— Ивницкая?
— М?
— Ничего не скажешь?
— А?
— Полина! — я, признавая расшатанные нервы, рявкаю уже сердито. — Артёма ты где потеряла⁈
Ну или прикопала.
Что-то да точно сделала, ибо отвезти нас в отель с незамысловатым названием «Gran Hotel» должен был именно он. Пускать за руль Ивницкую, у которой в порыве несвойственной сентиментальности последние дни всё валилось из рук и подозрительно краснели глаза, Артём Николаевич ещё вчера не хотел.
А потому, выйдя из квартиры, Кузнецова я увидеть рассчитывала.
Однако, не увидела.
И на водительское место, звучно хлопнув дверью, уселась Полька.
— Где-где, в далёком нигде, — она, перестраиваясь в правый ряд и включая поворотник, бормочет ожесточенно. — Мы расстались. Сегодня утром. Или ночью. Половина пятого — это как, уже утро или ещё ночь? Да Арчи, не мешай, иди к Калине!
На ребёнка, что курсирует с её колен на мои и обратно, Ивницкая прикрикивает раздраженно, подпихивает в мою сторону.
А я ловлю.
И на Ивницкую мы смотрим с одинаковым удивлением.
— Чего⁈
— Ничего, — я, утешительно гладя четырехлапого ребёнка по макушке, отвечаю машинально. — Арчи, мы кололи её полдороги и полчаса. Причину расставания мне теперь выпытывать два дня, да?
— Не два, — она огрызается мрачно, ругается витиевато на кого-то, кто влезть в ряд перед ней самоубийственно вдруг решает. — Чтоб тебя, козёл тут у… умный нашёлся!!! А причина? А у нас всё прозаично и просто, Калина!
Пожалуй.
И что скажет Ивницкая дальше, я уже понимаю, но слушаю, смотрю, как плечами она нервно передергивает.
— Я замуж хочу, а Артём Николаевич не хочет. Зачем? И так нормально живем. Брак ведь есть рудимент общества, пережиток прошлого, — его слова она явно передразнивает, усмехается горько. — Он, знаешь, что мне тут сказал? Что если сильно надо, то и сам печать поставить может. Точнее через полгода сможет, когда диплом получит и врачебную печать прикупит. А там и поставит. Хоть в паспорт, хоть на лоб.
По рулю, остервенело сигналя, Ивницкая врезает от души, как и по тормозам. Выражает в нецензурной форме всё, что про умного козла, который всё же влезает перед нами и даже успевает проскочить на жёлтый, думает.
Думает же Ивницкая обычно много и забористо.
— Вот же у… урод!
— Не только он… — я поддерживаю меланхолично.
Разглядываю нескончаемый в этом городе поток машин, что мимо нас проносится. Даже в тёмную полночь и час перед рассветом по широким проспектам и длинным улицам кто-то и куда-то безостановочно движется.
Туда-сюда.
Кому прямо, а кому — повернуть.
Я вот сегодня тоже… поворачиваю, закладывая крутой вираж.
— Слушай, а хочешь мы его прикопаем? — я, моргая и прогоняя ненужную мысль, предлагаю проникновенно, продолжаю по отточенному годами чёрному юмору и привычке, что столь заразной оказалась. — Да не козла, а Тёму! Я некоторым место на кладбище давно присмотрела. Хорошее такое, тихое. Главное, вместительное. На двоих точно хватит.
— Он мне в шутку про печать сказал, — Полька, сжимая руль до побелевших пальцев, поясняет глухо и не сразу, смотрит пред собой, но загоревший вновь зелёным светофор не видит. — Только в каждой шутке правда. А я… Ну, не могу же я прийти и попросить. Кузнецов, подлый трус, женися на мне!
— Поехали.
— Всё-таки просить?
— Вперёд, Ивницкая! — глаза, пока на меня косятся, я закатываю показательно. — Нам сигналят. Зелёный. Поехали.
— А? Да, поехали, — она соглашается рассеянно. — Я не стану просить, а он сам не додумает. Я… я только теперь тебя поняла. Есть вещи, которые первым должен сказать именно он, пусть и старомодно это. Он же не говорит. И это, правда, выходит тупик.
Или замкнутый, порочный, круг.
Польке ведь важно и нужно, чтоб замуж Артём позвал её сам, чтоб это было его решением, а не её жирным намёком, просьбой в лоб или тем более требованием. И, значит, сегодня она рассталась с ним без объяснений.
Или вообще…
— Ивницкая, только не говори, что втихомолку собрала вещи и ушла!
— Не скажу, — обещает она покладисто и стремительно, продолжает дальше независимо и невозмутимо. — Он был на смене. И да, на звонки я отвечать не стала. Я не знаю. Вот что я ему скажу? Если правду, то он предложение сделает, только получится, что я его вынудила. А оставлять всё, как есть, я тоже больше не могу. И не хочу. Ещё свадьба твоя… Я дура, да?
— А когда мы с тобой были умными, Ивницкая?
— Никогда, это не наше.
Вопрос и ответ, который мы задавали друг другу так много раз, вызывают улыбки и теперь. И легче от этого делается.
Особенно, когда Ивницкая задумчиво и, кажется, с сожалением добавляет:
— А прикопать его не выйдет. У нас лопат нет.
— Вот из-за таких упущений и не становятся звёздами криминальной хроники! — я сообщаю назидательно.
Переключаюсь на вид из окна, за которым чёрно-белый угол «Gran Hotel» уже вырисовывается. Показывается строгий фасад, высокие арочные окна первого этажа и корзинные маркизы, из-за которых с Ивницкой мы поругались и от очередного варианта едва не отказались.
Идея устроить утро невесты в отеле была моя.
А вот непосредственно отель, споря до хрипоты и летающих подушек, мы выбирали с Ивницкой на пару. Сошлись после жарких прений и независимого мнения в лице Женьки на…дцать каком-то варианте, узнав, пожалуй, все отели и гостиницы города.
Ну и то, что мы два папуаса без чувства какого-либо вкуса.
Или макаки.
Последнее было добавлено моей любящей и нежной старшей сестрой, что внутри отеля нас теперь уже явно ждёт. И за опоздание, нарезая круги и посматривая на наручные часы, прибить готова.
Женька, она такая.
Даром, что Еней её дома ласково зовем.
— Ну чего, идем? — Ивницкая, глуша мотор и отстегиваясь, спрашивает с неуместным сомнением.
Или волнением.
И припарковаться, пока я разглядывала фасад, она благополучно успела. Отыскала в самом центре города единственное свободное место.
— Ага, — я соглашаюсь почти с тем же сомнением.
Выбираюсь всё же наружу.
Но… телефон, взрываясь знакомой песней, остановиться на месте даёт. Он даёт пару секунд или минут ещё, и из кармана, отдавая Ивницкой Арчи, я его вытаскиваю. Только вместо ожидаемой надписи «Любимый Женюсик-Енюсик» я вижу имя «Сава».
— Доброе утро, Алина Гарина, — он, опережая, произносит первым.
И у моего жениха красивый голос, глубокий и бархатистый. Низкий до мурашек, что возникают сами по себе и разбегаются по всему телу.
И в животе они поселяются.
— Я пока не Гарина.
— Больше всего меня радует, что только пока, — Сава фыркает довольно и так, что я улыбаюсь невольно, пока каверзный вопрос он задает. — Видеться до свадьбы жениху и невесте нельзя, а разговаривать? Мне можно с тобой говорить? Ты не знаешь?
— Нет, то есть да. В смысле, я не знаю. Сав…
— Алин, ты подожди, — он перебивает решительно и серьёзно, так что я замолкаю и, отворачиваясь от Ивницкой, нижнюю губу закусываю. — Я сегодня полночи не спал. Волнуюсь, как дурак или мальчишка. И… боюсь, что ты передумаешь. Я знаю, что у нас всё быстро и не так, чтобы просто, но… Я только сказать хотел ещё раз. Я люблю тебя, Алина Калинина.
Любит.
А я?
Я не произношу ответное признание, потому что где-то там, в огромной квартире Гарина, его зовут и что-то неразборчиво требуют. И отключается мой жених быстрее, чем что-то сказать я успеваю. А потому я так и остаюсь стоять на краю тротуара с открытым ртом и замолчавшим телефоном.
За наш короткий разговор, что больше получился монологом, я успела прошагать метров двадцать, подойти к самой проезжей части. И на высокий бордюр я по привычке взгромоздилась.
Оказалась почти напротив купеческого здания позапрошлого века, что на противоположной стороне улицы нарядной картинкой застыл. Красный кирпич, высокое крыльцо и медная табличка, на которой про уездный музей медицины выведено.
Я не вижу, я знаю и так.
— А помнишь, нас на первом курсе вон туда отправляли?
— Куда? — Ивницкая, бесшумно подойдя сзади, через плечо заглядывает, не спрашивает про разговор и Гарина.
Только следит за моим пальцем, чтоб в следующий момент под отрывистый лай Арчи фыркнуть.
Рассмеяться удивленно:
— Точно! Слушай, тогда же мороз под тридцать был, и вообще…
И вообще…
Нельзя взять и забыть первый курс и семестр. Остальные, впрочем, тоже, но вот первый… Он переживается день за днём, что удивительным для тебя же образом сливаются сначала в недели, а затем в месяцы, перелистывается в какой-то день календарь, чтобы счёт декабря — уже⁈ быть не может! — начать. Он въедается в память чередой бессонных ночей и запахом формалина.
Он особенный, как и всё, что случается в первый раз.
Первые зачёты, что начались со второй недели сентября и продолжались до предпоследнего дня декабря. Первые отработки, когда гардероб заканчивал работать раньше, чем до тебя доходила очередь, а потому забирать куртки и девать их куда получится приходилось всем и дружно. Первые рефераты от руки за двойки, которые были всего-то, как окажется потом, на пятнадцать страниц.
Первые слёзы, потому что рыдать из-за учёбы оказалось вдруг тоже можно.
Можно было по четыре раза пересдавать мышцы и раз за разом слушать коронную фразу всего меда: «Иди-ка ещё поучи, потом придешь». Можно было, исписывая девяносто шесть листов тетради, конспектировать лекции по чёртовой химии и разбирать её же задачи по термодинамике и буферным системам. Можно было ходить на латынь, складывать куртки-сумки на банкетки, а самим сидеть между ними на полу у стены, от края до края коридора всей кафедры, потому что пересдающих латынь всегда было много.
Особенно у нашей Александры Львовны.
И с Измайловым больше всего мы сталкивались именно на этих пересдачах. У Ивницкой, к моей величайшей зависти, проблем с латынью не было. Она ей давалась легко.
А вот мы…
— Обострение.
— Экт… экс… экзацербацио, онис, феменинум[1], — я, то ли сломав язык, то ли завязав его морским узлом, умное слово упрямо выговорила.
Закрыла глаза, чтоб очередного препода, проходящего мимо и бурчащего про студентов-лентяев и устроенный ими вокзальный балаган, не видеть. И да-да, сидим мы, как на паперти, пройти людям не даём. И манатки свои разложили.
Есть такое, но… сам бы постоял пару часов, подпирая стенку.
Даже больше.
На кафедру, дабы занять очередь, мы прибежали в три. Вот как последняя пара закончилась, так мы и подхватились, понеслись в соседний корпус через дорогу, дабы двадцать пятыми по счёту всё равно оказаться.
Говорю же, наша Александра Львовна — человек популярный.
Очень и очень популярной она была в конце семестра.
Впрочем, и так все хоть раз, но побывали на её пересдачах, что до позднего вечера неизменно затягивались. И та отработка исключением не стала, часы уже начали отсчитывать начало восьмого, а перед нами маячило ещё человек семь.
И значит ещё минимум час нам было сидеть и ждать.
И повторять.
— Боль.
— Долор, орис, маскулинум[2], — я отчеканила механически, лучше, чем «Отче наш» и таблицу умножения заодно, махнула, не целясь, своей распечаткой по ухмыляющейся физиономии некоторых. — Измайлов, не издевайся! И давай сложнее.
— Ну хорошо, — он согласился подозрительно легко и быстро, с мерзким подвохом, который тут же озвучил, — давай прилагательные.
— Не-е-ет, — пусть шёпотом, но я взвыла, уткнулась лбом в руку сидящего рядом Глеба, чтоб душу, бодая его, отвести и целых десять секунд поистерить. — Ненавижу прилагательные! И латынь ненавижу! И мед ненавижу!
— Они тебя тоже не любят, не волнуйся.
— Пф-ф-ф…
Я не волновалась.
К семи вечера я уже ни о чём не волновалась.
Даже о том, что сегодня было двадцать восьмое декабря и это была последняя в году пересдача модульного зачёта, который я либо сдам, либо не получу зачёт за семестр и, следовательно, не допущусь до сессии, поскольку один незачет, по анатомии, у меня уже, кажется, был.
Два же незачета по арифметике деканата складывались в слово «недопуск» и добавлялись к слову «экзамены».
И да, тогда это ещё пугало до чёртиков.
Правда, не в тот момент и не меня.
В тот момент уже хотелось только есть и спать, причём дико. До звона в ушах, тумана перед глазами и ложечки, под которой сосёт. И если с голодом я ещё была готова мириться, то отсутствие сна давалось сложнее. Глаза безбожно слипались сами, а голова клонилась к близкому плечу Измайлова, пару раз достигала его и обратно вверх взлетала.
Побыть подушечкой Глеб отказывался категорично.
— Блуждающий, Калина.
— Сейчас, — я буркнула недовольно, но вспоминать, подняв глаза к потолку, стала. — Ща. Так, блуждают у нас мигранты, значит… Мигранус, нтис. Правильно же?
— Да.
— Yes! Видишь, я запомнила! — победный танец я исполнила вскинутыми руками и на время даже проснулась. — Сколько там ещё?
— Тут пятьдесят два, там сорок, — распечатанными страницами методы Глеб зашелестел старательно, — и двадцать семь существительных. А, ну и вот тут ещё двадцать четыре слова по болезням в конце. Выучим? Перед нами ещё три человека!
— На три раза вызубрим, — я, вытягивая из его рук листы, заверила бодренько. — Давай сюда. Моя очередь. Тут как раз твоя характеристика. Токсический.
— Ха-ха-ха, на себя посмотри, — проговорил Измайлов уничижительно и язвительно, резанул высокомерным взглядом, но требуемое послушно ответил. — Токсикус, а, ум…
Треклятый зачёт мы всё же сдали.
И желаемую запись в зачётку я получила. И даже неожиданно услышала, что если в следующем семестре столько же баллов наберу, то вместо экзамена мне будет счастье и четверка автоматом. И сонного охранника в полумраке холла от таких новостей я на радостях с наступающим Новым годом поздравила.
Вышла на крыльцо, чтоб замереть и на небо взглянуть.
Оно же было иссиним и одновременно прозрачно-светлым, таким, каким бывает только в городе, где так много огней и подсветок, разноцветных гирлянд на деревьях. И снег с этого неба падал белоснежными крупными хлопьями. И от одной, попавшей в глаз, пушистой снежинки я моргнула и рассмеялась.
А Измайлов, которого я, в общем-то, и ждала, наконец вышел и рядом встал.
— Завтра анатомия, — он, натягивая перчатки, заявил мрачно. — У тебя сколько долгов?
— Два.
По суставам и мышцам нижних конечностей.
И из последних было проще сплести удавку и удавиться, чем выучить начало, прикрепление и название на латыни всех-всех мышц. Радовало только одно: падеж и род на анатомии в отличие от только покинутой кафедры не спрашивали и согласовывать ничего не просили.
— У меня три.
— Надо ехать учить, — я, опуская голову и выныривая из новогодней сказки, сказала тоскливо, но с места не сдвинулась, лишь проводила взглядом прошедшую мимо нас парочку.
У людей вон праздники, подарки и ёлка, которую в этом году я первый раз до сих пор не поставила.
И ледовый городок сегодня открыли…
Мы же опять учить, пусть и бесполезно это. Не выучить за ночь столько, даже если училось и повторялось раньше.
Даже если просидеть всю ночь, то…
…когда-то давно, ещё в школе, мне попался рассказ Тэффи. Название его давно забылось, но там было про девочку, которая к экзамену не готовилась, а в последнюю ночь, осознавая масштабы подступающего бедствия, усердно начала выводить «Господи, дай!» много-много раз вместо того, чтоб выучить хоть что-то.
Тогда, прочитав, я презрительно фыркнула и обозвала её дурой. За целую ночь можно запомнить так много всего!
А вот теперь, подумав про анат, я её поняла.
Выучить уже, правда, не выйдет, а знание «хоть чего-то» не спасет. И вариант с садись и пиши всю ночь «Господи, дай!» перестает казаться таким уж бредовым. Я бы, пожалуй, и села, только не в нашем институте. Даже исполнив шаманский танец и свято уверив во всех богов сразу, мне было не сдать.
Но идти и учить всё-таки следовало, хотя бы для очистки совести.
— Мне ещё послезавтра на химию ехать, — в этом я призналась тихо.
С химией у меня дело обстояло туго.
У нас с ней была взаимная нелюбовь ещё со школы. И как я сдала экзамен, история всегда умалчивала и, пожалуй, сама не понимала. Моя химичка и репетитор не понимали тоже, как я, мало того что сдала, так ещё и поступила.
И мучилась теперь с ней тут.
Пусть и не только я.
Желающих переписать тесты или контрольную всегда хватало. И опять же у нашего препода. Нам с ними через одного везло, да.
— Но если сдам химию, то останется только анатомия, — рассуждать я продолжила оптимистично, потому что верить в чудеса надо, тем более перед новым годом. — А с одним долгом на сессию пускают, только за хвостовкой в деканат придется ид…
Договорить мне не дали.
Незаметно слепленный снежок прилетел аккурат в лицо и рот. И глаза залепило, поэтому моргать и кашлять пришлось долго.
— Измайлов, блин!
— Слушай, ну анат уже реально не выучить, — он, лепя следующий снежок, прокричал весело и азартно, — так что давай…
Ввязывайся в войну до промокших варежек, сбитой шапки и снега за шиворотом.
Глеб Измайлов, высокомерная физиономия, вздёрнутая бровь, тонна ехидства и просто идеальный Кен, сдвинув на затылок шапку, усердно катал ещё один шар снега, чтобы в меня им швырнуть.
Попасть.
— Измайлов, это вендетта!
От очередного снежка я увернулась, бросилась к сугробу, чтоб снаряды возмездия сделать и великую мстю организовать.
— Ты попади для начала, Калина! Ай…
Мы, бросив на крыльце сумки, носились зигзагами. По заснеженным газонам вокруг голых деревьев. По тротуару меж прохожих, что от нас шарахались и ругались.
Но на это было плевать.
Мы бросались и снежками, и словами.
Хохотали.
И визжали.
Ну ладно, визжала я, когда в снег, догнав, он меня уронил и основательно прикопал. Оказался вдруг сверху и близко. И глаза на расстоянии сантиметров почудились слишком серьёзными и серыми, антрацитовыми.
И смеяться, глядя в них, перехотелось враз.
Вот только…
— Колобок, Калина.
— Чего?
Я не поняла и, прогоняя тень необъяснимого наваждения, моргнула.
А он, расплывшись в ехидной ухмылке, повторил:
— Колобок повесился, Калина.
— А русалка села на шпагат, — я продолжила на автомате.
Древний-древний прикол.
Шутку, которую однажды нам с Катькой рассказал Измайлов перед химией. Мы стояли, ждали и не хотели туда идти. Туда никто и никогда не хотел идти. Туда каждый раз было, как на эшафот. Ждешь окончания, считаешь минуты всех трёх часов, что в вечность складывались. Знаешь или нет, а о себе выслушаешь и максимум один балл получишь.
И смех у нас тогда вышел истеричный, но продолжительный.
У меня ещё были возмущения, потому что Глеб свою шуточку-прибауточку выдал, щёлкнув меня по носу, невозмутимо. Он ходить на пары по химии не боялся, не парился.
Он, в принципе, из-за учебы не парился.
— Встань с меня, мамонт, — я, упираясь в него руками, пропыхтела с надрывом.
Вот… кожа и кости, а тяжёлый.
И дышать трудно.
— Не, мне и так удобно, — он протянул вальяжно, не пошевелился даже. — И кто-то говорил недавно, что я дрыщ.
— Одно другому… иногда… не мешает!
Я отбивалась и сражалась.
И снега в ладонь загребла, вот только силы не рассчитала и попала не туда.
Как говорится, упс!
— Алина, блин! — голос Лёхи Филатова из соседней группы я узнала.
Он был в очереди после Глеба.
И тоже к нашей Александре Львовне.
— Извини!
— Эй, так не пойдет!
Подняться мы с Измайловым успели, а потому новый снежок прилетел обидно по заднице. И ответить я была просто обязана.
А Глеб, проявляя благородство и джентльменство, за меня вписался.
Ненадолго, потому что на подмогу Лёхе, вопя про избиение наших, пришли сразу три одногруппника.
— Бежим! — Глеб, подхватывая наши сумки, дёрнул меня за руку.
Потащил.
По нарядной улице к остановке, на которой в первый попавшийся троллейбус мы заскочили. И не было в этом особой нужды, сто пятнадцатая группа догонять нас бросила очень быстро, но… мчаться по вечернему городу было весело.
И в троллейбусе мы смеялись громко.
Жестикулировали и говорили так, что через две остановки нас высадили.
— Измайлов, меня первый раз в жизни из транспорта выгоняли! — я шумела и негодовала.
А он ржал до слёз.
Дурак.
— Где мы вообще?
— В центре.
В старой части города, где усадьбы девятнадцатого века соседствовали с многоэтажными высотками, где жилые дома плотно переплелись с музеями, главной библиотекой и офисными центрами.
Мы пошли, читая таблички, мимо музея уездной медицины.
До Покровского пассажа, где за стеклянными огромными витринами были выставлены игрушки. Главный детский магазин города сверкал миллионом мелких ламп и хрустальными люстрами под высокими потолками.
— Смотри, какая сова!
Полярная.
Чёрно-белая.
Большая-большая.
Почти ростом с меня, она сидела у самого края витрины и глядела на нас чёрно-коричневыми, удивленными, глазами. Она казалась одинокой среди этой роскоши и людской новогодней толчеи.
Я влюбилась в неё сразу.
А Глеб вдруг отдал мне свой рюкзак и попросил подождать пару минут.
— Сейчас вернусь.
Моя полярная сова стоила заоблачных для нас, студентов, денег. Целых семь тысяч, как я узнала позже, вернувшись сюда после и спросив, она стоила. Только он её всё равно купил и мне, ничего не сказав, лишь пожав плечами, вручил.
[1] Exacerbatio, onis f — обострение. onis — то, как слово будет оканчиваться в родительном падеже, а буквой «f» означается род, в данном случае это женский — genus femininum.
[2] Dolor, orism — боль. oris — то, как слово будет оканчиваться в родительном падеже, «m» — мужской род (genus masculinum).