1 час 11 минут до…

Любимое высказывание Полины Васильевны Ивницкой во многих непредсказуемых и внезапных жизненных ситуациях гласит, что она именно так и думала, подозревала и местами даже знала, что всё это случится, просто вслух не говорила.

Так вот, беря пример с лучшей подруги, я тоже думала и подозревала, даже знала, что мою свадьбу, раз уж она выпала на осень и учебный год, они не пропустят.

Только… только на час позже, к самой регистрации, я их ждала.

А они…

— … свадьба, свадьба, кольца, кольца, я люблю тебя, моё солнце[1]…

…они поют вполне так слаженно и весело Глюкозу, горланят её возле торжественно-белоснежного и помпезно-громадного дворца бракосочетаний, что к подобным выходкам и сумасбродству вряд ли привык.

Они танцуют, не замечая чьё-либо внимание.

И впереди всех Катьку и — ну, конечно! — Польку как главных заводил я признаю сразу. Наша староста, когда больничных стен и преподавателей не видится рядом, зажигать умеет не хуже Ивницкой.

Или остальных.

Вся наша группа, оказавшаяся почему-то уже тут, а не ещё на паре, загорается весельем и бредовыми идеями по щелчку пальцев. Не моргнется и глазом, если сочинить ржачные частушки на конкурс за час иль станцевать всем на партах потребуется.

Мы «смогем».

Мы можем абсолютно всё.

И спеть, и сплясать, и любую роль сыграть.

В меде учат всему.

Впрочем, и в юридическом, судя по друзьям Гарина во главе с Егором, что от моих не отстают, учат тоже много чему ещё, помимо законов и составлению договоров:

— … а он бродяга, по жизни холостой ему не надо[2]…

Выкидывать коленца, отделяясь от Гаринской компании и наступая на моих, у Егора выходит виртуозно и легко. Он изображает, раскидывая руки в стороны, что-то вроде «ковырялочки», притопывает в ответ на чечетку Артёма.

Хлопают в ладоши все.

И нас, уже вышедших из машины, замечать никто не спешит.

— Мне кажется, они тут и без нас неплохо спразднуют, — я тяну ядовито, прицениваюсь к возможности сбежать.

Или хотя бы не зареветь от несвойственной сентиментальности и приступа щемящей любви к моей группе, которая от Федоровой с её госпитальной терапии то ли дружно сбежала, то ли уломала пораньше отпустить.

Они ведь все, за исключением Измайлова и Златы, явились.

— … свадьба, свадьба — всё будет хорошо!..

Обязательно будет.

Своим я верю.

— А это, — Гарин подхватывает, пожалуй, восхищенно, — мы только на десять минут задержались, Алин. А они уже…

— Стенка на стенку между медом и юркой, — я, давясь и смехом, и слезами, продолжаю живо, интересуюсь глубокомысленно и риторически. — Когда и где ещё такое увидишь, а?

Этакий вокально-танцевальный баттл.

Продавай билеты и богатей.

— … ах, эта свадьба, прощай теперь покой…

Степан Дмитриевич, отрекомендованный мне в своё время как престижная и известная в Энске адвокатура, вприсядку идет на зависть многим танцорам.

Видел бы его кто из судей.

Хотя, может, и увидит, ибо Рада их снимает. Направляет, приседая и беря лучший ракурс, камеру на моих, что руками и бедрами крутят, переходят на очередной куплет.

Выписывают вразнобой что-то немыслимое.

Хохочут.

— А ты говорила, что с группой не дружишь, — Гарин, прижимая к себе и не пуская поближе к баттлу, произносит, пожалуй, озадаченно.

На ухо, которое от его губ горит.

Распускается внизу живота огненным цветком желание, что после всех честных разговоров и дороги на двоих возникает. Появляется и химичится, как и много раз прежде, когда его руки на себе я чувствовала.

— Мы и не дружим, Гарин, — я, выплескивая тонну скепсиса, фыркаю пренебрежительно.

Да упаси меня боже дружить с Катькой или Валечкой! Мы ж без всяких преувеличений придушим друг друга на второй день.

А потому слова для ответа, пока он недоверчиво хмыкает, я подбираю тщательно, ищу правильное определение:

— Дружу я с Ивницкой…

Немного с Кузнецовым, поскольку с Полькой они встречаться начали и в нашу компанию он незаметно и логично вписался.

И с Измайловым я дружу.

Или дружила.

— … а со всеми остальными… — я повторяю задумчиво, взвешиваю каждое слово, ибо сложно это объяснить, — это не дружба, это другое. Это… семья.

Временами жутко-бесячая, временами остро-нужная.

Характерная.

Мы все разные, непохожие до невозможности и одинаковые, связанные и прошитые навсегда, шестью годами, за которые у нас было всё.

На первом курсе, выходя с химии, мы стояли перед корпусом ещё минут по десять-двадцать и прошедшую пару переваривали. А после все обнимались и, радуясь, что пережили ещё один день, расходились.

На курсе третьем мы спали, пользуя друг друга в качестве подушечки и опоры, при любой возможности, а в редкие свободные вечера, собравшись, пили-танцевали-гуляли. И каблук, нацепленный по большой красоте и дурости, в одну из таких прогулок по ночи Настя сломала, прокатилась как переходящее знамя на всех мужских руках до такси.

На шестом… будущий анестезиолог Тёмочка гонялся с настоящим топором по кафедре судебной медицины за тоже будущим хирургом Никитой, предлагал проверить на практике, что первым — носок или пятка — входит в тело при ударе. И притащенную с улицы чурку они потом, экспериментируя, искрошили вместе с преподом, который на года три нас старше был и студенческую дурь ещё имел.

— Это команда.

За шесть лет треклятой учёбы лучше всего нас научили не ставить правильные диагнозы или лечить, а работать в команде, быть ею. Мы могли ругаться вдрызг, обижаться до полного игнорирования, не делиться какими-то файлами, но… все равно эти файлы на всю группу так или иначе в первые же сутки расходились.

Подсказывалось друг другу на парах.

Решались сообща сложнейшие тесты. Искались ответы, на которые даже в интернете ничего не находилось. И разбирались, споря до хрипоты, нечитаемые записи в историях болезни или рецепты.

Мы делились новостями.

Сплетнями, что хранились и обсуждались всей группой.

И праздники все вместе мы отмечали.

— Они всегда придут на помощь, разделят… — ком, рассказывая про своих, я сглатываю невольно, — разделят и радость, и проблемы, самое важное и главное. Они помогут без вопросов. Или поздравят.

Как сегодня.

Или Лерку, что — т-с-с! пока это секрет — беременна, мы поедем встречать из роддома в мае всей группой, будем скидываться деньгами. И огромные шары — Катька придумала уже сейчас — мы с пожеланиями купим.

— Даже если мы не будем общаться годами, то всё равно мы останемся… своими.

Близкими и родными.

А потому удержаться от всхлипа, когда нас наконец замечают, у меня не получается. Я оказываюсь враз посреди толпы.

В центре нашего табора, который говорит наперебой:

— Вы чего так долго едете?

— Мы тут сами себе уже танцы организовали!

— Могли ещё сами и пожениться!

— Калинина, не язви, сейчас чмокну!

— Напугал.

— Ты сегодня прям вообще, вау!..

— Калина, ты не можешь пойти замуж без наших напутствий! Короче, слушай…

— Да вы б её готовить научили вместо напутствий, — Кузнецов, не удерживаясь и вклиниваясь, гудит насмешливо и узнаваемо из тысячи.

Над всем нашим женским базаром, как девчачью часть группы, он при молчаливой поддержке Измайлова и Никиты без зазрения совести с первого курса называет.

Прикрикивает временами, что ша, разгалделись тут.

— Тём, чё ты лечишь! Она умеет, по праздникам…

— Иди сюда, — к себе, находя мою руку, Лиза тянет меня первой. — Обниматься будем…

— … чтоб Калину нашу не обижал… — это угрожают уже Гарину.

Обступают нас со всех сторон.

Пускают по рукам и крепким объятиям невесту.

— … Алин, ты прям красотка такая…

— … мы Федорову уговорили в двенадцать закончить…

— А шампанское кто-то видел? Насть, я тебе давала! Ну, открыть надо, момент требует!

— … твои так удивились, что мы все приехали. Мы же пораньше сюрпризом, сразу из четырнадцатой…

— Народ, сегодня мы пьем божоле нуво! Третий четверг ноября!

— … ты, главное, счастливой будь…

— Чего? Полька, ты кого притащила⁈

— … не, ребят, вот скажи вы мне год назад, что мы на свадьбу отпрашиваться с пары будем и вы меня в костюм засунете, как на первом курсе…

— … ты самая красивая невеста!..

— Того!

— … Алинка, мы тебя так любим!..

— Никит, открой бутылку, силь ву пле. Кузнецов…

— Ты береги её и цени, ты знаешь, какая Алина у нас…

— Ка-а-ать…

— Женщины, не ревите, а. Вы чего все⁈

Ничего.

Просто… просто свадьба — мероприятие сопливое.

И слезливое, да.

* * *

Наверное, то лето после четвёртого курса, тот год были самыми беззаботными и лёгкими из всех, что мы учились и знакомы были.

Они были самыми… безалаберными.

Дурными.

Временами наглыми и бессовестными, ибо на практику по акушерству и гинекологии мы ходили через раз и на час. Учиться больше в жаркий и солнечный август мы не хотели и не могли. Не имели ни стыда, ни страха, когда наш препод, потрясая шутливо кулаком и привычно обзывая злодеями, устроить расправу по осени грозил.

Стращал с показательной строгостью и грозностью, но… чем можно напугать без месяца пятый курс, который пережил экватор?

— На цикл ко мне придете, роды принимать заставлю!

— Александр Борисович, так мы в том семестре… — Ивницкая, сидя на краю стола и покачивая ногой, напомнила с широченной улыбкой в первый же день практики, — … тазовое предлежание исполняли.

Иль изображали.

Это как посмотреть.

Мы вот с Измайловым, вызванные за разговоры на галерке к преподавательскому столу и лежащему на нём тазу с куклой, смотрели сбоку и не особо внимательно. Пытались сохранить серьёзный и внемлющий вид, а не заржать злорадно-гаденько и громко.

Ибо «роды» принимала Ивницкая.

Её позвали вместе с нами, а поскольку шла она первой, то и счастье принять сшитую розовую лялю выпало ей. Мы же были оставлены для компании, моральной поддержки и вредно-злодейского — других у студентов не случается — совета.

И чтоб там, на последнем ряду, не по теме не трындели.

— Ивницкая, ты что ль, злодейка? — Алексан Борисыч, разворачиваясь к ней и сдвигая на нос очки, протянул с радостным узнаванием и удивлением. — Ну-ка, сколько здесь моей шестнадцатой группы?

— Девять человек.

— У-у-у, злодеи, все почти в городе на практику остались!

— У нас в Аверинске роддом закрыт, — я, выглядывая из-за плеча Польки, родную больницу заложила без зазрения совести.

И довольно.

Александра Борисовича мы любили и снова с ним увидеться были очень даже рады. Хотя бы потому, что дневники практики в печатном виде он сдать разрешил и зачёт всем автоматом поставил. И прогуливать, потребовав отходить на десять родов и запомнить наконец-таки приёмы Леопольда, остальное время разрешил.

А потому все квесты города мы прошли.

Перебрали в прокате и ролики, и велосипеды, научив на последнем кататься идеального Кена, которому до общения с нами такие развлечения не по аристократически-высокомерному статусу были.

Мы прокатились на всех аттракционах центрального парка, в котором до самого закрытия почти каждый день гуляли, покупали всевозможное мороженое и трдельники. И на пешеходный фонтан, схватив за руку, Измайлов меня в один из поздних вечеров затянул.

— Глеб!

— Ты в сладкой вате вся измазалась, — он, сволочь тоже мокрая, отозвался невозмутимо.

Не отпустил моей руки.

Впрочем, вырываться и спасаться я уже и не пыталась.

Не собиралась.

Играла музыка, что старой, летней и зажигательно-испанской была. Вспыхивала то ослепительно зелёным, то фиолетовым цветом подсветка вокруг нас. Поднимались, вырастая из асфальта, всё выше и выше водяные змеи, рассыпались на брызги, которые в лицо, окрашенное на секунды розовым, летели.

Так, что жмурилось.

Девались куда-то мысли, что до дома насквозь промокшими ещё как-то добираться будет надо и макияж, можно не сомневаться, потек. Хотелось вместо всех этих размышлений, подпевая бессмысленное про «Асерехе», танцевать.

Хохотать.

Смеяться, когда, портя и обрывая все заученные с детства и клипа движения, Глеб Александрович меня на руки подхватил и закружил.

— Изма-а-айлов, — я, хватаясь за его шею, завизжала от души, — скользко! Пусти. Я не хочу провести эту ночь с тобой в травме! Тут только первая городская рядом, а там Григорьев работает. Он нас сам доломает, когда увидит!

Он же ж дураков и самокатчиков, что тоже дураки, правда, альтернативные и в квадрате, на дух не переваривал.

А мы дураками точно были.

Ивницкая, смотревшая на нас со стороны, спустя полтора часа это мне с удовольствием подтвердила, призвала в свидетели Артёма, который, не осмеливаясь спорить с разозленной и огорченной нами Полькой, согласно кивнул.

В тот же момент…

Они, делая ставки на поцелуй, наблюдали.

Перестали кружить, но не поставили на асфальт меня.

Измайлов только остановился, уставился слишком серьёзно для шумного разноцветного вечера под открытым, по-августовски глубоким и чёрным, небом. И улыбка вместе со всеми радостными воплями под его взглядом куда-то пропала.

— Ты чего?

Самый банальный и заезженный всеми мыльными операми вопрос вырвался сам. Убедил, что в жизни, следуя ненаписанному сценарию неснятого глупого фильма про любовь, задаваться такими вот вопросами тоже вполне можно.

Я так точно могу.

— Ничего.

Измайлов по оригинальности от меня ушёл недалеко.

И это очень даже радовало.

Быть идиоткой в компании, а не гордом одиночестве мне всегда нравилось куда больше. Вселяло надежду, что не всё так печально и потеряно.

— Тогда верни меня на грешную землю.

— А я тебя от неё оторвал?

«Ты меня почти поцеловал!»

Прокричать в идеальную физиономию со вскинутой бровью, которая маячила совсем близко и провокационно-притягательно, хотелось именно это, только вот… хотел ли он?

Или показалось?

Может, я в очередной раз приняла желаемое за действительное? А Измайлов просто развлекался, веселился так, по-дружески. Ведь если бы хотел, то поцеловал бы, да?

Или… нет?

— Сама в шоке, — ногой, показывая, что от земли она весьма далеко, я покачала выразительно, проговорила с привычной ядовитостью. — Обычно ты меня, наоборот, в неё прикопать жаждешь.

— И даже начинаю вспоминать почему… — Глеб пробормотал себе под нос.

Всё же поставил на землю.

А я сбежала к Ивницкой, чьё слишком выразительное выражение лица проигнорировать было весьма сложно, но я справилась. У меня получилось напомнить себе, что с Измайловым мы просто дружим, а значит идти на второй круг и придавать значение любым его словам, взглядам и случайным прикосновениям смысла нет.

Встречается и женится он потом всё равно на других.

И если думать так, то… жить становилось проще.

Можно было спорить до хрипоты, выбирая фильм в кино, и отбирать после всё ведро попкорна, соглашаясь с тем, что Алина — хомяк прожорливый. Можно было, собираясь у Глеба, выгонять его с вновь холостяцкой кухни, выговаривать за единственную кастрюлю в доме и в ультимативной форме объявлять, что из салатов сегодня будет «Ревнивец».

Можно было, не смеясь от проделываемой авантюры в голос, приходить на психиатрию к перерыву, чтоб в кабинет незаметно проскользнуть и руку в конце пары при проверке посещаемости поднять.

— Калина, а Калина, а селезёнка существует? — это гадским придушенным шёпотом у меня спросили как раз на психиатрии.

В середине октября, когда сей чудесный цикл у нас шёл.

Моросил за окном дождь.

Прыгали по мокрым лапам сосен откормленные и под стать нам нахальные белки, которых тут, в областной психиатрической больнице, была тьма-тьмущая. Пройти мимо них спокойно и не покормить было невозможно.

Пусть и кормушек по всей территории у них имелось множество.

Но мы…

…мы в тот день, ожидая по отработанной схеме перерыв, дождаться его так и не смогли. Пошли сдаваться и давить на жалость, рассказывая про тяжкую жизнь студента, которому до психички и выселок за городом добираться так сложно.

И долго.

Так долго, что к одиннадцати за час до окончания пары мы только приперлись. Но пришли же, а значит, кто мы? Молодцы, а не прогульщики и отработчики!

— От… вали, — я послала добро и нежно.

Убила Измайлова только взглядом, ибо сидеть на подоконнике в туалете, в который мы набились впятером, было слегка неудобно и немножко тесно.

До кабинета и жалостливых объяснений мы не дошли.

Перерыв по закону подлости начался раньше. Открылась дверь, явился препод, а мы, скрываясь и спасаясь от профессорского взора, нырнули всей опаздывающей компанией в первую попавшуюся дверь, что туалетом оказалась.

— Охренеть, Калина у нас культурной стала, — Кузнецов восхитился и возрадовался тоже вполне прилично.

— Заткнитесь, — Полька локтем ему заехала душевно и, судя по ойканью, метко. — Иначе спалит. Лиз, глянь, ушёл уже?

— Не, в коридоре вон стоит. Не шумите.

— Мы не шумим, мы пропущенное наверстываем, тему занятия обсуждаем, — Глеб отозвался ехидно, придвинулся ко мне, чтоб по коленке постучать и вопрос свой, ставший давно притчей во языцех, повторить. — Так что, будущий психиатр, селезёнка существует?

— Нет, — огрызнулась, зная, на что меня разводят, я тихо.

— Тю-ю-ю, где-то на анате сейчас Пётр Аркадьевич грустит, — имя завкафедрой нормальной анатомии Измайлов протянул с показной печалью и скорбью. — Он над нами полтора года измывался не для таких знаний и ответов, Алина Константиновна, поэтому думай лучше.

— Да хоть зарежь, — прошипела, перехватывая его руку, что на моей ноге всё лежала и узоры, нервируя, выводила, я истинной коброй, — не существует селезёнки!

— Да вы достали со своей селезёнкой!

— А чего вдруг нашей? — на гневный шёпот Лизы Глеб возмутился искренне, кивнул на дверь, за которой препод всё стоял и беседы с кем-то вёл. — Она вон — Парфёнова. Его любимая тема на весь цикл.

— Слушайте, — Кузнецов, оглядываясь на нас, поинтересовался задумчиво, — а вообще, есть хоть кто-то, кто смог доказать ему существование селезёнки?

— Пётр Аркадьевич, — я буркнула сердито из-за Измайлова, которого не задевать не получалось, касалось, обжигая, то руки, то груди. — Сводил в музей и показал, они же одногруппники.

— Не, в натуре, хоть одна группа доказала?

— Ходят легенды, что лет пять назад один мальчик в одной группе потока умного, первого, смог это сделать, но после его никто никогда не видел. Бу!

— Да ну-у-у…

— Не, а как ты ему её докажешь? — Полька спросила насмешливо. — Где ты увидишь селезёнку? На УЗИ?

— А что такое УЗИ? — Глеб Александрович, подхватывая воодушевленно, вопросил философски и глубокомысленно, до противного въедливо. — Ультразвуковые волны? А ты их видишь? Как ты можешь доверять тому, чего не видишь?

— Измайлов, — я, путая пальцы в его волосах и переделывая идеальную прическу в ирокез, начала проникновенно, потянула, запрокидывая идеальную физиономию, к себе, — вот ты с ним это сейчас и обсудишь. Раз ту же волну словил.

— А чего я? — соглашаться со мной не стали, только сверкнули прожигающим взглядом и мои пальцы поймали, не отдали, сжимая. — Я в патаны или судебку, я ему как раз достану, покажу и докажу. А вот ты как его будущая коллега…

— А я как будущая коллега сразу соглашаюсь, что её не существует!..

— Кхм-кхм, — в дверь, обрывая наши рассуждения и пререкания, постучали очень деликатно, спросили задушевно голосом Парфёнова. — Как симпозиум, коллеги?

Упс был огромным.

Примерно, как наши глаза.

— Дискуссионно, Сергей Анатольевич, — Полька после всех наших переглядываний и красочной пантомимы дверь всё же приоткрыла, выглянула первой, чтобы елейным голосом, выдавая лисью улыбку, протянуть.

— Полы на кафедре давно мыли?

— Никогда.

— Что ж, друзья мои, тогда я вас сердечно поздравляю. Новый опыт, как говорит один мудрый человек и по совместительству ваш покорный слуга, всегда расширяет границы познания и мышления.

А также учит работать лентяйкой.

Впрочем, драить учебные комнаты, которых насчиталось всего три, было тоже весело. Появился заодно новый опыт бега со шваброй наперевес друг за другом и битвы тряпками, которые для пыли мы нашли.

И фотографий, забираясь от наших сражений на стол, Лиза в тот день наделала сотню. Отправила в нашу группу репортаж, который на Новый год, сняв дом, мы пересматривали вместе с кучей всего другого.

— Ребят, давайте за то, чтобы оставшиеся полтора года прошли также весело и дружно, — Катька, вставая за минуту до курантов и поднимая бокал шампанского, перекричала и нас, и президента. — Чтобы мы доучились до дипломов всей нашей лесной братвой. Ура!

Лесной братвой мы стали ещё на первых курсах.

Придумали, вспомнив мультфильм, после одного из зачётов, на котором отчаянно друг друга спасали и коллективным разумом тащили.

— Ура!

— С Новым годом!!!

Все голоса, слова и поздравления слились в единый гам, перебились звоном бокалов и криков, в которые мы тогда верили. Мы не сомневались, что до дипломов — теперь-то уж точно! — все доучимся, не отчислимся и никуда не денемся.

Только вот… доучиться до конца всей нашей лесной братвой не вышло.

Новости, разбившие одну картину мира и сложив совсем другую, вместе с прилетевшими грачами и первыми проталинами принесла ранняя весна.

Но сначала была зима.

Та зима пролетела в разноцветных огнях катка и под Фрэнка Синатра с Санта-Клаусом, которого, навевая представления о годах шестидесятых, почему-то включали чаще всего. Впрочем, мы с Ивницкой ловить ритм и подпевать могли чему угодно, поэтому нас всё устраивало.

А Глебу и Артёму, которые пытались то обогнать, то уронить нас в ближайший сугроб, на музыку было откровенно плевать. Огромные холмы, что штурмовались с ватрушками, их волновали куда больше.

И домой в ту зиму я приходила, как в далёком детстве, с промокшими до самой задницы штанами и обледеневшими варежками.

Повторяла глубоким вечером порядка и совести ради аппендицит или панкреатит, которые ещё на третьем курсе мы выучили, лениво освежили в памяти на четвёртом, а на пятом… на пятом воспаление червеобразного отростка или поджелудочной отпечатывали в голове уже первым тяжеловесным и неподъемным станком Гуттенберга.

На века, так сказать.

Запоминали.

Ибо темы, что на терапии, что на хирургии, на пятом курсе по факту были теми же, что и в предыдущие года. И на шестом курсе, если на то пошло, мало что нового в них добавилось. Имелись, конечно, нюансы и уточнения, но этиология, патогенез, классификация и та же клиника изменений за год не претерпевала.

Как был аппендицит по клинико-морфологии катаральным, флегмонозным и гангренозным, так им и остался.

А потому к парам мы готовились мало, но готовились.

Особенно к хирургии.

Её в десятом семестре у нас вёл Валерий Васильевич, и к его парам все методички читались уже только из-за уважения к нему самому. Он был из той старой советской профессуры и настоящей интеллигенции, которую ныне почти не встретить. Из тех, у кого под всегда идеально отутюженным и застёгнутым на все пуговицы халатом виднелся костюм и галстук.

Он не повышал на нас голос, не наказывал строже остальных, но не ответить, смотря в лукаво-добрые и мудро-молодые глаза, было стыдно. Невозможно было опоздать, потому что двери через пять минут после начала он закрывал на ключ. Шутил с нами и рассказывал в качестве примеров истории из своей практики, которая лет насчитала почти в три раза больше, чем было нам.

Он звал нас всех исключительно и строго по имени-отчеству, требовал положенную — ниже колена — длину халата и одним прищуром убирал все наши причёски-волосы под тоже положенные шапочки.

Он говорил, что мы взрослые, почти врачи, в чьих руках человеческая жизнь, а потому серьезней и ответственней быть надо.

Только…

Только однажды — тогда, когда закончилась хирургия, а мы занимались на поликлинической терапии — Валерий Васильевич уточнил, что мы ещё взрослые… дети. В тот день календарь отсчитывал листья снежно-грязного и по утрам морозного марта, в котором солнце-блин, однако, слепило уже по-весеннему тепло и жарко.

Звенела первая робкая капель.

А я, толкая дверь ГУКа и влетая в забитый народом холл, звенела про себя ругательствами. Они же были адресованы и дорогому деканату, и любимой кафедре факультетской терапии, и всем бумажечкам-ведомостям-документам, в которых мою оценку за экзамен по терапии потеряли и этой новостью накануне обрадовали.

Точнее, ставя сразу десять вопросительных знаков и используя исключительно «капс», новостью-вопросом обрадовала меня Катька: «У тебя что, терапия не сдана?!?!?!»

Кофе я в тот момент подавилась.

И перекрестилась.

Терапию, отказавшись летом от тройки и получив за это от Ивницкой характеристику дуры, я осенью пересдала на четвёрку, как у мамы. На пятёрку, как у Женьки, я не дотянула, но и хотя бы трояка за один из самых важных и основных предметов не имела.

На этом я выдохнула и, успокоившись, забыла.

И тут вдруг…

«По их ведомостям у тебя ничего стоит. Иди завтра в деканат, Макарыч хвостовку даст, с ней на кафедру, чтобы подтвердили и написали, что у тебя всё сдано. Потом опять к Макарычу, чтоб в ведомости проставил».

Инструкцию к действию Катька выдала подробную.

А я таким образом в ГУКе и оказалась.

За хвостовкой.

К Макару Андреевичу.

Последнее, маяча в дверях деканата, я и озвучила.

— Макар Андреевич на четвёртом этаже, в большой аудитории, — секретарша, отрываясь от экрана компьютера и кидая поверх очков заранее осуждающий взгляд, продребезжала недовольно. — У нас сегодня так-то день открытых дверей. Он занят. Может, вы в другой день подойдете, девушка?

— Угу, — я, скрываясь с горизонта, промычала неопределенно.

Тратить ещё один другой день, тащась через полгорода до ГУКа, я была не готова. Обойдутся. И так надо было ехать в противоположный конец города, в шестерку, и ловить там завкафедрой терапии, попутно выслушивая всё, что вот о таких, невовремя сдающих, она думает.

Нет уж.

Лучше было подождать Макарыча и закрытия всех их открытых дверей сегодня. Так что на четвёртый этаж, растолкав теперь понятную толчею людей, я пробилась довольно быстро и виртуозно. У меня в отличие от них, мечтающих поступить и врачами стать, опыт лавирования в толпе был богатый.

Это им, если сложатся карты и баллы, только предстояло научиться выживать в столовой, перед гардеробом после лекции всего потока и на многочисленных пересдачах. Это они терялись в лабиринтах коридоров-переходов и на широких лестницах, которые соединялись площадками этажей и вновь разбегались. Это они, рассматривая высоченные потолки с барельефом и столь же высокие окна, восхищенно округляли глаза и благоговейно смотрели на стены нашей альма-матер.

На одной из стен которой, к слову, чуток краски без всякого трепета мы как-то случайно отколупать успели. Пересидели на всех лестницах перед лекциями или экзаменами, а на некоторых ступенях даже полежать успели.

Вспоминала, скользя между всеми, я именно об этом.

Усмехалась незаметно.

И знакомо-родную залысину Макарыча я в этой толпе искала.

Нашла вместо неё… идеальную укладку Измайлова. Не его, а просто похожую, как подумалось изначально. Не поверилось, что прогуливающий уже вторую подряд пару Глеб Александрович вдруг после обеда до деканата доехать соизволил.

Не в его манере.

Только вот боком, тоже пробираясь среди людей, которых к дверям главной аудитории университета, становилось всё больше, он повернулся, оказался-таки Глебом.

Не спутала-перепутала я.

Не стала звать, ибо бессмысленно в общем гвалте это было. Я лишь нырнула под чью-то руку, ускорилась, догоняя Измайлова, который всех расталкивал слишком уж откровенно и нелюбезно, будто торопился.

Куда?

На день открытых дверей для школьников? Послушать про великую миссию и девиз, гласивший что-то о лечении и учении?

Это было смешно.

И одновременно необъяснимо-тревожно, словно величайшую глупость Глеб Александрович свершить вдруг задумал.

Делал уже её.

Вещал с кафедры ректор, когда, безбожно отставая от Измайлова, в римскую аудиторию я наконец зашла.

— … наш университет по праву считается одним из самых сильных…

Ага.

— … и престижных…

Трижды ага.

— … медицинских вузов в стране. Конечно, у нас высокий проходной балл, строгий отбор и требования к поступающим, но… — Арсений Петрович старался как мог.

Он распинался столь важно и высокопарно, что даже я оказанной честью обучаться в этих стенах прониклась.

На целую минуту.

Почти.

— … поступая в медицинский и надевая белый халат, вы выбираете одну из самых благороднейших и важнейших профессий на земле, вы становитесь тем, кто будет спасать…

Измайлова, крутя головой, я выглядывала с куда большим рвением, чем Макарыча. Торопилась, боясь непонятно куда опоздать, найти его.

Но всё равно опоздала.

— Да бросьте, Арсений Петрович, — голос, раздавшийся с последнего, верхнего, ряда, прозвучал на всю аудиторию насмешливо.

Уничижительно.

Голос Измайлова переполнялся убийственным холодом и яростью, которая серыми льдами глаза пока ещё была скована.

Не выплескивалась наружу.

Только ощущалась.

— Вы им лучше правду скажите, — Глеб, отставляя на край парты стеклянно-тёмную бутылку и сбегая к кафедре, предложил проникновенно до мороза, от которого позвоночник сковало. — Ну, что профессия у нас сволочная, что из белого в ней только халат!

— Глеб…

— Вы расскажите им, как в следственный комитет ходить придется! Как народ за, видите ли, врачебную ошибку по два-три ляма у больниц отсуживать в привычку взял! Или про хирургов. Сколько раз они кровь на ВИЧ аварийно сдают, а?

— Глеб!

За руку, опережая Макарыча и добираясь первой, я его схватила намертво, дёрнула изо всех сил в сторону второго и безлюдного выхода.

А он этого, кажется, даже не заметил.

Не сдвинулся с места.

— Идём!

— Или как на скорой череп по пьяни могут проломить, но это же так, фигня будет! Случайно. И по пьяни. Больной ведь человек, понимать надо! И жив же остался, чё ты ещё хочешь? А может, про законы наши поведаете, там классные формулировки!

— Глеб!!!

К двери я его всё же тащила.

Не обращала никакого внимания на сотню пар глаз и шепотки. Любопытство, которое облепляло почти физически. Оно душило, а люди, напротив, отступали.

Исчезали, становясь пустыми тенями.

Ненастоящими говорящими куклами, мимо которых Измайлова в пустой коридор я практически выволокла, заткнула, извернувшись, ему рот ладошкой.

Ненадолго.

Ибо в мою руку жёсткими и ледяными пальцами он вцепился.

И в целом, мы сцепились.

Оказались вдруг в тени, у стены, к которой Измайлов, сжимая до боли запястья, меня толкнул и прижал. Он навис, врезаясь своим лбом в мой.

— Да что тебе⁈

— Мне⁈ Это ты с ума сошёл!!!

— Я⁈ Я правду сказал, Калина!

— Не ту, которую говорят, Измайлов!

По ноге я его пнула от души.

Не отвоевала для более доходчивого тумака руки, которые, вдавливая в холодную стену, Глеб не отпускал.

Он держал крепко.

Дышал шумно и тяжело.

Он… он смотрел.

А лучше бы задрал на мне свитер или, заморозив остатки и своих, и моих мозгов, вошёл бы в меня прямо тут, это и то не было бы так… откровенно.

— Глеб…

Поцелуй без поцелуя.

На грани касания и дыхания, на той тягуче-болезненной секунде, которая замедляет мир, а после ускоряет и торопит. Она даёт, срывая все тормоза и приличия, отмашку всему. Всему человеческому безумию, всему скрыто-темному и животному.

Нельзя остановиться после этой секунды.

Разве что… оборвать её можно.

Можно вернуть в реальность и заглушить сумасшедший стук сердца ещё более грохочущим и взбешенно-ледяным, как ушат воды, голосом ректора:

— Потоцкий, живо в мой кабинет!

Тогда я впервые увидела, как за шкирку в буквальном смысле тащат, отрывают от меня, пусть и не сразу. Пусть первые три-четыре шага я сделала вслед за ними, а только после Измайлов разжал пальцы и отпустил мои запястья.

Отпустил меня.

И пару шагов назад, потирая горящие руки, я невольно сделала. Отступила, врезаясь и оглядываясь на Макарыча, на стоящего рядом с ним мрачного декана.

Не извинилась.

Я лишь спросила растерянно:

— Потоцкий? Почему Потоцкий?

Я спросила потерянно и жалко.

Мелькнуло враз и вдруг…

Глеб Александрович… Потоцкий.

Александр Потоцкий.

«На Сашку Потоцкого, похоже, дело заведут. Мы вчера разговаривали. Я ему звонила, надо было больного к ним перевести».

«Вчера был вынесено решение по громкому делу врачей Кушелевской больницы. Напомним, что их обвиняют в смерти тридцати однолетней молодой женщины, у которой осталось двое детей. Она погибла из непрофессиональных действий и фатальной ошибки, которую допустили во время операции…»

«Мам, ну это несправедливо! Никто не виноват! Так нельзя!!! Да у всех умирают, все ошибаются. Где-то всё ж исправляют и спасают, а где-то — нет. Это… нормально, не может быть иначе! Для нежных натур это, может, чудовищная нормальность и правда, но, извините, какая есть! Врачи не боги!»

«Мы довольны приговором суда, хотя таких врачей, я считаю, надо казнить. Кто мне вернет жену?»

«А у твоего Потоцкого есть семья?»

«Да, кажется. Он про сына как-то говорил. Алинкин ровесник или чуть постарше. Представляете, с детства в модельной школе учился. Тут в показе участвовал то ли в Риме, то ли в Пизе. Сашка не знает: гордиться или ругаться. Он-то думал, что тоже врачом будет».

«Безусловно, мы будем подавать на апелляцию. Мои подзащитные своей вины не признали. Вся медицинская помощь была оказана своевременно и в надлежащем объеме…»

…вдруг и враз мелькнуло, пролетело голосами мамы, Женьки, журналистов и прочих, кто по делу врачей Кушелевской больницы так долго и много говорил, снимал и писал.

Когда оно началось?

Лет… шесть назад?

Или больше?

Оно тянулось сначала тихо и незаметно, а после, набирая обороты, гласность и резонанс, несколько лет. Отменялись и переносились заседания, запрашивались и проводились экспертизы, выяснялось, кто виновен.

Впрочем, виноваты были врачи.

Не спросили, не сделали, не успели, не… много чего. Накопать, имея желание, даже рвение, всегда что-то да можно, а у следствия и родственников, что жаждали крови, этого желания было изрядно.

А потому они искали.

Они выдвигали, ни черта не понимая в медицине и неся временами редкую дурь, всё новые и новые обвинения, которые после отбивались. Но… на три года общего режима и два года на ограничения врачебной деятельности в итоге всё же наскребли.

Вынесли приговор года… два назад?

Да, пожалуй.

Мама об этом говорила года два назад, а Женька шипела, что всех тогда могут пересажать. Пациенты не умирают только у тех, кто не работает, и ещё у патологоанатомов.

— Алина, иди домой.

— А Глеб?

Сфокусировать взгляд на Макаре Андреевиче получилось не сразу. Мир, разбившийся вдребезги и сложившийся наново иной картиной, чёткость и резкость приобретал неспешно.

Он тормозил, подобно мне.

— Иди домой, — Макарыч, подхватив под локоть, повторил с нажимом.

Не убедил.

И головой, вырывая руку, я помотала, спросила, понимая, что не знаю сама, упрямо:

— Макар Андреевич, а где у нас кабинет ректора?

Вот… кабинет Макарыча я знала хорошо.

Даже декана, пусть ни разу и не бывала, но знала, проходила всё время мимо. И ещё, пожалуй, кабинет бухгалтерии смутно припомнить могла.

Тут же… да я самого Арсения Петровича третий раз в жизни вживую видела!

— Не уйдешь, да? — он уточнил без всякой надежды и обреченно.

— Не-а.

— Идём тогда, — вздохнул Макарыч ещё более тяжело.

Пробубнил себе под нос про грехи тяжкие в нашем лице и уже на третьем этаже, у самых ректорских дверей, предупредил.

Попробовал образумить в последний раз:

— Ждать придётся долго, скорее всего.

— Ничего.

Ждать мединститут научил тоже неплохо, поэтому стенку я привычно подперла, проводила взглядом Макарыча, который, аккуратно постучав и кашлянув, в ректорском кабинете скрылся.

Не обманул про долго.

Я успела и постоять, и походить, и подслушать без большого толку пару особо громких фраз, из которых вышло, что ректора Измайлов — или теперь Потоцкий? — знает с детства, и с отцом Глеба наш Арсений Петрович дружит.

Я успела отскочить от двери и, вытянувшись по струнке, поздороваться с Валерием Васильевичем, который, держа в руке знакомый и узнаваемый профессорский портфель, в начале пятого вечера к ректору пришёл.

Я успела съехать по ставшей родной стенке вниз и задремать, когда двери кабинета наконец распахнулись и Измайлов показался.

И не только он.

— Ох, дети, взрослые… дети, — Валерий Васильевич, вышедший следом, головой покачал сокрушенно.

Пошёл к лестнице.

А я, вскочив обратно вверх, уставилась на Глеба:

— Что решили?

— Давай внизу.

Даже на улице, на которую вышли мы молча. Окунулись в ещё по-зимнему ранние синие сумерки, что на город опустились.

Затемнили лица, притупили страсти.

Добавили решительности и смелости, от которых заговорить, останавливаясь уже около его машины, я первой смогла:

— Глеб, я слышала про дело врачей.

— Кто ж у нас о нём не слышал…

— У тебя поэтому другая фамилия?

— Фамилия у меня матери, — он, разворачиваясь ко мне и вглядываясь, ответил помедлив. — Вика, мамина подруга и владелица «Иконы» — это модельное агентство, ещё в далёкие времена решила, что Глеб Измайлов звучит лучше, чем Потоцкий.

— Нам ты не рассказывал про агентство и вообще…

И вообще, получалось, ничего он нам — мне! — не рассказывал.

И обидно это было.

— Я не знал как, — плечами Глеб пожал выразительно, обошёл меня, чтобы на припорошенный снегом капот присесть. — Хорошо. Я не хотел. Честнее звучит?

— Не знаю.

— Мне неплохо платят, но, знаешь, это не тот вид работы, которым тянет хвастаться. По крайней мере, меня никогда не тянуло.

А Карина?

Она знала? Ей ты рассказывал? Или… очень даже модельной внешности Карина тоже там работала? Она… она ведь упомянула какую-то Викторию! Я помнила, я запомнила тот чёртов короткий разговор до последнего слова.

И узнать это, наверно, следовало.

Вот только синие, запыленные тихой порошей, сумерки всю важность и значимость этих вопросов скрали себе, оставили совсем другое.

То, что спросилось, находя ледяные пальцы Измайлова, тихо:

— А мед? Из-за отца пошёл?

— Он всегда хотел, — спорить он не стал, лишь добавил, объясняя многое и сжимая мои пальцы в ответ. — Сегодня рассматривали ходатайство об условно-досрочном. Отказали.

— А… дальше что будет?

Я, пристраиваясь рядом с ним, спросила осторожно.

Что будет с ним? С нами?

Что сказал ректор?

— К общему знаменателю они так и не пришли, — Измайлов, повернув ко мне голову и так знакомо приподняв бровь, отозвался с едва заметной иронией. — Послезавтра в расширенном составе, комиссией, будут думать, что же со мной делать.

Отчислять.

Или в академ отправить.

Третьего тут было не дано.


[1] Глюк’oZa «Свадьба»

[2] Эльбрус Джанмирзоев, Александрос Тсопозидис «Бродяга»

Загрузка...