Я подошел к окну. Над верхушками деревьев, ставших в сумерках почти черными, пролетела серебристая стрела корвета, оставив сизую полосу конденсационного следа, которая растворялась, теряя форму. Таяла так же, как моя решимость. Ларисс хочет ее высечь, считает это единственно правильным. Я не хочу, но все еще сомневаюсь… Он намекает, что я слаб. Сказал это в глаза, когда узнал, что я не смог заклеймить ее. Я хотел. До последнего хотел. Но заглянул в ее измученное лицо и понял, что просто не смогу. И не это главное — не хочу.
За время, что она была в Котловане, я сходил с ума, рисуя картины, одна ужаснее другой. Я кипел, не находил себе места, потерял сон. Многократно прокручивал в голове ее возвращение и упивался мыслью, что все сделаю сам, своими руками. Но не теперь.
Я не хотел видеть осуждающий взгляд Ларисса, выдавил своему отражению в стекле:
— Я не хочу.
— Жалеешь ее?
Я опустил голову и промолчал. Прозвучало так, будто я сделал что-то постыдное. Черт возьми! Разве это то, чего надо стыдиться?
Будто пуля ударила в спину и отрикошетила от бронежилета:
— Она этого не поймет.
Я, наконец, повернулся:
— Почему?
— Примет твое милосердие за слабость.
— Пусть.
— Тогда считай, что ты ее потерял.
Ларисс счел это увесистым аргументом… Но она никогда не была моей. Я отчетливо понял это ночью, когда она так страстно целовала во мне кого-то другого. Я бы многое отдал, чтобы она так же неистово обнимала меня. Меня. Не морок бреда, не порочные желания, разбуженные седонином — ее настоящее влечение. Она никогда не была моей.
Я всегда считал, что от женщины достаточно лишь тела. Красивого податливого тела. Остальное — глупость для безнадежных романтиков. И теперь понимаю, что тела ничтожно мало.
Сигарета ходила в пальцах. Я посмотрел на Ларисса:
— Что мне надо сделать, скажи? Ты все знаешь. Ты всегда все знаешь.
Он молчал. Лишь хмурился и сильнее сцепил руки на груди.
— Что, по-твоему, нужно? Высечь ее? Отдать солдатам, чтобы живого места от нее не оставили? Скажи, что? Это ты считаешь правильным?
Ларисс пожал плечами:
— Ты сам начал с силы — теперь она не поймет другого.
— А если ты ошибаешься?
Брат посерьезнел, поджал губы, на переносице залегла глубокая складка:
— Я говорил тебе с самого начала, что стоило избавиться от нее. Зря ты ее вернул. Я же видел, как ты смотришь на нее, как мучаешься. Теперь ты одержим ею как дурной болезнью — а исцелиться можно только избавившись от болезни. Уничтожив болезнь.
— Ты не прав.
Я снова отвернулся, чтобы он не видел моего лица. Меня тоже посещали эти ужасные мысли, но я гнал их. Что если он прав? Он слишком часто бывает правым. Он всегда бывает правым.
— Ее порок — упрямство, — Ларисс будто пытался докричаться мне в спину. — Причем, вопреки всякой логике и животному инстинкту самосохранения. Даже если будет гореть от любви к тебе — не признается. Поверь.
— Почему?
Ларисс пожал плечами:
— Женщины, мать их. Никогда не узнаешь, что за безумие таится в их головах. А ты с самого начала совершил слишком много ошибок. Ты сам все испортил.
— Она хотела меня — я сам видел, я чувствовал. — Ложь. Сам понимал, что это ложь.
— Мимолетный животный инстинкт, отключающий разум. Но возвращается разум — возвращается и все остальное. Не обманывайся.
Я прислонился лбом к холодному оконному стеклу, за которым уже чернела непроглядная, как бездна ночь. Четыре луны сошлись в идеальную линию, будто нанизанные на нить разноцветные жемчужины. Равнолуние. Суеверные идиоты считают, что равнолуние будит в людях самые затаенные страсти и потакает порокам. Абрус, Тена, Сирил и Слеза пегаса. Последняя — самая маленькая, синяя, как вода. И самая коварная.
Я уткнулся лбом в стекло:
— Она все время пыталась бежать. С первой нашей встречи. Да у нее страсть к побегам! Что я должен был делать? Отправлять парламентеров? Высылать надушенные приглашения? Ходить за ней и умолять? Я имперский полковник. Высокородный. Я не могу умолять женщину!
В отражении я увидел, как Ларисс окинул меня тяжелым взглядом:
— Но уже почти готов… — прозвучало тоскливо и обреченно.
Самое страшное, что он прав — почти готов. Это последний жест бессилия, за которым только пропасть. Для нас обоих.
Ларисс шумно выдохнул, будто пасовал перед моим упрямством:
— Так что мне с ней делать?
— Ничего.
Вошел раб и доложил, что подан корвет. Вовремя. Я не хотел продолжать этот разговор — он стал невыносимым.
Я направился к двери, но брат окликнул меня:
— Могу я задать еще один вопрос, который меня очень интересует?
Я, молча, остановился, ожидая. Вопросы, заданные напоследок, редко бывают приятными.
— Где ты взял деньги? Двести тысяч — огромная сумма.
Я стиснул зубы — знал, что рано или поздно спросит, но совершенно не хотел отвечать:
— Это мое дело.
— Было бы лучше, если бы я знал.
— Оставь, это мое дело. Это не затронет текущие расходы.
Я развернулся и поспешил выйти, пока он не задал очередной неудобный вопрос. Если он узнает, что я заложил дом в обход Императорского банка… Об этом лучше не думать. Я спустился на парковку, сел в экипаж. Пилот тронул, и корвет понесся в черноту ночи.