Давно это дело было.
Приехали в деревню два друга, сельское хозяйство поднимать, колхоз местный укрупнять, трудовые подвиги совершать.
Деревня тогда молодая была только пару улиц, почти везде новый сруб стоит, не разделённый заборами. Ни огородов как таковых, ни хозяйств.
Выделили друзьям дома рядом стоящие, и один большой участок, мол, сами поровну поделите.
У одного друга на тот момент уже жена была, беременная, второй пока одинокий был. Вот и решили они, что семейному, чуть больше участка отдать. Дети, и хозяйство, соответственно, и места требуются больше. Так и повелось. Поставили между участками невысокий штакетник и зажили припеваючи.
У холостого, быстро семья образовалась, из здешних деревенских, и потомством обзавёлся тоже скоро, трое пацанов погодки и дочь.
Семья растёт, хозяйство тоже. И решил как-то он, помня старый уговор, к другу обратится, мол, договаривались же, мне бы как раз бы под картошку эта пара соток.
Призадумался друг, про уговор-то он помнил, но вот как же неохота было расставаться с этим небольшим клочком возле забора, там у него как раз малина росла. И всё у него складно на участке, тут малина, тут картошка, тут цветочки для жены и дочки, там укропчик и петрушка, а у соседа всё намешано, морковка теснит огурцы, помидоры лезут на капусту, дорожки еле угадываются. Ребятня порой носится по грядкам. В общем, решил он вид сделать, что не помнит ничего, и отказал другу.
С тех пор дружба закончилась и началась вражда, которая тянется по сей день.
Чего только бывшие друзья друг другу не делали, и штакетник ломали, и мусор к соседу забрасывали и урожай портили.
Чем дальше, тем принципиальнее становилось дело, и ненужнее эта пара соток.
У одного жена не выдержала, сбежала в город вместе с дочкой, оставив его. У другого, дети выросли, разъехались, жена умерла.
Уже никому из них эта пара соток не нужна, но раз в пару месяцев стабильно, кто-нибудь из бывших друзей, молодость вспоминает и соседу пакость делает, и будоражит всю деревню.
Вот и сейчас, когда подходим к дому отца Нины, сразу замечаем развёрнутые военные действия.
Илья Семёнович, её отец, стоит возле покосившегося штакетника, с двустволкой старой, весь патронами обвитый, и держит на мушке соседа своего Андрея Петровича.
Вокруг народ, кто семечки лузгает, кто разговоры травит, особо никто не волнуется, даже сами зачинщики беспорядка.
Все привычные, их спор, в анналах истории «Гадюкино», поэтому ничего сверхъестественного.
Честно, я и сам, особо не удивлён, побывав на таких разборках уже несколько раз. Сейчас поорут, пошлют друг друга, и дальше жизнь пойдёт.
Подходим ближе, прислушиваемся.
— …ты в этом году, викторию подкармливал? — спрашивает Петрович, привалившись к черенку лопаты и очень расслабленно чувствуя себя, находясь на мушке.
— А как же! Видал, какая уродилась, не то что твоя, — хмыкает Семёнович, обводя винтовкой свои угодья.
Нет, ну, могут же нормально общаться, пусть не без издёвок, но всё же.
— Пап! — подходит Нина к отцу.
— О! Подмога подоспела, — усмехается Петрович. — Нинка, он же тебя на городскую променял, — посмеивается он в свои седые усы.
— И что? — вступается за дочь Семёныч. — Как это помешает ему тебе морду начистить, за твои злодеяния.
— Пап, а это обязательно? — Нина игнорирует ядовитые замечания соседа, кивает на двустволку.
— Пусть держит, не убирает, — встревает Петрович. — Пусть даже пульнёт. Я уже за участковым послал. Чтобы тебя посадили уже, пердун старый.
— Действительно, Илья Семёнович, — тоже не обращая внимание на Петровича с его замечаниями, — может, не стоит.
— Женя, да посмотри, что этот сморчок старый учудил, — возмущённо трясёт ружьём Семёныч и стучит ногой по чему-то деревянному.
Смотрю вниз, и в ботве картошки, отчётливо вырисовывается гроб. Кустарно сколоченный, не обработанный, но как есть гроб.
В толпе раздаются смешки, я честно, охреневаю.
Петрович, между прочим, как раз плотник.
Перевожу свой взгляд на него с немым вопросом.
— Ты, Женя, лучше вот сюда посмотри, — кивает он, и я только сейчас замечаю, что с лопатой он неспроста, и там, где у него малина, характерная яма вырыта, метр на два.
Охреневаю в очередной раз.
— Вы совсем оба ебанулись, — не сдерживаюсь в выражениях.
— Ну а что он думал, я ему прощу, то, как он меня предал, — брызжет слюной уязвлённый Семёныч, утирая одной рукой лицо и лысину, вскидывает по новой ружьё.
— Давай, давай! — тут же орёт Петрович, — могилу для меня уже ты вырыл.
— Да я тебя ещё и в гроб твой же уложу!
Они начинают орать и сыпать угрозами, я пытаюсь вклиниться между ними, Нина хочет оттащить отца, толпа рядом ни хрена не помогает, только охает.
— Пусть, пусть стреляет! — орёт, потрясая лопатой, Петрович. — Зажал две сотки, простить не может.
— И выстрелю, — угрожает Семёныч, пытаясь вырвать ружьё у Нины. — И кто ещё зажал!
Мне это быстро надоедает. Я беру этот злосчастный забор, который стоит то еле как, валю его. Он весь гнилой, идет, как по маслу, тут же пахнет мокрой землёй, несмотря на солнцепёк. Валю его на картошку к Семёнычу, они с Ниной, еле успевают отпрыгнуть.
— Что, Женя, предлагаешь жить, как ты со своей соседкой? — ржёт Петрович. — Да только Семёныч не девица, ночами не согреет.
— Харе зубоскалить, — рычу, отряхивая руки, и взмокший лоб. — И больше, чтобы никто имя Машки всуе не трепал, понятно. Не ваше дело.
В толпе раздаются одобрительные шепотки.
Устроили, ёпт, представление.
— Конечно, Машку нельзя, а то, что ты мою дочь пользовал, а потом бросил, — вставляет обиженный Семёныч, пытаясь подцепить забор, но я решительно наступаю на него.
— Твоя дочь тоже не хило набедокурила, и она умеет говорить. Если у неё есть претензии, сама мне скажет. А вы, — обвожу обоих взглядом, пытаясь вложить в него максимум того бешенства, что сейчас кипит во мне. — Ещё раз, я узнаю, что срётесь из-за этого забора…
— Да ты уже, итак… — недоговаривает Петрович, оступаясь, падает в яму.
Все, кто рядом, в том числе и я, спешим к нему.
Он лежит присыпанный землёй, зажмурившись, прижимая лопату к себе.
— Ты как, Петрович? — спрашиваю склонившись. — Жив?
— Вот так Женя, живым в могиле побывал, — тянет он жалостливо, не открывая глаз.
— Давай сперва лопату, потом тебя вытащу, — протягиваю руку и пытаюсь плотнее встать, по осыпающейся земле.
— А может, так и надо, — он словно меня не слышит, — оставь меня здесь. Меня все оставили, Ирка с дочкой сбежала, друг родной из-за клочка земли, врагом стал. Бери, закапывай, — протягивает мне лопату.
Бабки позади, причитать начали, точно на похоронах. Я на них строго глянул, и говорить ничего не пришлось.
Цирк, да и только.
— Свою землю завещаю соседу моему Усольцеву Илье Семёновичу, — продолжает исполнять Петрович, и сам себя землёй присыпает.
— Ты чего удумал, Петрович, — к могиле… тьфу ты к яме подходит Семёныч. — Да не нужна мне твоя земля, мне своей за глаза.
Я возношу очи горе.
Вот и на хрена тогда вообще весь сыр-бор городить было.
— Верни, Жень забор на место, хрен с ним, — просит меня и машет на Петровича. — Раньше принципиально было, а сейчас… на что мне? Сыновьям не надо. Нинка самостоятельная у меня…
— А вы без драм не могли всё это вот так решить, — ворчу, помогая вылезти Петровичу из ямы.
— Много ты понимаешь, — хмурит свои кустистые брови Семёныч. — Ты вон своей соседкой командуй. И кто бы говорил без драм…
— Папа, — пытается перебить его Нинка.
— Сам-то, чего в нашу деревню слинял, — не обращает он на неё внимания. — Не из-за драмы ли?
— Пап! — давит Нинка сквозь зубы.
Смотрю на неё.
— Отомстила? — спрашиваю, понимая, что моё личное не только её отец знает, но и вся деревня уже.
— Прости, Жень, — поджимает губы, отводя взгляд.
— Ладно, Евгений, не дуйся, — тут же подхватывает Петрович, уже передумавший помирать, — пойдём, я тебе наливочки организую.
— Нет, спасибо. Сыт по горло, — чеканю слова, разворачиваясь на выход.
Как раз к месту событий спешит Илья Фёдорович.
— Усольцев, Корнеев, вы опять? — орёт с ходу, пытаясь отдышаться, и обмахивает себя папкой.
— Да всё нормально, Илья, пойдём, с нами мировую разделишь, — разводит руки Петрович.
— Так, а забор то где? — оглядывается он по сторонам.
— Да на месте, пошли.
Прохожу мимо зевак, которые тоже начинают расходиться, их выпить не зовут, представление окончено, ловит нечего.
— Жень, подожди!
Оглядываюсь, не сбавляя шага.
Нинка силится догнать.
— Ну, Жень!
— Нин, отвали, а.
— Да ладно тебе, — всё же цепляет за руку.
Торможу.
— Ну, прости. Зла очень была на тебя, за выдру твою городскую.
Молчу. Сказать тянет многое, но в основном непечатное.
— Ну, Жень, — тянет за футболку, старясь прижаться, — я могу и по-другому прощение попросить.
— Руки убрала, — рычу не хуже Тумана, когда он чует незнакомца.
Ника досадливо поджимает губы, разжимает пальцы.
— Ну и вали, — выходит из неё совсем по-детски.
— Ну и валю, — разворачиваюсь и продолжаю путь.
Во дворе неожиданно тихо. Неужели женский десант слинял?
Оглядываюсь, и точно тачки нет, ничто не нарушает тишину.
Захожу в дом.
Слышу из кухни песню знакомую, опять из репертуара восьмидесятых.
Заглядываю туда.
Машка у плиты стоит, одновременно поёт, готовит, скармливает туману обрезки овощей.
И так мне становится хорошо.
Вся эта канитель с забором, и мутная месть Нинки, всё лесом.
В моём доме вкусно пахнет едой, и красивая баба под боком, и может это примитивно, но все мы из базовых инстинктов состоим.
— Маш, а я, по-моему, про форму одежды в моём доме, тебе говорил уже, — оскаливаюсь и иду на неё.