Глава 45

— … в остатке меньше два десятка бочек, пан. Я лично с Згиней считал, и пан Матияш считал, да все не сходится, — бубнил, сминая шапку с околышем из меха зайца, высокий мужчина средних лет, ходивший войтом в одном из местечек, принадлежавших Заславским.

Под его властью и ответственностью была одна из многочисленных винокурен ординации, и в данный момент войт вел свой рассказ именно о ней. А точнее, о пропаже пары бочек ставленого меда и четырех небольших бочонков пива. Разумеется, погреб при винокурне был под замком, а войт вел тщательный подсчет вверенного ему жидкого богатства ординации, столь популярного в местных корчмах. Да вот, по всему выходило, что он не доглядел где-то, и произошла подобная неприятность — кража вверенного ему имущества ордината.

Войт сбивался в своих речах, то краснея, то бледнея под пристальным взглядом пана Владислава, который сидел прямо напротив него, в кресле ордината с высокой спинкой и, подперев подбородок ладонью, задумчиво смотрел на него. От этого взгляда войту становилось не по себе, тонкая струйка пота стекала под рубахой вниз по спине, а горло сдавливало от страха. Он хотел бы отвести взгляд на пана Матияша, что сидел в кресле справа чуть поодаль от войта, и тоже внимательно слушал его рассказ, или на пана секретаря, который тщательно записывал в местечковую книгу расходов и доходов его слова о таком досадном происшествии. По их лицам можно было, по крайней мере, понять, какая участь может ожидать войта за этот промах. Но войт не мог отвести взгляд от этих внимательных темных глаз, что глядели на него с таким выражением, что его сердце уже давно укатилось куда-то в пятки, не иначе.

Войт даже подумать не мог, что Владислав уже давно не слушал его сбивчивых речей, вернувшись мысленно на несколько дней назад, в тот морозный день, когда Ксения уезжала из Замка. Чувство, поселившееся в его душе тогда, не ушло, а наоборот — разрасталось, множилось с каждым днем, вытесняя любые доводы, которые приводил разум в пользу того, что нет причин для тревог.

Ксения уехала в Слуцк на моление на время Великого поста схизмы. Словно прощаясь со своей верой, в которой она была взращена в землях Московии, она пробудет в этом граде, центре православия в Речи Посполитой, около месяца, а затем возвратится в Замок, чтобы после Пасхи принять крещение в католическую веру. После чего они обвенчаются по римскому закону, ведь его церковь уже не будет так яростно протестовать против этого брака.

Владислав вспоминал, как Ксения примеряла рубиновый венец, и как блестел тот алыми каплями в ее золотых волосах каждый раз, как та поворачивалась то одним боком к огню камина, то другим.

— Мне думается, на эти камни лучше на темных локонах глядеть, как и на мех горностая. Золото венца теряется в моих локонах, — задумчиво произнесла она, рассматривая свое отражение в маленьком зерцале на длинной ручке, и он поспешил ее переубедить:

— Камни эти так прекрасны именно оттого, что на твоих локонах, моя драга, — он провел ладонью по ее распущенным прядям, пропуская их между пальцами. Владислав особенно любил эту прическу, когда только боковые пряди волос Ксении были убраны в сетку на затылке, а остальные свободно падали на спину. Он никогда не уставал любоваться ее волосами цвета спелых колосьев пшеницы, всякий раз ощущая неудержимое желание коснуться их. Быть может, это оттого, что когда-то это было для него таким запретным.

— Еще никто в этих землях не видел невесты краше, чем ты, — шептал ей тогда Владислав в ухо, опаляя своим горячим дыханием, чувствуя, как от цветочного аромата волос у него кругом идет голова, а откуда-то из глубины поднимается волна плотского желания. — Люди будут передавать из уст в уста слова о твоей неземной красоте после нашей свадьбы, все будет именно так. Я буду ждать тебя на ступенях костела, ожидая, когда появится на площади белая кобыла, на которой привезут пану Заславскому его невесту. На тебе будет платье под стать этим украшениям — алое, с золотом… и у меня непременно перехватит дух от твоей красоты, моя драга, от твоей стати…

Она повернула голову и взглянула ему в глаза, свет свечей отразился в «осколках летнего неба», как поэтично назвал как-то очи Ксении пан Тадеуш, этот известный угодник паненок.

— А у тебя на плечах будет та шкура диковинного зверя, — прошептала она. — Как дань тому дню, когда мое сердце стало биться только для тебя. Когда я впервые увидела тебя…

Владислав снова заметил эту странную тень, которая набежала на ее лицо при этих словах, но решил тогда, что она появилась в ее глазах из-за тех воспоминаний, темных и страшных, что им пришлось собрать в Московии, прежде чем покинуть русские земли. Но сейчас эти маленькие штрихи — ее дрожащие пальцы, которыми она тогда провела по его лицу, ее подозрительно блестевшие глаза в свете огоньков свечей — не давали ему покоя. Какое-то смутное чувство терзало каждый Божий день, что он что-то пропустил, подготавливая основу для их брака с законником из Вильно, выверяя все бумаги. Или это было предчувствие, что непременно произойдет нечто, что снова встанет меж ними, помешает им соединить свои руки?

— Пан ординат? — вторгся в мысли Владислава слегка дрожащий голос войта, такого бледного, что казалось, еще миг и тот хлопнется без чувств на пол залы. Владислав резко выпрямился, и тот невольно шагнул назад, роняя шапку из рук. Но шляхтичу ныне было не до него. Он поднялся на ноги и под удивленными взглядами пана Матияша и секретаря направился к выходу из залы.

— Без меня, пан Матияш, будь добр! — бросил он на ходу изумленному каштеляну, и тот растерянно кивнул, принимая на себя обязанность вынести решение по этому делу.

Владислав же направился в ту самую галерею, откуда наблюдал тогда отъезд Ксении, снова распахнул окно, вызывая у хлопов, что расчищали снег во дворе удивленные взгляды. Они побросали лопаты в тот же миг, стянули шапки с голов и низко поклонились пану, и тот поспешил подать знак, чтобы возвращались к своей работе.

Что сказала она тогда, когда поднялась в санях? Что за слова? Он нахмурился, прижался лбом к холодной створке, надеясь остудить свою горячую голову. Отчего его так тревожит это? Отчего не дает покоя? Разве не должен он быть доволен и покоен, оттого что его будущее наконец-то вершилось так, как он желал?

— Расскажи мне об именах, — попросила Ксения как-то, когда он, видя, насколько расстроена Малгожата предстоящим отъездом панны и тем, что для нее места в санях панны нет, спросил, почему бы ей все же взять ту с собой. Ждала бы ее Малгожата в покоях, пока Ксения поклоны кладет в своей церкви или за оградой храма. Зато он был бы покоен, что не одна она, с паненкой своей.

— Каких именах? — нахмурился тогда Владислав, явно сбитый с толку такой резкой переменой темой беседы.

— Какими именами в твоем роду детей принято нарекать? — пояснила Ксения, улыбаясь ласково, гладя его по щеке, слегка колючей от двухдневной щетины. — Например, в моем роду детей нарекают по святцам. Реже — в честь родичей или благодетелей рода, членов царской семьи. А в твоем? Мне же надо знать, как детей наших будут звать.

«Наших детей!» Два простых слова, но от них почему-то у Владислава слегка закружилась голова. Он вспомнил Марию, живот которой уже стал большим и широким, и явно выдавался вперед, показывая окружающим, что вскоре в семье ловчего будет продолжение рода. Представил Ксению с такой округлостью живота, увидел мысленно, как хороша она будет, вынашивая его дитя.

— Я бы нарек сына Анджеем, — прошептал он хрипло. — Так звали деда моего по матери. Та всегда говорила, что второго сына непременно наречет в честь отца своего. Ведь это имя и в святцах ваших есть.

— Андрей, — кивнула Ксения. — В Московии был бы Андреем. А дочь?

— Подумаем о том после того, как сын на свет появится, — улыбнулся Владислав. — Первым будет сын, я знаю то. Я точно знаю!

И Ксения не стала спорить, не стала напоминать ему тогда, что они когда-то точно так же думали о сыне, а могла бы быть дочь…

Быть может, от того, что Владислав весь остаток вечера вспоминал о том ребенке, которому так и не суждено было появиться на свет, забыв про свои сомнения и предчувствия, к нему в ту ночь пришел этот странный сон, когда он ушел спустя время из темноты галереи в свою спальню.

Темнота. Темнота кругом. Ни зги не видно, даже перед собственным носом, а ведь он так близко поднес свои пальцы, что уже ощущает мягкость ресниц. В душу снова стал заползать тот липкий противный страх перед той неизвестностью, что таит эта тьма. Этот мелкий страх, недостойный мужчины, помнится, терзал его несколько недель после вызволения из плена Северского, и он долго боялся тогда сомкнуть глаза, боясь снова увидеть только мрак, когда откроет их в следующий раз. И бессилие… собственная слабость, когда он не сумел выполнить свое обещание. Когда оставил Ксению там, в землях Северского, чтобы потерять на долгие месяцы.

Владислав попытался пошевелить рукой, но с ужасом понял, что не может этого сделать сейчас, что ни руки, ни ноги не слушаются его. Как тогда. В том самом колодце.

Он старался дышать размеренно, успокаивая бешено бьющееся сердце, подавляя в себе панику, разрастающуюся в груди. Это сон, убеждал он себя. Я сплю и вижу сон. Это просто сон.

А потом откуда-то донеслись голоса. Он плохо разбирал слова, но зато различал голоса. Ежи, Стась и… Янек долговязый, которого зарубят в битве под Царевым Займищем, где они так славно разгромили русских, обратили тех в бегство, как зайцев. От мимолетного ужаса Владислав даже перестал прислушиваться к их словах, что долетали до него откуда-то издалека. Это сон. Я не могу быть в вотчине Северского. Это сон, твердил он снова и снова.

А потом его носа коснулся легкий цветочный аромат, какой он узнал бы из сотен других. Так пахли волосы Ксении. Цветами. Летом. Пригожим солнечным днем.

— Ксеня… — прошептал Владислав, раздвигая губы в улыбке. — Ксеня…

Она что-то шептала ему, но он не слышал ее отчего, словно вместе со зрением потерял и способность отчетливо слышать. Только улыбался немного глупо и гладил ее волосы, чувствуя в душе какую-то странную умиротворенность, счастье, разливающееся в груди приятным теплом. А потом все это исчезло, едва он услышал тихий шепот прямо над ухом.

— Я люблю тебя, — прошептала невидимая ему Ксения. И добавила после. — Всем сердцем и душой.

Владислав проснулся так резко, словно кто-то толкнул его в бок, заставляя пробудиться от этого кошмара, в котором он заново пережил ту страшную для него ночь. Сердце колотилось так, словно он без передышки бежал не одну версту. Кожа была противно липкой от пота. Теперь, когда слова, прозвучавшие из того далекого прошлого, дали ему подсказку, отчего так неспокойно на душе, он мог бы забыть о своей тревоге, но она росла с каждым мигом, буквально стучала в висках.

Владислав скатился с кровати и, накинув жупан, что висел на спинке кресла у камина, прямо на голые плечи, зашагал в покои Ксении. Там было холодно, пусто и темно. Только лампадка горела у образов в киоте, тускло освещая божественные лики. Он прошелся по спаленке из одного угла в угол, убеждая себя, что сердце колотится так в груди только от тех слов, столь схожих со словами, произнесенными перед тем, как он потерял ее. Потом глубоко вдохнул, обернулся к двери, в которой несколько дней назад она помедлила, оглянулась на него перед тем, как проговорить их. Попытался позднее воскресить ее облик, когда сани уезжали со двора Замка.

Бледное лицо на фоне алого бархата плаща, почти одним цветом с пышным мехом горностая на околыше ее шапки. Длинные золотые косы спускаются на грудь. Губы медленно раздвигаются, выпуская на волю всего несколько слов…

А потом Владислав сорвался с места, побежал в свои покои, растолкал слугу, спавшего на сундуке в передней.

— Борздо! Поднимай мою хоругвь! В седло всех! Борздо! — прокричал он тому прямо в лицо, перепугав беднягу таким неожиданным подъемом до полусмерти. Тот скатился с сундука и бросился прочь из покоев, спеша передать приказ пана далее по назначению, а Владислав принялся одеваться, от волнения не сразу попадая в рукава, не с первого раза застегивая пояс.

Как бы он ни спешил, но выехали всадники лишь спустя время, сразу подгоняя своих лошадей взять быстрый галоп, насколько это было возможно на снежной дороге, разъезженной полозьями саней. Взметались вверх хлопья снега, с шумом вырывалось горячее дыхание из лошадиных глоток, превращаясь на морозе в клубы пара, периодически раздавался окрик пана, скакавшего во главе отряда и предупреждающего о перемене дороги, по которой можно было сократить путь, или о препятствии на ней.

Хлопы, что встречали этот мчащийся отряд на дороге, испуганно прыгали подальше в снег, уводили дровни с дороги в сторону, опасаясь быть сметенными этими всадниками, ведь ясно было видно, что те не придержат коней, не желая сбавлять скорости. Рындари в корчмах или шляхтичи, на дворах которых Владислав менял коней, покорно открывали конюшни, даже ни слова возражения не говоря, не задавая лишних вопросов. Ведь они видели по лицу пана ордината, что тот явно чем-то обеспокоен и сорвет свое дурное настроение на любом, кто скажет ему что-то поперек. Молчали и сами пахолики из его хоругви, стараясь держать тот темп, который задавал глава их отряда, даже перекусывая на ходу, насколько это было возможно.

И везде, во всех корчмах, стоявших на дороге в Слуцк, Владислав велел спрашивать о санях, в которых ехала золотоволосая панна, в сопровождении десятка гайдуков и пожилого шляхтича. Его расчет оказался верен — то расстояние, которое покрыли те, которых он преследовал, за несколько дней, его отряд преодолел в три раза быстрее, и уже к концу второго дня ему сообщили, что панна действительно проезжала тут ныне днем. А также добавили, что, судя по разговорам гайдуков, путники собирались встать на ночь в корчме старого жида Адама Пшеховского, что стоит прямо у леса за дымом пана Люцко.

Значит, к ночи он точно их нагонит, с удовлетворением подумал Владислав, отпивая ледяного от мороза меда из фляги, обжигающего своей крепостью его горло. Значит, к ночи он точно будет знать, отчего Ксения, уезжая из Замка, прошептала ему: «Прости меня!»

Хотя быть может, это показалось ему, думал Владислав, гоня коня, взятого в конюшне корчмы, вперед по снежной дороге. Все время пути он вспоминал, есть ли в Слуцке монастырь, что берет женщин в свои стены на служение Господу в вере схизмы. Только потом сумел воскресить в памяти, как несколько лет назад именно в Слуцк ездила его мать, именно о том монастыре Олельковичей {1} так долго и восторженно рассказывала ему сестра, восхищенная богатым убранством церкви на монастырском дворе. Выходит, есть там монастырь, который укроет за своими стенами кающуюся грешницу, спрячет ее от Владислава. А пойти силой на него, значит, навлечь на себя гнев могущественного Радзивилла, что непременно заступится за детище своей жены, ведь именно панна София оберегала схизму в Слуцке.

Душу тут же захлестнула волна ярости на Ксению. Как продуманно! Святый Боже, как все продуманно! Затуманила ему голову словами об их будущих днях, заворожила своими речами сладостными. И этот отказ от ночей с ним! Знала же, что взволнует его этим, что думать он ни о чем не сможет толком, когда перед глазами так и стоит она, такая желанная, да нельзя коснуться.

Кто придумал то? Кто подсказал ей про монастырь этот на земле Радзивиллов? Владислав все сильнее сжимал поводья, представляя, что сделает с тем человеком, что посмел против него идти. Кто? Ежи? Но нет, он даже думать не хочет, что Ежи мог пойти против него. И быть того не может! Он, верно, не знает о задумке Ксении, ведь только в последние дни Владислав решил, что Ксению именно усатый шляхтич сопровождать будет. Она-то думала, что только слуги поедут с ней.

Ах, поскорей бы настичь эту златокудрую обманщицу, что так сладко лгала ему, глядя в его глаза своими невинными голубыми очами! «Осколки летнего неба», как же! Владислав едва сдерживал в себе очередной приступ досады на собственную доверчивость и злости на Ксению. Снова она пошла на обман, не считаясь с его мнением, снова решила за него, какое будущее должно быть у них обоих. Больше не будет того! Никогда! Теперь он понимал московитов, что запирали своих женщин в теремах от света. Самое место ей под замком, думал Владислав, свирепо сжимая челюсти. Самое место там!

Он притащит ее силой в Замок, запрет в покоях, запретит покидать стены ее временной тюрьмы до тех пор, пока их не обвенчают по римскому закону. Раз сказала, что готова веру его принять, пусть и идет до конца в своих обещаниях сладких. Довольно с него потакать ей во всем! Он приведет в Замок священника схизмы, пусть с ним молится во время поста, как желала то, по ее словам, в Слуцке. Чем этот поп будет отличен от того, что в землях слуцких служит? Те же патеры, той же церкви служит. Вот с ним пусть и молится, но подле Владислава, в его землях.

Сначала Владислав не понял, отчего край земли вдруг неожиданно посветлел на их пути, погруженный в свои думы. Придержал коня на миг, разглядывая зарево вдали, словно там, впереди, уже занимался день. Но того быть точно не могло — уж точно не всю ночь скакал их отряд, освещая дорогу факелами, опасаясь сбиться с пути. А потом тревожно кольнуло сердце ледяной иглой, когда кто-то из пахоликов позади Владислава воскликнул:

— Огонь! Горит где-то, пан!

Владислав гикнул громко, послал коня вперед, постепенно заставив того перейти с рыси на галоп. Сердце забилось в груди, словно птица в силке, стуча так громко, что Владислав слышал его биение даже через шум скачки.

Пахолик не ошибся. Когда их отряд подскакал ближе, и уже стали отчетливо видны темные очертания домов дыма на фоне яркого огненного зарева вдали, где, как с ужасом вдруг понял Владислав, должна стоять корчма старого жида Адама. Он издалека увидел, как с грохотом обвалились балки крыши, поднимая в ночную тьму ворох ослепительных искр, хороня под собой остатки того, что еще недавно было большой гридницей корчмы. Жуткое зрелище! Но сердце его прекратило вдруг свое биение не от него вовсе. Он подстегнул коня, даже не видя впереди хлопов, прибежавших на пожар и теперь разбегающихся во все стороны, чтобы не попасть под копыта коней отряда, выехавшего неожиданно к пожарищу из темноты, словно всадники Апокалипсиса.

Все внимание Владислава было приковано к открытому участку перед воротами того, что недавно было корчмой, где стояли оцепенело люди, замершие от ужаса, наблюдающие молча, как огонь пожирает свою добычу, яростно выпуская в темноту ночи яркие искры, шумный треск, от которого стыла в жилах кровь. На утоптанном снегу лежали вповалку раненные огнем, кто-то громко стонал, кто-то ругался. Тихо выла женщина, стоя на коленях перед чем-то темным на снегу, причитала тонким голосом, запуская руки в растрепанные волосы. Рядом с этой женщиной стоял мужчина с гладко выбритой головой, кожа которой так ярко блестела в свете пожарища. Его плечи были опущены так низко, что казалось, вся тяжесть мирская опустилась на них в эту ночь.

Мужчина поднял руку с зажатой в ней шапкой, вытер лицо меховым околышем, а потом обернулся на звук копыт приближающихся лошадей. Сердце Владислава очнулось и вдруг ударилось с силой о ребра, когда в запачканном гарью и копотью лице он узнал Ежи. А потом он перевел взгляд на женщину, что причитала на снегу над кем-то, с ужасом отметил, что в ее волосах блестят в свете огня рыжие пряди.

Только мерный стук сердца, колотящегося о ребра. Вот и все, что чувствовал ныне Владислав. Ни жара, бьющего волнами, от пожарища не ощущал, ни криков его пахоликов и Ежи, метнувшегося к нему, попытавшегося ухватить его за рукав (и когда он только успел спешиться?), не слышал. Ничего более. Только стук сердца, так громко отдающийся в ушах.

Он видел, как Ежи открывает рот и что-то говорит, но не слышал его, потому оттолкнул его со своего пути, подошел к телу, над которым плакала рыжая служанка.

Маленькие аккуратные ступни, видневшиеся из-под бархатного подола платья, бывшие длиной с его ладонь, он точно знал то, ведь, бывало, столько раз удивлялся этому. Грязный, слегка заметенный снегом бархат богатого платья, скрывает стройные ноги, обтягивает тонкий стан. Белые пальцы левой руки, на которых блестит в всполохах огня бирюзовый камень, обрамленный тонкой серебряной сканью, при виде которого Владислав едва не завыл в голос. Это кольцо он некогда сам одел на безымянный палец маленькой ладони, оно было под стать распятию, что изготовил для него вместе с кольцом и серьгами мастер ювелирных дел из Менска. Правая же кисть была ярко-красной от ожогов, как шея, грудь в вырезе платья и — Господи! — лицо, ее дивное лицо! Только золото волос рассыпалось на белом полотне снега, кое-где явно побитое огнем…

Владислав упал на колени перед ней, не замечая, как испуганно смолкла служанка, поспешила отползти прочь от пана. Он сгреб в охапку лежащую на снегу панну, прижал к своей груди, как ребенка, стал качать легко, едва касаясь пальцами ее волос, ее лица, ее рук — и обожженной огнем, и целой с бирюзовым камнем на пальце. С громким шумом обвалилась одна из стен догорающей корчмы, испуганно отшатнулись люди, крестясь, а Владислав даже не вздрогнул, не видя и не слыша ничего, что творилось вокруг него. Он нежно, но крепко обнимал свое сокровище, не понимая, что от того дара, некогда данного ему судьбой, осталась одна оболочка, что сердце больше не бьется под его ладонью.

Когда огонь почти догорел, навсегда погребая в руинах ту добычу, что досталась ему нынче ночью, поднялся Владислав на ноги, по-прежнему не выпуская из рук свою драгоценную ношу, не отводя глаз от обожженного оттого такого страшного лица. Он взглянул на своих людей, и те расступились перед ним, один из них поспешил показать пану, где тот может переждать время до рассвета.

Им ничего не надо было говорить. Долгое время, что провели пахолики подле Владислава, настолько сблизило их некоторым образом, что им не надо было слов, дабы понять, чего бы хотел в этом случае Владислав, как сам поступил бы при том. На помощь в том Ежи надежды не было — тот ушел тотчас, как пан ординат опустился на колени у тела панны, сидел у кромки леса чуть поодаль, явно не желая ни с кем говорить в этот момент, наблюдя со своего места, как догорает корчма.

Владислав занес панну в темную гридницу одного из домов этой небольшой деревеньки, близ которой на него так нежданно свалилось горе, что он не мог никак осознать сейчас, отказываясь верить в происходящее. Просто сидел у лавки, на которую положил тело девушки, аккуратно расправив юбки, взяв левую руку с кольцом на свою большую ладонь, гладил ее пальцы. В его голове не было мыслей, а в душе никаких чувств. Словно огонь, пройдясь по корчме старого жида, выжег все его нутро, оставив только внешний облик.

Он трогал ее тело, проводил ладонями по нему, поражаясь, как то может быть — она цела и в то же время не дышит, не вздымается грудь в ровном дыхании. Он то и дело прикладывал ухо к холодному бархату платья, в то место, где должен слышаться мерный стук сердца, и недоуменно отстранялся, словно удивляясь, что его нет, что ее сердце не бьется.

Под утро пан Люцко прислал в дым вместе со словами соболезнования горю ордината широкие дровни, на которых предстояло увезти панну обратно в Замок. Владислав не дал никому дотронуться до панны, снова сам поднял на руки ее тело, чуть прикрыв глаза на миг, чтобы не видеть, как безвольно упали ее ладони вниз при том, вынес во двор. Там он долго устраивал ее в сене, что лежало на дне саней, стряхивал снег с подола ее платья, укладывал аккуратно руки на груди. Только спустя время Владислав смог заставить себя отойти от саней, занять место в седле и повести за собой свой отряд, покидая это страшное для него место, с чернотой пожарища на фоне белоснежной идиллии зимнего леса.

Но проехал отряд недолго. Владислав вдруг дал знак остановиться, проскакал обратно к середине их импровизированного поезда к саням, где лежала панна. Снег, взметнувшийся вверх из-под полозьев при быстром ходе отряда, засыпал ее платье и ее волосы, роскошным золотом рассыпавшиеся по сену.

— Что ты делаешь, Владусь? — хрипло прошептал Ежи, быстро спешившись и подойдя к пану, трогая его за плечо. Тот рвал завязки своего плаща, стягивал его со своих плеч.

— Ей должно быть холодно, Ежи, — ответил ему Владислав, накрывая панну будто одеялом своим плащом. Голос его был таким отстраненным, что у Ежи замерло сердце. Неужто у Владислава рассудок помутился от потери, что случилась этой ночью? — Ей должно быть холодно в одном платье, понимаешь?

— Владусь, нет нужды свой плащ отдавать, — мягко проговорил он, подавая знак служанке, что сидела в соседних санях. — Мы панну ее плащом накроем от снега и холода.

Владислав снова не подпустил никого из своих людей к дровням. Взял поданный ему плащ из алого бархата, обитый мехом горностая по краям, накрыл им панну, медленно разгладил руками все складки, подоткнул края, словно заботливый отец своему чаду перед сном одеяло. Потом медленно провел пальцами по лицу, навеки обезображенному огнем, видя перед собой не эти грубые шрамы, испестрившие нежную кожу, а другое — чистое, сияющее легким морозным румянцем.

Вечером, когда отряд остановился на ночлег в корчме, Ежи с удивлением заметил, как Владислав берет на руки тело панны, желая занести то внутрь, поспешил остановить его.

— Владусь, панну никак нельзя в тепло… не довезем, понимаешь, — он с трудом находил слова, чтобы достучаться до этого Владислава, который отстранился ныне от всех, замкнулся, и Ежи не знал, что ему стоит делать, как поступить с этим незнакомым ему Владиславом. Сердце рвалось на куски, видя, как страшно тот спокоен ныне, словно до конца не осознав, что его коханы больше нет, что Господь забрал ее туда, откуда нет возврата. Но еще тяжелее Ежи было от того, что он сам был виной этого горя, свалившегося на Владислава. Будь клята та судьба, что привела когда-то пана Владислава в земли Московии! Будь клята та жизнь, так непримиримо установившая границы и различия между людьми!

Владислав тогда не стал уносить тело Ксении со двора, бережно уложил его обратно в дровни, так же заботливо накрыв плащом. Да и сам остался там на всю ночь, стоя на морозе у саней, не желая покидать панну, как ни умолял его Ежи, как ни просили товарищи. Он слушал их речи, но не слышал их, только смотрел на тело в санях, представляя себе живой и здоровой ту, от которой только и осталось эта пустая бездушная оболочка.

На третью ночь Ежи не выдержал этого, приказал силой увезти Владислава в тепло корчмы, в которой в тот вечер встали на постой. Завязалась драка, в запале были разбиты носы, губы, появились ссадины и синяки. Но все же удалось скрутить пана ордината, завязать ему руки, утащить в гридницу, где тот почти сразу же провалился в сон.

— Я не прощу тебе того! — злобно прошипел перед тем он Ежи, сидевшему напротив, и тот кивнул, соглашаясь. «Я знаю то, мой мальчик, оттого и плачет мое сердце ныне, как и твое. Но девица мертва, а ты должен жить… ты должен жить в покое и благоденствии. Ведь не должна быть напрасной та жертва, что принесена ради того!», думал Ежи и тогда, когда смотрел на спящего Владислава, и тогда, когда наблюдал за ним в пути. «Настанет день, и твоя боль пройдет, рана затянется. Настанет день, и ты поймешь, что не было иного пути, как этот. Поймешь и, Бог даст, простишь меня…»

В земли ординации прибыли лишь на пятый день, как ни старались сократить это время, понимая, что ныне оно идет против путников. Отряд по настоянию Владислава свернул с дороги, ведущей в Заслав, направился по узкой, плохо разъезженной лесной тропе вглубь еловой чащи, где, как было известно Владиславу, стоял храм схизмы. На стук рукоятью сабли одного из пахоликов со скрипом открылась одна створка ворот, а пахолики, ухватившись за другую, распахнули ворота, пропуская своего пана, несущего к попу, встречающему его за тыном, свою ношу.

— Ты должен патеры прочесть! Помоги мне, и я сохраню твою жизнь, коли нужда придет, даю слово! — произнес Владислав решительно, и голос его впервые за это время дрогнул в конце речи при виде того участия, что вдруг засветилось в глазах священника еретической веры. Подкатил к горлу нежданный комок слез.

— Пойдем за мной, — поманил его за собой поп, и Владислав смело шагнул вслед за ним на двор церкви. — Я-то думаю, кого отпевать придется вскоре, для кого гроб привезли мне без покойника. А это она… панна из Московии.

Священник провел Владислав через двор к небольшой избе с крышей из дранки, стоявшей с другой стороны церковной ограды. Это был дом иерея, а женщина, стоявшая на пороге, в черном рантухе, низко поклонившаяся пану ординату с явным испугом в глазах, — его женой.

— Моя жена поможет прибрать… панну к обряду. Только пусть твоя холопка поможет ей. Нелегкая это работа совсем, — проговорил священник, и Владислав кивнул, с трудом вникая в смысл его слов. Перед его глазами все еще стояла крышка гроба, прислоненная к ограде церкви. Жестокий знак, напоминающий о том ударе судьбы, что нанесли Владиславу исподтишка. Быть может, оттого он замешкался в небольшой гриднице, когда надо было положить ту, что держал он на руках своих, на широкую лавку, чтобы женщины могли обмыть ее и переодеть в просторную белую рубаху — одежду, в которой будет суждено предстать покойнице перед Господом.

А может, оттого он не сумел выпустить из рук ту, что когда-то поклялся всегда подле себя держать, потому помедлил, по-прежнему прижимая к себе уже ледяное тело с негнущимися членами.

— Отпусти ее, пан, — мягко сказал священник, видя его колебание. — Отпусти, ибо она уже давно не с нами. Не твоя она уже ныне…

Руки гудели от напряжения и усталости, но Владислав не чувствовал этой боли. Другая — более острая, более непримиримая — сворачивалась в груди в тугую спираль, затрудняя дыхание. Этого не явь, это страшный сон, вдруг подумал он, запуская руки в сугроб у церковной ограды и растирая снегом лицо. Но нет — он был у православного храма, не в своей спальне в Замке. И боль в груди никуда не скрылась, сковывая душу ледяными оковами.

Только когда гроб установили на лавке в левой части храма, когда иерей стал нараспев читать молитвы, тихие, мелодичные, рвущие душу Владислава скрытой скорбью, спрятанной в словах, острая боль, свернувшаяся в его груди, стала постепенно разворачиваться, словно змея. Ударило прямо в сердце осознание, что перед его глазами стоит деревянный гроб, а в нем лежит его душа, его сердце, его кохана. Белое полотно рубахи, светлые пряди волос, лежащие на груди, скрывающие от взгляда страшные следы огня на руке, а тонкая белая кисея — на лице и шее.

Закончит свои печальные мелодичные патеры священник, и закроют крышкой гроб, навсегда скрывая от его взгляда ту, что была для него всем, ради которой он был готов перевернуть весь мир. Владислав смотрел на нее, а перед глазами стояла другая — то смущенная, то радостная, то раскрасневшаяся от поцелуев. Говорят, что перед тем, как смерть перережет своей острой косой нить, отделяющую душу от земного тела, перед глазами человека проносится вся его жизнь. Так и перед глазами Владислава мелькали картинки из прошлых дней, заставляя вернуться в ту пору, заставляя остро почувствовать тот холод, что отныне будет жить в его сердце.

— Зряще мя безгласна и бездыханна предлежаща, восплачите о мне, братие и други, сродницы и знаемии, — нараспев читал священник, подавая знак Владиславу, который тот едва не пропустил, подойти к гробу ближе. Настал момент прощания. — Вчерашний бо день беседовах с вами, и внезапну найде мя страшный час смертный. Но приидите, вси любящии мя, и целуйте мя последним целованием… {2}

— Прости меня, — прошептал Владислав, легко касаясь губами лба и губ под тонкой кисеей, ощущая в груди безумное желание вырвать ее из деревянного гроба, прижать к своей груди и никогда не отпустить. — Прости меня. Я не сумел… не смог…

Голос его пресекся. Проклятый дар солнца, так жестоко отнявший у него всех, кого он любил! Проклятый перстень, забравший свою очередную жертву.

Что было отнято у земли Московии, к ней же и возвращается, с тоской вдруг подумал Владислав, когда иерей по заведенному обычаю сыпал крестом на белое полотно рубахи горсть темной земли, взятой из небольшого мешочка.

— Господня земля, и исполнение ея, и вселенная и вси живушие на нея…

Большая мужская ладонь поверх маленькой женской руки на серебряной рукояти… перепачканные землей пальцы… Владислав закрыл глаза, скрывая от посторонних глаз подозрительный блеск. Он забрал свою кохану от ее отчей земли, от ее Бога, но она снова возвращалась ныне к ним, навсегда покидая его, Владислава, унося его сердце с собой.

На погребение пришли почти все, кто жил в Замке, и, на удивление, многие из града. Плакали в голос паненки, тихо роняла слезы Магда. Мужчины стояли, стянув шапки с голов, позволяя ледяному ветру трепать волосы. Позднее у этого могильного холма встанет единственный в этом месте последнего упокоения жителей Заслава каменный православный крест, в основании которого будет высечено мелкими буквами «Sine te vivere possum, anima mea» {3}.

Но Владислав никогда более не придет на эту могилу, предоставляя эту прерогативу женщинам — Малгожате и другим паненкам, Магде, Марии, что придет сюда впервые только после родов, ведь только тогда ей расскажут эту печальную весть. Он надежно закроет в себе все чувства или эмоции, которые когда-либо испытывал в прошлом, словно похоронит их в тот день вместе с телом панны. Его тело опустеет, словно его душа упорхнула прочь вместе с душой Ксении, словно тот огонь, что отнял жизнь у его коханы, выжег все его нутро, оставив только пепелище.

Так он и скажет дяде, приехавшему в Заславский замок спустя несколько тыдзеней после Пасхи, когда станет медленно сходить снег, открывая взгляду черные проплешины земли, означая, что зима уходит, уступая место новой жизни, отдавая бразды правления весне.

— Tristis est anima mea {4}. Панна Ксения была… — начал было епископ, но Владислав прервал его, подняв руку. Он запретил говорить о панне, не желая тревожить свою душу, не желая вспоминать. Та боль, что жила в сердце после того дня, когда он узнал о мнимой гибели Ксении в Щуре, была ничем перед той, что пришла в день, когда он схоронил ее сам.

— Я удивлен твоему визиту, дядя. Третий раз за это время. Ранее ты так часто не навещал Замок, — усмехнулся Владислав, и бискуп замер, заметив эту усмешку. — Спешишь увести меня на праведный путь, пока я не свернул по неугодному Богу и людям направлению?

— Не богохульствуй, Владислав! Смени свой тон! — резко заметил ему уязвленный дядя. — Подумай о своей душе, о том, что ждет ее за подобные речи в угоду дьяволу.

— У меня нет более души, как нет ее у покойника, дядя, разве не так? — так же резко ответил ему Владислав. — Homo totiens moritur, quotiens amittit suos {5}. Так и я уже мертв.

Он сделал вид, что не заметил, как перекрестился бискуп, ужаснувшись подобным речам, потом отхлебнул изрядный глоток вина.

— Я буду благодарен тебе, дядя, коли поедешь со мной в земли Ровно, — проговорил он спустя некоторое время. — Холопское быдло снова пришло на край моих земель, пожгло пару дымов. Настало время выжечь змеиное гнездо, откуда выползают эти гады. И для того мне нужна подмога пана Острожского. Моей армии не довольно будет для того, чтобы казаки далеко убрались от моих границ, а вот с людьми Острожского я легко превращу их дымы в пепел.

— Пан Острожский будет долго думать над тем, чтобы помочь соседу, — едва слышно произнес епископ, осторожно подбирая слова. Он ясно почувствовал, что настал момент, которого он так добивался. — А своему зятю он поможет без особых раздумий.

Владислав рассмеялся при этих словах каким-то странным злым смехом, а потом плеснул остатки вина из кубка, что держал в руке, в огонь камина, поставил пустой бокал на стол с глухим стуком, ударившим по напряженным нервам епископа.

— Так будет так! Вы ведь все того так хотели, разве нет? Быть может, Господь услышал твои патеры, дядя, и сделал все, чтобы этот брак свершился? Не смотри на меня так, не стоит. Мои грехи велики, и я отвечу за них, когда настанет тот час. Я потерял все, что мне было дорого. Все, кроме этих земель. И я на все пойду ныне, чтобы сохранить хотя бы их. Ведь только это мне оставил Господь… Мои земли, мой герб…

Спустя несколько дней на рассвете Замок покидал небольшой отряд — пара десятков гайдуков пана ордината и епископа, сам ординат со своими шляхтичами и небольшая колымага, в которой ехал епископ вместе со своим слугой. Поезд направлялся в Ровно, где в часовне Острожского замка вскоре состоится обручение пана Владислава Заславского и панны Ефрожины Острожской, а в одной из зал будет подписан новый брачный контракт, объединяющий оба славных рода. Славно погуляет на пиршествах, посвященных этому событию, шляхта обеих ординаций, долго будут поднимать кубки за этот Богом благословленный союз.

Только не будет на этих пирах грузного усатого шляхтича, что всегда был подле пана Владислава, с самых малых лет того.

— Пан Смирец не едет? — спросил епископ, подозвав к себе Владислава на первой же остановке в придорожной корчме. Он видел, что усатый шляхтич был во дворе во время отъезда, держал поводья оседланной лошади в руках, но не заметил его впоследствии среди остальных, когда стали располагаться на короткий отдых.

— Нет, дядя, пан Смирец отбыл в свою вотчину, — коротко ответил ему Владислав, не желая вдаваться в подробности этого странного отъезда. Он сам попросил Ежи уехать от него, невыносимо было видеть его в Замке, на охоте, в поездках подле себя как ранее. Ведь всякий раз, когда он смотрел на него, перед глазами вставало яркое зарево огня и бездыханная фигура на снегу. И это заставляло Владислава чувствовать, насколько слаба его броня, в которое он надежно спрятал ныне свою память.

— То даже к лучшему, — выдохнул епископ, сжимая руку Владислав. Он не кривил душой, ему действительно пришлось по нраву, что тот удалил от себя Ежи, участника того сговора, свидетеля греха епископа. Пусть усатый шляхтич будет как можно дальше от Владислава, надежно храня их совместную с бискупом тайну. Позднее епископ найдет способ, как заставить того скрыть ее навеки, навсегда замкнуть уста, чтобы ни слова не сорвалось ненароком, повинуясь желанию покаяния.

— То даже к лучшему, Владислав, — улыбнулся епископ довольно и откинулся на спинку сидения колымаги, аккуратно поглаживая лик Христа на камне своего перстня.


1. Шляхетский род, владевший слуцкими землями до Радзивиллов

2. Видя меня лежащего безгласным и бездыханным, восплачьте обо мне, все братия и сродники, и знакомые. Вчерашний день беседовал с вами, и внезапно настиг меня страшный час смерти; но придите, все любящие меня, и целуйте последним целованием (старослав.)

3. Не могу жить без тебя, душа моя (лат.)

4. Печальная душа моя (лат.)

5. Человек столько раз умирает, сколько теряет своих близких (лат.)

Загрузка...