрожал от несправедливости. — Пока ты будешь всё просчитывать до миллиметра? Жизнь идёт, Доминик! Иногда нужно рискнуть!
— Рисковать собой — это не храбрость, это безрассудство! — крикнул он, и в его крике впервые прозвучал неконтролируемый страх. Именно страх, а не гнев. — Я не могу… — он оборвал себя, с силой выдохнув, и провёл рукой по лицу, будто пытаясь стереть с него маску. — Я не могу потерять тебя. Поняла? Не могу.
Эти слова, вырванные яростью и болью, повисли в воздухе. Они оба замерли, осознавая, во что превратился их спор. Это была не битва стратегий. Это была ссора. Первая настоящая, грязная, болезненная ссора двух людей, которые вдруг осознали, как сильно они уже друг другу небезразличны, и как этот страх за другого может разорвать всё на части.
Эвелина видела, как он пытается взять себя в руки, как его плечи тяжело вздымаются. Её собственная обида начала таять, уступая место другому чувству — щемящему пониманию. Он не пытался её контролировать. Он был в ужасе. Так же, как в ту ночь после покушения. Его гиперопека была не проявлением власти, а искажённым криком его души, израненной потерей Изабеллы. Он боялся, что история повторится. Что он снова не спасёт.
Она сделала шаг к нему, её гнев испарился, оставив после себя лишь усталость и желание… не победить, а понять.
— Я не Изабелла, — тихо сказала она, глядя прямо в его глаза, полные бури.
Он вздрогнул, словно она ударила его. Его взгляд стал остекленевшим.
— Не говори этого, — прошептал он хрипло.
— Но это правда. Я не беззащитная девушка, попавшая в ловушку. Я сильна. И умна. И я на твоей стороне. Ты должен доверять мне не только в кабинете, но и на поле боя. Иначе… иначе какой из меня союзник? Какая из меня… — она запнулась, подбирая слово, — твоя женщина?
Он молчал, сжав челюсти, его взгляд блуждал по её лицу, ища подтверждения её слов.
— Ты рискуешь, — наконец выговорил он, но уже без прежней ярости, с усталой обречённостью.
— Мы оба рискуем, — мягко поправила она. — Каждый день. Просто риски разные. Ты рискуешь, запуская свои сложные схемы. Я рискнула сегодня, чтобы ускорить результат. Может, это было опрометчиво. Да, вероятно. Но… давай не будем кричать друг на друга. Давай… договоримся.
Это слово — «договоримся» — прозвучало в кабинете как заклинание. Оно не принадлежало ни миру войны, ни миру страсти. Оно было из мира близких людей. Из мира, где двое пытаются выстроить общую жизнь, а не просто общую стратегию.
Он глубоко вздохнул, и напряжение начало медленно покидать его плечи.
— Какие условия? — спросил он уже ровнее, но всё ещё настороженно.
— Я не буду действовать в обход тебя в вопросах, связанных с прямой безопасностью, — начала она. — Если нужно выйти в поле — мы обсуждаем план вместе. Заранее. Со всеми мерами предосторожности. Но и ты… ты не будешь пытаться запереть меня здесь из страха. Ты будешь видеть во мне не слабое место, а сильного партнёра, который иногда может предложить свой, более прямой путь. Даже если он кажется тебе слишком рискованным. Мы будем искать компромисс. Не приказ, а решение, с которым согласны оба.
Он долго смотрел на неё, и в его глазах буря постепенно утихала, сменяясь тяжёлой, утомлённой ясностью. Он кивнул, один раз, коротко.
— Хорошо, — сказал он просто. — Договорились.
Он не подошёл, чтобы обнять её. Не поцеловал. Он просто стоял, и в этой его сдержанности было больше истины, чем в любом страстном порыве. Они только что прошли через первую бурю не как любовники, а как двое людей, начавших строить что-то настоящее. И выстояли.
Позже, ночью, когда они лежали в постели, спина к спине, между ними всё ещё висела лёгкая тень пережитого. Но она была не холодной, а скорее прохладной, как воздух после грозы. Он первым нарушил молчание, не оборачиваясь.
— Прости, что кричал.
— Прости, что не предупредила, — ответила она в темноту.
Он перевернулся, обнял её, притянул к себе. И этот жест был уже не о страсти, а о чём-то более глубоком. О потребности быть ближе после размолвки. О прощении. О том, чтобы чувствовать, что другой человек — здесь, жив, и никуда не денется.
— Ты не Изабелла, — прошептал он ей в волосы, наконец приняв эту истину. — Ты — моя буря. И мой якорь. Одновременно. И я не знаю, что с этим делать.
Она рассмеялась тихо, прижимаясь к нему.
— Ничего не делай. Просто держись крепче.
В ту ночь они заснули, сплетясь в объятиях, и тень ссоры растаяла без следа. А на её месте родилось новое понимание: то, что между ними, — это не вспышка, ослепившая их на мгновение. Это было начало долгого, сложного, настоящего пути. Пути, на котором будут и ссоры, и компромиссы, и борьба, и поддержка. Пути двух сильных людей, которые выбрали идти вместе. И это осознание было страшнее и прекраснее любой страсти.