Королевских фавориток во Франции не любили испокон веков. Одновременно эти особы служили своего рода козлами отпущения. Благодаря их существованию французы могли любить своего монарха, а все его непопулярные шаги сваливать на фаворитку. (Мария Антуанетта, совмещавшая роль жены короля и его официальной любовницы, пострадала в свою очередь из- за этого издавна установившегося отношения.)
С момента заключения мира в Экс-ля-Шапель в 1748 году непопулярность мадам де Помпадур росла с каждым днем. Общество было недовольно этим договором, да и в самом деле, после стольких великолепных побед французского оружия он казался крайне невыгодным. Единственное преимущество, которое по нему получила Франция, свелось к не слишком величественному положению для мадам инфанты, чей муж получил герцогство Пармское. «Это глупо, как мир», — такое выражение появилось у парижан. И в заключении этого мира винили мадам де Помпадур.
Лишь человек, испытавший на себе то, что мы называем «плохая пресса», понимает по-настоящему, какой это неиссякаемый источник почти ежедневного мучения для своей жертвы. Но в наши дни жертва по крайней мере может дать отпор, написав в «Таймс» письмо, исполненное достоинства, или подав менее благородный иск о диффамации. Но с плохой прессой XVIII века бороться было невозможно, потому что она принимала форму глумливых стишков и эпиграмм, переходивших из уст в уста,' листовок, памфлетов, афишек — и все это без подписи. В адрес мадам де Помпадур были нацелены сотни этих произведений, именовавшихся «пуассонадами». Они скучны, скабрезны и непереводимы, так как почти все построены на игре слов вокруг ее девичьей фамилии. Большинство пуассонад рождалось при дворе — придворным не хватало ума сообразить, что критикуя таким образом своего государя, они предают посрамлению свой собственный образ жизни. Господин Беррье, начальник полиции, преданный друг мадам де Помпадур, проходил однажды через парадные залы Версаля, когда его грубо остановила кучка придворных с вопросом, почему же он никак не может выследить пасквилянтов. «Вам следовало бы знать Париж получше», — заметили ему. Он проницательно взглянул на них и сказал, что Париж ему известен как свои пять пальцев, а вот в Версале он разбирается хуже. Парижане подхватывали новые пуассонады, дополняли их, с восторгом передавали дальше. Не щадили и короля, и имена любовников служили предметом самых злонамеренных толков. Что бы они ни сделали — все казалось плохо. Если устраивали приемы — значит, транжирили деньги, если не устраивали, то по ее вине: значит, фаворитка не хочет, чтобы король видел других женщин. Когда они построили замок Бельвю, то половина публики поносила их за то, что уж очень они роскошествуют, а другая половина за то, что построили такую жалкую конуру, меньше, чем у какого-нибудь откупщика. Каждый налогоплательщик считал, что дома маркизы, мебель, произведения искусства оплачиваются из его собственного кармана, да она к тому же питала пристрастие к недолговечным хрупким мелким безделицам. Вместо того, чтобы возводить солидные монументальные строения, как при Людовике XIV, королевские денежки выбрасывали на игрушки вроде деревянных павильончиков в лесу, отделанных и обставленных с восхитительным изяществом, окруженных обширными рощами экзотических деревьев и вольерами с тропическими птицами. Туда приезжали один-два раза, а потом их сносили за ненадобностью и уже через год не найти было и следа. Де Круа рассказывает, как вместе с королем побывал в Трианоне и как король ему показывал оранжереи, редкие растения, курочек (Людовик особенно увлекался их разведением), прелестный павильон, цветники и огород — все было устроено просто очаровательно. Де Круа восхищался, но при этом все-таки сожалел, что мадам де Помпадур привила королю «несчастную склонность к дорогостоящим мелочам, которые долго не проживут». Эту точку зрения разделяло все общество. А мадам де Помпадур просто владела искусством, которым большинство рода человеческого совершенно пренебрегает как делом невыгодным и эфемерным: искусством жить.
Когда маркиза только что появилась в Версале, у нее было там четверо непримиримых врагов: герцог де Ришелье, братья д’Аржансон (маркиз и граф) и граф де Морепа. Последние трое были министрами и происходили из буржуазии. Их отцы служили министрами в правительстве Людовика XIV. Маркиз д’Аржансон, попавший в опалу, был удален от двора в 1747 году, не столько под влиянием маркизы, сколько по проискам мадам инфанты. Это не было позорной ссылкой, так как д’Аржансону позволили добровольно подать в отставку, но двор он покинул и, не веди он дневника, никто и никогда бы о нем больше не услыхал. К несчастью для мадам де Помпадур, автор этого дневника, посвященного главным образом тому, чтобы отравить всякую память о ней, далеко превосходил остроумием и литературным дарованием всех своих современников-мемуаристов. Но д’Аржансон не знал меры, а потому читатель к концу дневника уже не верит почти ни одному его слову. Он был одним из тех авторов, которые любят в дневниках пророчествовать и чьи пророчества едва ли сбываются. Например: маркиза начинает надоедать королю, она утратила всю свою красоту — постарела, пожелтела, поблекла, иссохла, зубы у нее почернели, шея вся в морщинах, на грудь взглянуть страшно, и она плюет кровью; королю к ней и подойти противно, такое она внушает ему отвращение, поэтому он вот-вот отошлет ее прочь и вернется в лоно семьи. Все, к чему она ни прикоснется, обращается в прах, и так далее. В то же самое время писали свои дневники другие авторы, которые как- никак жили в Версале и каждый день видели маркизу собственными глазами, и их впечатления полностью опровергают все, написанное д’Аржансоном. Так, они сообщают, что еще никогда маркиза не казалась прелестнее и веселее, а король не любил ее сильнее, и все, что она делает, замечательно и обворожительно.
При жизни мадам де Помпадур д’Аржансон, яростно строчивший свой дневник где-то в глуши, не представлял для нее угрозы, но зато очень опасны были двое других политиков. Первым показал клыки Морепа. Он тридцать один год прослужил на министерских постах, а в рассматриваемое время был морским министром и пользовался большим влиянием на короля, который, разумеется, знал его с самого своего детства. Морепа был ужасно занятный весельчак, вечно заливавшийся смехом, а особенно хохотал над собственными шутками. За исключением герцога Ришелье никто, кроме него, не способен был так развеселить короля. В своем дневнике, после самого лучшего из дошедших до нас описаний представления маркизы ко двору, Морепа приписал: «Она крайне вульгарна, мещанка, очутившаяся не в своей тарелке, которая скоро всех нас разгонит, если ее самое не поспешат выгнать вон».
Он поставил целью добиться этого как можно скорее. Однако маркизу не только не собирались прогонять, но день ото дня она делалась все могущественнее. Если он виделся с королем, то она непременно была здесь же, вечно беззастенчиво врывалась, когда они работали, с каким-нибудь требованием вроде отмены приказа о чьем-нибудь заточении, изданного Морепа. А стоило ему возразить, как король вставал на ее сторону: «Будьте любезны поступить так, как предлагает мадам». Ни одна из фавориток не любила Морепа, но ни одна из них и не позволяла себе обращаться с ним подобным образом. «Господин де Морепа, — заявила она как-то раз, — вы нагоняете на короля желтизну. Всего хорошего, господин де Морепа». Король ничего не сказал, и Морепа пришлось собрать свои бумаги и выйти вон.
Его месть состояла в том, чтобы ее всячески высмеивать, передразнивать ее буржуазные ухватки, как только она отвернется, и сочинять пуассонады. Морепа был весьма ловким рифмоплетом, и все самые ядовитые и пакостные стишки приписывали его перу. Мадам де Помпадур была твердо намерена избавиться от него, но Морепа, прекрасно это знавший, нисколько не тревожился, так как полагал себя незаменимым помощником короля. Это было заблуждение, от которого пострадали один за другим все министры Людовика XV. Забавно видеть, как мало все они понимали в обстоятельствах ухода своих предшественников. Король был слишком застенчив и слишком боялся попасть в неловкое положение, чтобы хоть намеком выразить свое недовольство кому-нибудь из приближенных. Поэтому он пускал все на самотек, пока наконец его терпение не кончалось; следовал удар грома среди ясного неба и ничего не подозревающему виновнику доставляли письмо об отставке и изгнании, составленное в ледяных выражениях.
В 1749 году при дворе начали ходить все более и более мерзкие стихи, пока наконец мадам де Помпадур не нашла за ужином в своей салфетке знаменитое четверостишие:
Перед Ирис склоняются сердца
И благородством восхищаются пределы.
В следах шагов ее благоухает сад,
Однако все цветы в саду том белы*.
* Здесь и далее стихи в переводе М. Анисимовой.
Отвратительный намек, содержавшийся в стишке (на то, что мадам де Помпадур страдала fluor albus ), был совершенно понятен всем, кто его прочел, и маркиза, обыкновенно довольно философски воспринимавшая подобные выходки, на этот раз была глубоко огорчена. Доктор Кене отправился к королю и сказал, что эта история не выходит у нее из головы и подтачивает здоровье. В самом деле, скоро у нее случился выкидыш, за которым последовал один из нередких для маркизы приступов лихорадки. Она говорила королю, что совершенно перепугана, что Морепа непременно ее убьет, как он убил, по рассказам, госпожу де Шатору. Но король все еще колебался и не прогонял его. Он был привязан к Морепа, с которым дружил всю жизнь, любил работать с ним, считал, что тот хорошо справляется со своими обязанностями. И главное, король ценил его шутки. По этому случаю мадам де Помпадур вступила во временный союз с Ришелье: Его превосходительство ненавидел министра еще сильнее, чем фаворитку, и все из той же ревнивой зависти.
Вместе они составили и вручили королю меморандум, в котором обвиняли Морепа в попустительстве,
приведшем к опасному ослаблению флота. Это было не беспочвенное обвинение: еще в 1745 году де Люинь записал, что многие считают Морепа виноватым в падении Луисбурга в канадской провинции Новая Шотландия, гарнизон которого якобы по его вине остался без боеприпасов. Кроме того, его обвиняли в преступной халатности — говорили, что три корабля французской Индийской компании захватили англичане, так как Морепа не предупредил капитанов, по какому пути можно проследовать, не подвергаясь опасности.
Разумеется, Морепа, опытный в политических играх, сумел убедительно ответить на этот меморандум — он ни в чем не виноват, а деньги, добавил он, которые следовало бы направить на строительство кораблей, похоже, ушли по другим каналам (камешек в огород мадам де Помпадур). Однажды утром маркиза послала за портшезом и в сопровождении мадам д’Эстрад отправилась к нему с визитом. «Никто не скажет, будто я посылаю за министрами короля». Затем очень резко спросила:
— Когда вы наконец выясните, кто пишет эти стишки?
— Как только я это выясню, мадам, то непременно извещу Его величество.
— Вы, месье, не слишком почтительны с королевской фавориткой.
— Напротив, я всегда уважал их, кем бы они ни были.
Двор, конечно, гудел новостями об этом необычном утреннем посещении. А вечером, на приеме, кто-то сказал Морепа, что у него, кажется, была интересная посетительница. «Да, — ответил он, не понижая голоса, чтобы все слышали. — Маркиза приходила. Да что толку, фавориткам со мной не везет. Я, кажется, припоминаю, что мадам де Майи приходила ко мне за два дня до того, как сестра заняла ее место, и уж, конечно, все знают, что я отравил мадам де Шатору. Я им всем приношу несчастье». Эти неосторожные слова тут же передали в личные покои короля. Морепа зашел слишком далеко. На следующее утро, присутствуя на церемонии вставания короля, он был в блестящей форме, никогда его разговор не был остроумнее и никогда король так не смеялся его остротам. Морепа объявил, что после обеда едет в Париж на чью-то свадьбу.
«Повеселитесь хорошенько», — сказал король на прощание. Сам он с маркизой собирался поехать в маленький особняк Ла Селльйозле Сен Клу в сопровождении нескольких друзей, в том числе и Ришелье. А следующим утром в восемь часов видели, как Его превосходительство отбывает в Париж в таком великолепном расположении духа, что очевидцы гадали, уж не постигло ли какое-нибудь несчастье господина де Морепа. Тогда же, в восемь часов, граф д’Аржансон, который посреди ночи получил записку из Ла Селль, явился будить Морепа, крепко спавшего после свадебного пира. Одного взгляда на лицо д’Аржансона было достаточно, чтобы министр понял, что произошло. Этот несчастный, который жить не мог без светского общества, политики, двора, протер глаза и прочитал следующее: «Г-н граф де Морепа, так как я обещал сам известить Вас, когда Ваши услуги больше не понадобятся, то настоящим и требую, чтобы Вы подали в отставку. Поскольку Ваше имение в Поншартрене расположено слишком близко от Версаля, я требую, чтобы Вы удалились в Бурж в течение этой недели, не видавшись ни с кем, кроме ближайших родственников. Просьбу об отставке пошлите г-ну де Сен Флорантену. Людовик».
Улыбающийся, как всегда невозмутимый, Морепа встал, оделся и отправился, куда было велено. Он достаточно хорошо знал своего государя, чтобы понимать, что это конец. Министров, лишившихся своего поста, всегда удаляли от двора, потому что королю неугодно было видеть их мрачные укоризненные физиономии, на которых при первой же правительственной неудаче появлялось выражение, означавшее: «А что я говорил!» И никого ни разу не возвратили из ссылки. Но Морепа повезло больше, чем другим, и он вернулся в Версаль: лет через двадцать пять Людовик XVI сделал его своим первым министром, и это оказался плохой выбор.
Герцог де Нивернэ, которого мадам де Помпадур звала «муженьком», был женат на сестре Морепа и несколько месяцев спустя, в 1749 году, он написал маркизе из Рима: «...Да будет мне позволено описать его положение. Он лишен общества, лишен каких- либо занятий, живет в сущей пустыне, где воздух нездоров почти круглый год, а дороги непроходимы с ноября по май... Вы прекрасно знаете, как хрупко здоровье мадам де Морепа. Не проходит ни дня, чтобы она не страдала от резей в желудке либо от острой боли в голове, где у нее, возможно, развивается опухоль наподобие той, что убила ее отца. Если у нее начнется лихорадка, то она наверняка умрет раньше, чем успеет приехать доктор из Парижа. И ей, и ее мужу подобная опасность грозит постоянно, и когда я думаю об этом, мое сердце разрывается. Я уверен, что смогу тронуть и Ваше сердце, и сердце короля, исполненное такой доброты и отзывчивости. Единственное, о чем мы просим — и это, кажется, достаточно скромная просьба, — чтобы Его величество позволил им жить в Поншартрене, конечно, без права появляться в Париже. В этом случае наказание все же останется достаточно мучительным...». И еще две страницы в том же духе.
Маркиза ответила только, что письмо ее совсем не удивило, потому что именно этого и следовало ожидать от такого сердечного человека, как герцог де Нивернэ, а по сути дела король проявил к провинившемуся гораздо больше внимания и милосердия, чем мог бы. Он выбрал местом его изгнания Бурж, так как архиепископом там служит ближайший друг и родственник Морепа кардинал де Ларошфуко, у которого изгнанник и поселился. А через четыре года супругам разрешили вернуться в Поншартрен, причем оба страдальца цвели здоровьем.
В сентябре 1749 года король решил посетить с инспекцией свой флот, стоявший в Гавре, и взять с собой маркизу. Популярность его в Нормандии была все так же велика, как во времена Фонтенуа, и присутствие любовницы на месте жены там никого не шокировало. Вдоль всей дороги от Руана до Гавра люди стояли в два ряда, чтобы поприветствовать их. Единственная небольшая неловкость возникла, когда епископ Руанский, капеллан королевы, почтительным молчанием дал понять, что присутствие мадам де Помпадур под его кровом в течение ночи нежелательно. Пришлось им устроиться по-другому. Описание этого путешествия показывает, какой невероятной физической выносливости требовал Людовик XV от своих друзей. Путешественники покинули Креси утром. Госпожи де Помпадур, дю Рур, де Бранка и д’Эстрад ехали в дорожной карете, король с герцогом д’Айеном вдвоем в экипаже поменьше. Они взяли с собой верховых лошадей и гончих и охотились почти всю дорогу. Вечером они прибыли в Наваррский замок, где герцог Бульонский устроил пышный прием. Весь следующий день король охотился в лесу, а после ужина снова уселись в экипажи и ехали всю ночь. В Руане они оказались в восемь утра, останавливаться не стали, а проехали сквозь ликующие толпы горожан прямо на Гавр, куда добрались в шесть часов пополудни.
После восторженной встречи губернатор повел путешественников на башню, чтобы показать им море, которого большинство из них не видало ни разу в жизни. Правда, скоро свежий ветер загнал любопытных обратно в ратушу, где был накрыт ужин на двадцать восемь персон. Наутро король встал пораньше и отправился в церковь, а мадам Помпадур тем временем принимала подарки и комплименты от городских властей, совершенно как королевская особа. Весь день шли различные торжества, затянувшиеся до глубокой ночи, когда в порту засияли огнями иллюминации две сотни кораблей. Утром королевский поезд отбыл в Версаль и лишь раз остановился в пути.
Вся страна, кроме Нормандии, была недовольна этим путешествием, так как полагали, что оно стоило огромных денег, а короля винили за то, что он открыто возит с собой любовницу. С этих пор Людовик затворился и почти никогда больше не покидал своих резиденций, даже не ездил в Париж без крайней необходимости. Ему казалось, что на него возводят напраслину и что его неправильно понимают, а вспыхнувшие в Париже сильные беспорядки укрепили это впечатление. Причин для народного недовольства хватало. Мир, подписанный за год до этого, в 1748 году, в Экс-ла-Шапель, не принес облегчения налогового бремени. Хлеба было мало, цены стояли высоко. Но непосредственным толчком к восстанию послужило исчезновение маленького мальчика. На беспризорных детей, как и на проституток и прочий нежелательный элемент, время от времени устраивали полицейские облавы. Попавшихся отправляли заселять и осваивать Канаду. Поговаривали, что полиция получает определенную сумму за каждую голову, так что все родители в Париже жили в страхе, как бы их детей не схватили по ошибке, а то и не похитили бы нарочно. И тут таинственно исчез ребенок из семьи почтенных горожан. Мать в отчаянии подняла на ноги всех соседей, наконец уже целый квартал бушевал в ярости. Выкрикивая проклятия мадам де Помпадур, толпа гналась за Беррье, который заслуженно считался ее креатурой, до порога его дома с угрозами убить его и поджечь дом. Беррье проявил присутствие духа и бросил на растерзание толпе полицейского, а пока с ним расправлялись, распахнул в доме все двери и окна. Бунтовщики заподозрили ловушку и поспешно ретировались.
Конечно, ни Беррье, ни его хозяева не поверили ни слову в истории с похищением ребенка и были возмущены обвинениями. Король отказался ехать через Париж, когда в следующий раз собрался в Компьень: «Не понимаю, зачем мне ездить в Париж — чтобы меня там обзывали Иродом?» — и для него построили новую дорогу через равнину Сен Дени, которая до сих пор известна как «Дорога бунта». Он страдал, когда его народ вел себя, как казалось королю, столь неразумно. Он чувствовал, что связан с народом узами веры, что любит свой народ, что живет ради него, и потому сердился, как отец на непослушных детей. Но он был так же далек от понимания причин этих бедствий, как и от способности их искоренить.
Король был воспитан в сознании, что Франция принадлежит ему, как имение принадлежит помещику. Тэн в 1875 году писал, что Людовик XV был бы поражен и унижен, если бы его имя внесли в цивильный лист — документ, определяющий сумму на содержание королевской семьи. Громадная доля национального дохода уходила на содержание королевского дома. Такое положение вещей считалось естественным, пока налоги были невысоки, но Франция семь лет провоевала и налоги поднялись, плательщикам казалось, что собирают их нечестно, и ропот усиливался. К несчастью, Людовик XV, подобно столь многим правителям Франции, ничего не смыслил в финансах. Как-то в молодости он вернулся из Парижа до того потрясенный видом нищих и голодных, что немедленно уволил восемьдесят версальских садовников. Тогда ему указали на то, что отныне эти люди и их семьи также обречены на голодную смерть, и он взял их обратно. Словом, у короля складывалось досадное впечатление, что за что ни возьмись все выходит неудачно.
Что касается мадам де Помпадур, которая так любила Париж, то она и вовсе перестала туда ездить, потому что всякая попытка там появиться могла повлечь за собой позорный инцидент. Если она отправлялась в Оперу, ее встречали издевательскими возгласами, слишком громкими и слишком долгими для искренних приветствий, если ехала в монастырь навестить дочку, ее экипаж забрасывали грязью. А однажды она приехала на обед к господину де Гонто, но возле дома собралась такая чудовищная толпа, что хозяин был вынужден поспешно вывести маркизу через черный ход. Однако все это нимало не влияло на рост ее могущества при дворе. После изгнания Морепа и путешествия в Гавр двор признал ее высшее превосходство. И лишь Бог или другая женщина могли положить конец ее возвышению; ни один мужчина на это рассчитывать не мог.
Враги маркизы все выжидали, но напрасно — им так и не удалось увидеть ее низвержения. С этих пор король, хотя очень привязанный к своим старым друзьям, заводил новых только при посредстве мадам де Помпадур, а все милости и должности получались лишь при ее помощи. Придворные выработали новое обращение с ней, а она — с ними. На ее лестнице толпились люди, которым было что-нибудь нужно от маркизы. Она ласково принимала просителей, терпеливо выслушивала и старалась сделать для них все возможное.
Мармонтель рассказывает, как посещал ее во время туалета с Дюкло и аббатом де Берни. «Здравствуйте, Дюкло, здравствуйте, аббат», — тут она ласково потрепала Берни по щеке и уже тише и серьезнее проговорила: «Здравствуйте, Мармонтель». В ту пору Мармонтель был нищим, никому неизвестным, неудачливым молодым писателем. Ой принес маркизе рукопись, которую она обещала прочесть. Когда он пришел забрать свое сочинение, она поднялась с места, едва его завидев, и, покинув растерянно стоявшую толпу придворных, увела его в другую комнату. Они поговорили несколько минут, и маркиза передала автору его рукопись, испещренную карандашными пометками. Очутившись опять среди придворных, Мармонтель заметил, что это оказало на них невероятное воздействие. Все протискивались к нему, чтобы пожать руку, а один вельможа, едва с ним знакомый, сказал: «Вы ведь не порвете со старыми друзьями?»
Как в спальне у королевы, в ее комнате не было стула для посетителей, а потому им приходилось стоять, кем бы они ни были, хоть принцами крови. Во всей истории Франции не было другого простолюдина, который осмелился бы так себя вести, и несмотря на это протест против поведения маркизы был выражен, кажется, всего дважды. Не найдя, куда бы присесть, принц де Конти плюхнулся на ее кровать со словами: «Славный матрасик!», а маркиз де Сувре примостился на ручке ее кресла, не прерывая беседы («А другого сиденья я не увидел!»). Но этих дерзких выходок больше никто не повторял, и маркиза поставила на своем, как ей удавалось почти во всем. Она принялась изучать придворное обхождение прежнего царствования и решила идти по стопам мадам де Монтеспан — сидела в театральной ложе былой фаворитки, занимала ее место в церкви. Замечено было, что о себе и короле она говорит «мы».
«Теперь мы не увидим вас несколько недель, — объявляла она послам накануне поездки, — ведь вряд ли вы возьмете на себя труд доехать до Компьени и отыскать нас». Гостям ее загородных домов теперь полагалось являться в принятой в каждом из них униформе, как в королевские коттеджи. Ее свита из восьмидесяти пяти придворных включала двух кавалеров ордена Святого Людовика и знатных дам. Чтобы разместить их всех, она построила в Версале особняк «Резервуар», где хранились также избытки ее художественных собраний. Здание представляло собой по сути дела пристройку к дворцу и соединялось с ним крытым переходом. Все эти признаки полновластия приходили постепенно, и мало-помалу придворные усвоили, что теперь в Версале живут две королевы Франции, причем правит не та из них, что замужем за королем.