Впервые за год работы в издательстве я стала серьезно подумывать о том, чтобы уволиться. Причем это не связано с изменениями моих должностных обязанностей или с внезапно проснувшимся желанием перемен. Менять обстановку и ритм мне сейчас хочется меньше всего. Любое изменение сопряжено с риском, что станет еще хуже. Кроме того, на новом месте все круги офисного ада придется проходить заново.
Но у меня в конторе созрели два обстоятельства, игнорировать которые становится все труднее.
Во-первых, приближающаяся смерть Ильи. Даже обладая слоновьей порцией цинизма, малоприятно работать в одном помещении с человеком, который на твоих глазах умирает, сам не подозревая об этом. Особенно когда этот живой покойник по поводу и без повода попадается тебе на глаза.
Недели через две после того, как он притащил в редакцию букет хризантем, я была вынуждена констатировать, что Илья начал проявлять ко мне необоснованно высокий интерес. При моем появлении его лицо начинало лучиться такой откровенной радостью, что это быстро заметил весь коллектив. Я благодарила судьбу за то, что наши с Ильей рабочие столы находятся в разных концах комнаты и я не чувствую его восхищенный взгляд на протяжении всего дня. Зато во время коллективных чаепитий бедный мальчик не упускал возможности налить мне чай или подать печенье, и не было случая, чтобы при этом его пальцы не коснулись моей руки.
Коллеги, знамо дело, посмеиваются, но мне в этой ситуации совсем не до смеха.
За последнюю неделю мой телефон переполнился анонимными эсэмэсками романтического содержания. Хотя вся анонимность, конечно, шита белыми нитками. Я стараюсь изображать полную холодность, но у влюбленных юношей глаза иначе устроены, чем у людей в трезвом уме и здравой памяти.
А серый ореол между тем стал еще плотнее и ниже: теперь из-за него почти не видно кудрявых завитков надо лбом Ильи. Каждый раз, когда наши с Горбовским взгляды пересекаются, мне хочется закричать и шарахнуть кулаком по монитору, чтобы дать выход ярости — жгучей ярости беспомощного, жалкого человечка. А Илья не подозревает об этом и улыбается. И что с ним, благодушным, делать? Как мне прикажете реагировать, если он вдруг надумает поговорить со мной о своих трепетных чувствах? А до этой катастрофы недалеко — чувствую нюхом женщины, которая выслушивала подобные исповеди не единожды.
Масла в огонь моих терзаний подлила Настя Филиппова. Стажерка с наивными глазами. Кажется, я о ней уже упоминала.
Настя, которую иначе, как Настенька или Настюша, никто не зовет, носит старомодные расклешенные юбки ниже колен, широкий пояс с пряжкой в виде бабочки, вязаные кофточки в бабушкином стиле. До сегодняшнего дня я любовалась ею, как букетом полевых цветов, поставленных в вазу посреди серого офиса. Мне и в голову не приходило нарушить это очарование более близким знакомством. Но сегодня в конце рабочего дня это создание подошло к моему столу и без обиняков сказало:
— Саша, ты не могла бы подождать меня минут десять? Тогда мы вместе поедем домой.
— Что? — спросила я, не понимая, чего она хочет.
— Мы можем вместе поехать домой, — терпеливо повторила она, — мы же живем в одном районе.
— Да? Я и не знала, — соврала я и тут же пожалела об этом.
Конечно, я знала. И уже не раз с тех пор, как Настя работает у нас, подходя к своей остановке, я видела ее фигурку в широкой юбке. В таких случаях я намеренно замедляла шаг или сворачивала в магазин. Маршрутки ходили одна за другой, и до сих пор мне удавалось избегать совместных поездок. Никогда не любила возвращаться домой по пути с коллегами: меня тяготит святая обязанность поддерживать разговор.
А здесь на тебе — одолжение. «Мы можем поехать вместе»…
— Конечно, я подожду, но, пожалуйста, не больше десяти минут, — без энтузиазма сказала я, — мне нужно приехать домой пораньше.
Ложь всегда была испытанным методом избежать неприятностей.
Отделаться от Насти не получилось, и мне пришлось честно подождать обещанные десять минут. Когда я выключала свой компьютер, она подошла ко мне уже в плаще — на улице было дождливо — и с сумкой. Улыбнулась, как дитя, ждущее одобрения за свои каракули в альбоме:
— Я готова!
— Вижу, — уныло откликнулась я. Мне не хотелось обижать девочку и говорить, что больше радости она бы мне доставила, не успев собраться вовремя. Тогда можно было с чистой совестью соврать про неотложные дела и торопливо уйти, как всегда, в одиночестве.
Но самый неприятный для меня сюрприз был впереди. Пока мы шли по коридорам издательства, она молча смотрела перед собой, а я с тоской раздумывала, о чем нам сейчас предстоит говорить целых десять минут до остановки, а потом еще двадцать минут в дороге. Судя по босоножкам-плоскодонкам и темно-синей юбке, модные тенденции этого лета Настю интересовали не больше, чем меня. Работа? Книги? Музыка? Я не угадала.
— Я хочу поговорить об Илье, — сказала Настя сразу же, как только тугие стеклянные двери вестибюля выпустили нас на улицу, в сырой воздух московского лета.
«Ага, — подумала я, — теперь мне предстоит больше получаса выслушивать лепет влюбленной девицы».
— Внимательно слушаю. — Мое лицо изобразило легкое удивление: мол, никакого отношения к этой теме не имею.
— Может, для тебя это будет неожиданным, но… — она чуть запнулась и тут же решительно продолжила: — ты должна знать. Он любит тебя.
Она так и сказала — «любит». «Не влюблен», «не увлечен», а именно «любит».
— Знаю, — сказала я.
— Знаешь? — Удивленная Настя была похожа на большеглазую птицу. — Но почему ты…
— Почему я никак не реагирую? — спокойно спросила я. — Не вижу смысла.
— Но он же тебе нравится, — утвердительно сказала Настя.
— С чего ты взяла? — фыркнула я.
— Ну, я так чувствую, — она чуть смутилась, — я видела, что он тебя смущает. А такие женщины, как ты, смущаются только, если кто-то угадывает их тайные желания, в которых они даже себе не хотят признаться.
— Какие «такие женщины»? — Мне стало смешно.
— Ты очень цельная натура, — серьезно сказала Настя, — ты не можешь жить в противоречии с собой. Я это почувствовала еще в первый день. Если тебе что-то не нравится, по твоему лицу это сразу видно.
— Да ну? — Мои губы непроизвольно растягивались в улыбку.
Впервые с тех пор, как стала журналистом, я чувствовала себя почти растроганной. Изображать растроганность и изумление мне приходилось частенько: большинство женщин тебя не поймут, если в присутствии младенца ты не будешь умильно причмокивать губами. Но эта девочка будила мою детскую влюбленность в булгаковский образ Иешуа.
— А кто у тебя любимый литературный герой? — внезапно спросила я.
Она задумалась только на секунду.
— Алеша Карамазов.
— Можно было бы догадаться, — вздохнула я.
— А у тебя? — задала она закономерный вопрос.
Мне не хотелось отвечать. Проще всего было соврать что-нибудь нейтральное вроде доктора Ливси. Герой, который не может не нравиться.
— Печорин, — призналась я.
— Почему? — Ее это привело в изумленный восторг.
— Человек, который честно оценивает себя и других, знает, чего стоит жизнь, — я пожала плечами, — здоровый циник.
— Понятно, — сказала она.
Мне показалось, что в ее голосе прозвучала смешинка. Подняв глаза, убедилась, что так и есть. Она тихо улыбалась носкам своих босоножек.
— И что тебе, собственно, понятно? — немного раздраженно спросила я. — Обычно люди говорят это слово, когда им ничего не ясно, но расспрашивать дальше неловко.
— Нет, мне правда понятно. — Теперь ее улыбка была обращена ко мне, хотя босоножки, пожалуй, выглядели дружелюбнее.
— Ранимый человек, переживший сильную боль, всегда пытается защитить себя цинизмом как доспехами, — сказала Настя.
От неожиданности я не сразу нашлась что ответить. Промолчала. Мы как раз подошли к остановке. Очередь влажных курток и плащей торопливо грузилась в маршрутку, но я уже видела, что нам мест не хватит, и поэтому не торопилась.
— Ты ошибаешься, — сказала я, когда дверь маршрутки захлопнулась, продемонстрировав нам рекламу нового сериала, — дело не в слабости, которую я пытаюсь скрыть цинизмом. Дело в том, что жизнь не стоит другого отношения. До поры до времени каждый верит, что именно ему-то повезет, с ним жизнь обойдется не так, как со всеми остальными. Каждый тешит себя мыслью о своей избранности. Это, мол, других, обычных, людей жизнь может предавать и кидать из стороны в сторону, как щепки. Человек твердит себе, что с ним-то этот номер не пройдет. До времени каждый говорит себе: «Я укрощу эту плутовку жизнь, я ей покажу, кто в доме хозяин!» А потом жизнь обманывает его, так же как всех остальных, и он обнаруживает, что абсолютно ничего не может поделать с этим. Потому что бороться с жизнью — такая же бессмысленная трата энергии, как попытка вручную остановить смерч или поток лавы. В этой ситуации человек может только стоять и смотреть, как горит земля под его ногами. Но знаешь, в чем самый главный обман?
Она смотрела на меня во все глаза.
— Пока мы живем, нам кажется, что впереди целое будущее — огромное, необозримое, где мы успеем нагнать все, что упустили. На самом деле, что бы ты ни делал, смерть всегда положит тебя на лопатки. Ты можешь быть полон сил, энергии, идей, планов. Можешь быть гением, последней надеждой человечества или единственным кормильцем больной матери. Смерти нет до этого никакого дела. Она приходит и забирает у тебя все — планы, идеи, энергию. А у тех, кто это видит, остается ощущение большого обмана, чудовищной нелепицы. Зачем было все это — родовые муки матери, трудные первые шаги ребенка, мучительное избавление от шепелявости? Ты шепелявила в детстве? Я — да. И ты не представляешь, сколько сил и унижения мне стоило от этого избавиться. Помню, в первом классе мне из-за этого не разрешили выступать на новогоднем празднике, и я полдня ревела в школьной раздевалке… К чему это? Зачем был этот долгий и трудный путь лепки своей индивидуальности, которая курит определенный сорт сигарет, слушает джаз и мечтает изменить мир. Гений умирает, даже не успев родиться… Иногда мне кажется, что гений спит в каждом человеке. Просто не у всех хватает времени, чтобы его обнаружить и пробудить к жизни. Большинство просто не успевают почувствовать его присутствие в себе. Как ты, милая моя девочка, будешь относиться к жизни, когда поймешь, насколько это ненадежная и зыбкая почва? Только так, как относился Печорин, — со снисходительным цинизмом.
— Гении не умирают, — вдруг сказала Настя, довольно резко сказала, словно аксиому. — А Печорин просто был слишком слаб, чтобы признаться в собственной слабости.
— Ты делаешь из меня и Печорина парочку параноиков. — Я изобразила нарочитое возмущение.
Подошла маршрутка. Какая-то тетушка, с большим животом и сумкой не меньшего размера, попыталась оттеснить нас от дверей. Настя открыла дверь в кабину водителя. Мы забрались внутрь и всю дорогу до ее остановки продолжали спорить о Печорине, о жизненном опыте, о разнице между циничным и честным взглядом на жизнь.
Меня, признаться, все это не слишком волновало. Но мне нравилось смотреть, как Настя с возбужденным розовым лицом что-то говорит мне, а ее серые глаза при этом светятся, как две лампочки. Про бедного Илью мы больше не упоминали.
Вечером, уже лежа на диване под мурлыканье Ивасей, с виртуальным томиком Ремарка, я вдруг подумала, что сегодняшним разговором раз и навсегда испортила в Настиных глазах впечатление о себе. Эта мысль на несколько минут погрузила меня в сладкую меланхоличную грусть, похожую на сожаление о чем-то утраченном. А точнее — о необретенном.
Потом грусть испарилась. Остались только призраки изможденных узников концлагеря и моя всегдашняя пустота. Я чувствовала себя дырявой бутылкой, в которую кто-то на несколько секунд налил воду.