Глава 7

Князю княгиня, крестьянину Марина, а всякому своя Катерина.

Русская пословица.

— Anna! Anna! Walkies! Walkies![98] — так разбудила меня Мэй в это утро — ни свет ни заря, сопровождая свои флейтовые призывы негромким, но решительным стуком в дверь спальни (запомнить: вот каков звук, когда стучат в дверь из красного дерева — experience, experience [99], самое ценное в жизни!).

— Спасибо, иду, иду, — торопливо ответила я, и мне показалось, будто я живу в этом доме всю жизнь и ничего не видела, и ничего не знаю, кроме того, что узнала и увидела за эти три дня. Вон за окном белеет вставший на дыбы мраморный жеребенок, вон дуб, а к окну прикасаться нельзя. Одеваться пришлось быстро, как в армии, потому что шорохи и нетерпеливое глухое постукивание ноги по ковру говорили о том, что Мэй от моей комнаты не отходит. Так и оказалось — открывая в спешке дверь, я чуть не разбила ей лоб.

Когда мы вернулись, на гравийном полукруге подъезда, довольно далеко от входа и от длинного хозяйского мерседеса, стояли два крохотных автомобильчика — красный и белый.

— Пат и Пам, Пат и Пам! — вскричала Мэй. — Ну что я говорила! — Она уже казалась целиком поглощенной предстоящей встречей и грядущими развлечениями — болтовней с приятельницами, обсуждением собак и, главное, их мытьем, расчесыванием и подготовкой к завтрашней выставке.

Войдя через черный ход в кухню, как это здесь полагалось во всех случаях, кроме самых торжественных, вроде приезда Энн, мы, как и ожидали, обнаружили двух владелиц маленьких машин. Они уже бежали нам навстречу, каждая с распростертыми объятьями и птичьими криками. Та, что была повыше, смуглая, с орлиным носом, темно-рыжими волосами до плеч и спадающей на один глаз челкой, напоминала индейца, снявшего на привале убор из перьев. В руке ее трубка выглядела бы куда естественней, чем сигарета, которую она держала немного на отлете, чтобы избежать ее попадания в одну из нас при поцелуях. Судя по тому, как уверенно она двинулась прямо ко мне, издавая орлиный клекот, в котором можно было различить мое имя, это и была Пам, жительница Ноттингема, моя давняя знакомая по «деловой» переписке о судьбе русского льна, бухгалтер, оплот коммерческих надежд Валерочки, а теперь и Гриба.

Вторая — нежная особа со светло-желтыми коротенькими кудряшками и округлым розовым личиком, тихо воркуя, направилась сперва к Мэй и первой обняла именно ее. Ясно: это Пат. От нее в тяжкую годину бедствий накануне девяносто первого года любители русских псовых в Москве получали столь необходимые им образцы товаров фирмы «Живанши», в основном духи.

Щебеча, все уселись за кофе. Пам старалась подвести разговор к запретной теме — о том, как интересно и, главное, важно для меня побывать в Дербишире. Во-первых, там родился и жил Дэвид Герберт Лоуренс, а во-вторых, «наши возможности» при должном к ним внимании способны обеспечить меня на всю жизнь. Не исключено, — поглощая яблочный пирог с корицей намекала она, — что у меня даже появится собственное дело, а уж тогда все ужасы российской действительности окажутся позади!

Мэй фыркала, то скептически, то возмущенно, а то и просто издевательски. Печальная Пат, недавно потерявшая работу у «Живанши», тихо смотрела в свою чашку. Интересно, — думала я, — кто прав — Мэй с ее пятиминутными заходами в свой «офис» рядом с кухней, где мы сейчас все сидели, и долгим сном на голубом бархатном диване после этого напряжения, или краснокожая Пам, потемневшая лицом в беспощадных битвах с ноттингемскими акулами бизнеса? А может, Мэй просто все равно, что со мной будет потом, когда я окажусь на родине? Как бы мне вырваться все-таки к Пам, к ее акулам? Но вдруг Мэй действительно все знает заранее, и знает, что все эти «наши планы» — пустой треп, рассчитанный только на то, чтобы привлечь меня в круг английских борзятников и одной, без Мэй, предъявить меня им: это, мол, моя подруга — эксперт из России? Пам судит борзых, карьера ее только началась, и какой козырь! Но ведь и Мэй, — мучалась я, — хоть и не судья, а выставляет своих собак, собирается основать собственный питомник, и тоже только начинает… Познакомьтесь: это моя подруга, русская из России, она знаток рабочих собак! Тоже, как говорят охотники, хватка по месту! Поеду с Пам — обидится Мэй. Останусь с Мэй — прощай, Ноттингем, русский лен и деньги на жизнь. И буду я вечно считать копейки, и недосчитываться их, и скудным будет мой обед в буфете пединститута — кусок рыбы с картофельным пюре, и черствым будет мой горький хлеб российского преподавателя! А вокруг меня за грязными столиками подобные мне старящиеся женщины и уже старухи будут ковырять алюминиевыми вилками такой же кусок рыбы минтай размером с хлебную крошку и пить, разливая на стол, жидкий чай из бойлера! Так что же это — последний шанс в битве за жизнь? Или иллюзия, ловушка? Ловушка для кончиля — маленькой антилопы из самой любимой с детства книги — «Индонезийские сказки»? Так думала я и гадала, переводя взгляд с Пам на Пат, с Пат на Мэй, слушая их речи и щебет и иногда поглядывая в окно — на павлина, подошедшего в ожидании порции крошек.

И вдруг павлин пропал из поля зрения, послышался шелест серого гравия, и на полукружье подъездной аллеи повернул, быстро приближаясь к входу, автомобиль странных очертаний. По английским фильмам вроде «Мост Ватерлоо» и более поздним, но все еще черно-белым фильмам о любви и смерти я запомнила и узнала — сейчас, в этот цветной английский полдень, среди роз и лошадей, — черный автомобиль, формы которого сохраняются с незапамятных времен.

Это было, несомненно, такси. Я была так поглощена этим зрелищем, что, глядя на меня, Мэй, Пам и Пат, держа в руках кто чашку кофе, кто кусок яблочного пирога, кто сигарету, вышли из-за стола и встали у окна, чтобы лучше было видно.

— Oh damn it, ladies, who on earth can it be?[100] — проговорила Мэй. Три англичанки застыли, глядя сквозь чистое до совершенной прозрачности стекло на то, что происходило снаружи.

А там, на подъездной аллее, перед зеленым паддоком с атласными гнедыми, происходило неизбежное и непоправимое. Из черного, напоминающего катафалк автомобиля, вышел шофер. Он распахнул вторую, дальнюю от нас дверцу, обогнул машину и открыл багажник. К нему неторопливо подошел, разминая затекшие в долгом пути члены, пассажир. Он наблюдал, как шофер вынул из багажника и приготовился нести в дом светло-желтый чемодан из искусственной кожи и пузатую красно-сине-белую сумку. Родные цвета: то ли старый-новый российский флаг, то ли ЦСК.

— Oh really!!! Gosh, he is going to stay here, I suppose! But we did NOT invite anybody, did we, Anna?? At least I didn’t![101] — возмущенно прошипела Мэй, негодуя от внезапного появления постороннего существа. Это англичане рассматривают как насильственное вторжение и даже нападение.

Я стояла молча и, холодея, смотрела на незнакомца, неуклонно приближавшегося к двери. Он шел размеренным шагом, чуть враскачку, уверенно поигрывая бедренными мышцами, как это делают борцы, выходя на ринг. Это было заметно даже под широкими штанинами спортивного костюма.

Нет, этого человека я определенно видела впервые. А может быть, нет? Его лицо было вовсе лишено особых черт — глаза серые, волосы русые, редеющие со лба, коротко стриженые, вот только нос, тоже средний, когда-то был, верно, сломан, но потом аккуратно выправлен. Даже уши не торчали. Узкие губы, как и глубоко посаженные глаза, не выражали ничего, кроме спокойствия.

Я его никогда не видела. И это был Гриб.

Ну что ж, погибла моя светская жизнь в Англии. Мэй, конечно, такого нарушения самых простых законов поведения не простит, и придется срочно уезжать. Причем уезжать неприятно, с позором. Один русский (а русский ли он был?) прикинулся князем и исчез вместе с фамильным серебром, другая… Другая наприглашала без спросу каких-то темных личностей, чтобы разбогатеть, да еще с помощью Пам. Пренебрегла высоким, наплевала на дружбу и на борзых и занялась бизнесом прямо на дому — в доверчиво приютившем ее аристократическом холле! Позор, какой позор! Скоро, скоро увижу я Валентину на Плющихе. Вот и поплачем вместе, и собачку Анны Александровны, глядишь, похороним. На Бугре, под ясенем, как и прежних спаниелек. Вот уж будет тем для разговоров — все про мужа-миллионера, и как он сбежал, и с кем, и почему. И что теперь делать… А сколько возможностей заняться наукой! А какой простор для личной жизни! Возьму свою собаку у Сиверкова — нет, а он все-таки предатель, предатель, и больше никто, — и уж, верно, не чает, как от такой обузы избавиться… Всякая собака привязывается — но ведь и привязывает, а это не по нему… Возьму свою Званку — и то-то заживу! Даже в кино сходить не с кем. С собаками у нас пока не пускают.

Но что же сказать Мэй? Сказать вот сейчас, немедленно, пока она смотрит мне прямо в глаза, и больно становится от синих, гневно сверкающих искр?

Говорить ничего не пришлось.

— Это, наверно, мистер Гриб, Мэй, дорогая, — услышала я радостный клекот Пам. — Я с ним знакома по деловой переписке. — Мэй фыркнула, как самая норовистая лошадь в ее конюшне. — Прости, что все вышло так неожиданно. Он должен был приехать прямо в Ноттингем, когда там будет Анна. Ведь мистер Гриб совсем не знает английского. Но визу дали неожиданно рано, Анна пока у тебя, вот он и подъехал за мной сюда.

— За тобой? Сюда? — Мэй ничего уже не могла понять, но напряжение в ее голосе пропало.

— Ну да, чтобы я отвезла его в Ноттингем на машине. Я нашла там девушку, которая говорит по-русски — да ты ее знаешь, это Анджела, заводчик уиппетов. Помнишь, какие у нее хорошие собаки! Анджела Крэг, ну? Чемпион Кристалл Белая Бабочка — победитель выставки Крафта позапрошлого года! Ее разведение!

Я перевела дух. Какая же я глупая, и как легко пугаюсь! Вместо того чтобы цепенеть от ужаса, глядя, как выгружается со своим багажом прямо в сердце Англии Гриб в своем нелепом якобы спортивном нейлоновом костюме, нужно было задуматься, как он сюда добрался. Валерочка надеялся, что я встречу Гриба в Хитроу на машине. Ни Валерочка, ни тем более Гриб даже не знали, где я, собственно, нахожусь. Сомневаюсь, что Великий Дрессировщик вообще запомнил такие чуждые его уху и сознанию слова, как Ньюмаркет или, тем более, Стрэдхолл Мэнор. Переписки непосредственно с Мэй у него не было — как это возможно без языка? Конечно, это Пам!

— Анджела написала по моей просьбе, как добраться до Стрэдхолла из Хитроу. Мэй, дорогая, я надеюсь, что ты простишь мне эту… вольность. Мы сейчас же уедем.

— Пам, ты должна была меня предупредить. Ну ничего, так даже интересней. Пусть посидит, пока ты моешь Опру — это самое главное, у нее завтра решающий ринг. Вымыть, высушить, расчесать — и вы свободны. Ты так чудесно это делаешь! И потом, ты обещала! За тобой должок, а долги надо платить! — и веселая Мэй чуть не в припрыжку пустилась к столу, наполнила все бокалы молодым вином с юга Франции и, держа в руках свой, радушно обернулась к двери, на пороге которой появились Гриб и шофер с вещами.

Все, наконец, прояснилось. Оказывается, планы торговли русским льном — самая что ни на есть правда, и Пам вовсе не завлекала меня, чтобы придать себе веса в мире собачьих выставок. Нет, она хитро, за моей спиной, готовила и другую дорогу, наводила мосты на случай, если такой ненадежный компаньон, как я, выйдет из игры! Какова! Я с уважением и страхом взглянула на ее орлиный профиль, полускрытый свисающей темно-рыжей прядью. Он показался мне сейчас уже не индейским, а пиратским. Что ж! Отныне мне уготован путь нищеты и хлебных крошек в буфете. Пусть! Зато я свободна от льна и Дрессировщика — навсегда. А пройдет какой-нибудь час — увезут и Гриба, к которому, собственно, я вообще не имею никакого отношения.

При мысли, что моя честь спасена и никто уже не сможет усомниться в том, что в Англию меня привела любовь к борзым, дружба с Мэй и только, я сладко, с облегчением потянулась, расправила спину и плечи и сделала хороший глоток живой влаги, впитавшей солнце юга и терпкость дубовых бочек.

Гриб сидел уже за столом между Пам и Пат, с удовольствием пил вино стаканами, сам наливая себе из бутылки, курил, стараясь стряхивать пепел не мимо пепельницы в виде изогнувшейся на зеленой траве борзой собаки, и внимательно разглядывал своими глубоко посаженными глазами все и всех. Никакого выражения на его лице не было.

Не изменилось его лицо и когда Пам, надев клеенчатый фартук, повлекла вместе с Мэй красавицу Опру куда-то за одну из белых дверей.

— Пойдем с нами, Анна, я хочу тебе показать, что я купила — только утром привезли, пока мы гуляли, — позвала Мэй.

За дверью, куда волокли Опру, оказалось небольшое служебное помещение вроде операционной, все в белом кафеле. В середине возвышалось сооружение, напоминающее гробницу фараона средней руки, но отовсюду по бокам торчали наружу пластиковые трубки. Некоторые были насажены на блестящие краны, некоторые уходили в отверстия в полу. Мэй жестом фокусника откинула боковую дверцу, борзая была установлена, дверца захлопнулась, и собака оказалась вместо мумии, но в стоячем положении.

Мэй включала и выключала воду, Пам размазывала по телу животного шампунь, приговаривая что-то про себя, как это делают родители, купая на ночь ребенка. После шампуня был применен ополаскиватель, Пам умелыми движениями отжала собачью шерсть, дверцу откинули, и Опра, закутанная махровыми полотенцами, как цветными попонами, была введена в кухню.

От Гриба, Пат, бутылок со стаканами и прочего освободили стол, втащили на него кроткую жертву. У стола поставили фен, легко поворачивающийся на длинной держалке, сняли с собаки полотенца, при чем она обдала всех, включая и Гриба, веером брызг. Гриб даже не поморщился. Пат и Зак сдержанно взвизгнули. Пам вооружилась щеткой, Мэй направляла фен, и довольно быстро на остове русской псовой борзой возникло причудливое сооружение из начесанной в разных направлениях шерсти. Делалось все это с холодным расчетом и рукой подлинного мастера, то есть Пам. Через час там, где у хорошей собаки должно быть широко — стало шире некуда, где узко — там все вообще пропало. Эту утрированную по всем статям статуэтку с невероятными предосторожностями сняли со стола, погладили, поцеловали и дали вкусных и полезных собачьих поощрительных лакомств — красных и зеленых палочек. Работа была сделана.

Все это время Гриб просидел молча, облокотившись на спинку кухонного дивана, попивая вино и со всем тем — зорко и цепко выпускал по временам свой взгляд из глубины глазниц, наблюдая и оценивая все, что перед ним происходило, и всех, кто его окружал.

Ни слова между нами не было сказано — Гриб не счел нужным ко мне обращаться по известным лишь ему одному причинам, а я уже чувствовала себя принадлежностью английского мира — мира Мэй, ее дома, ее обычаев и представлений. Это было и понятно — после волнений этого утра, после мучительной неопределенности так легко было оказаться наконец по одну сторону баррикад — хотя бы на короткое время моей поездки. И успокаивало, даже радовало сознание, что, очутившись вновь на родине, я оставлю все здесь увиденное навсегда позади. Бури и штормы непонятного мне бизнеса все же пугали. И пусть сейчас — заемная роскошь фаворитки, развлекающей богатую подругу, а потом, как и полагается, — нищета. И не просто нищета, а узаконенные бедствия самой униженной касты русских в перестроечной России — ученых, учителей, профессоров. Пусть.

Пам воспользовалась еще одним куском пирога, мгновенно собрала то немногое, что было вынуто ею за эти часы из сумки, сердечно поблагодарила Мэй, а та — ее, обняла округлую трепещущую Пат, кивнула мне своей прядью, закрывавшей один глаз, как повязка Нельсона, и оборотилась к Грибу. Все так же молча Гриб поднялся, произвел нечто вроде общего поклона на три стороны, подхватил свой желтый чемоданчик и сумку-триколор, одним пальцем подцепил баульчик Пам и, следуя за ней, легко неся свое тренированное тело, направился к выходу. Печальная Пат обнимала своего красавца Зака, Мэй не могла оторваться от убранной для завтрашней выставки Опры, у меня же под рукой не оказалось ничего, кроме стакана с французским зельем. Втроем мы наблюдали, как заводила Пам свою красную машину, как наполнялся багажник, захлопывались дверцы и как легкий дымок выхлопа рассеивался над серым гравием — будто ничего и не было.

— Ах, — воскликнула Мэй, — совсем забыла! — Она мигом отвернулась от окна к настенным часам. — Только час! Один только час на отдых — и мы едем к Энн. Открытые сады! Приглашены вчера! Скорей! Пат, ты знаешь, твоя спальня, как всегда, слева от Анниной. Все остается по-прежнему. Иди, милая, отдыхай. Анна, я жду тебя внизу ровно через час. Заедем по дороге в цветочный магазин за подарком. Ну, я пошла. — И Мэй, сопровождаемая Опрой, прихватив с собой еще стаканчик, скрылась в голубой гостиной, где дремала уже в креслах пожилая Водка.

Мы с Пат и Заком тихонько поднялись вверх по лестнице. Портреты чуждых предков смотрели все так же пристально, но в их выражении появилось, как мне показалось, некое отстраненное облегчение. Так смотрят на гостя, который уезжает навсегда и зашел попрощаться. Скоро, скоро… И я притворила за собой дверь своей комнаты.

Воздух был пропитан влагой, так что я поежилась. По безбрежном газону, где-то далеко за жеребенком, почти на горизонте, кто-то медленно двигал в разных направлениях газонокосилку. Стрекота ее не было слышно. Шевелиться не хотелось, но и лечь я опасалась: вдруг засну. Отчего-то мне казалось, что нужно оставаться настороже. Наверное, оттого что без собаки у ног или рядом, на диване, я отдыхать не привыкла. А моя Званка обитала на просторах родной земли — счастливая! Ну, ничего. Дождусь вестей от Валентины, съезжу с Мэй на пару выставок — и хватит.

Я устала. Постараюсь пока отдохнуть. И не все ли равно, как относится ко мне Мэй. Некоторое своеобразие английской дружбы я уже ощутила. Судя по тому, как Пам вцепилась в Гриба, немедленно меня отринув, бизнес, то есть «наше дело», был вполне реален. (То есть дело уже не наше, и реальность его — не для меня. Вот так всегда, — пожаловалась я сама себе. Придумаешь что-нибудь, сделаешь то, что другие не могут (а кто, кроме меня, смог бы соединить в этом мире Пам и Гриба?) — и ты уже не нужна). Если же «бизнес» реален, — продолжала рассуждать я, пользуясь нехитрыми силлогизмами, ибо интуиция меня покинула, — то для Мэй я просто игрушка и «русский сувенир» для продвижения ее будущего питомника. И ей действительно все равно, как я буду жить, когда исчезну с ее глаз.

Совершенно непонятно, почему все-таки здесь, в высоких кругах англичан, именно аристократических (а других я не знаю), так велик до сих пор интерес к русским? Почему меня с такой готовностью приглашают? Конечно, традиция, и, конечно, память о прежних русских высокородных чудаках — англоманах. Англичане и сами чудаки, так что это сходится. Я, например, — типичная чудачка, по крайней мере по современным российским меркам. Идиотская страсть к собакам, нежелание расстаться с подобиями науки, отвращение ко всему тому, во что вцепляются, чтобы выплыть — то есть влезть хоть немного вверх по лестнице. Вот и эта история с льном. Нормальный человек нашел бы сам шестьсот долларов на билет туда и обратно — занял бы, в конце концов, чтобы не нуждаться в каких-то Валерочках и не получать неожиданных Грибов своей родины, направился бы прямо к Пат в Ноттингем, положил бы начало делу, своему собственному, — а там и к Мэй, — если времени хватит на развлечения. Да, все, что я делаю, — все выходит по-детски, и не могу я быть самостоятельной, и не могу быть одна. Все оглядываюсь: на кого бы опереться? Так вот же тебе Мэй для опоры, развлекай ее, способствуй и подчиняйся, изучай Англию, которую без этой леди тебе никогда не увидеть. Всю жизнь будешь помнить и внукам рассказывать. Больше пользы никакой.

Да, о внуках. Не будет детей — не будет и внуков, — продолжала я свою формальную логику, будто какой-то противный софист засел у меня в голове, и мысли отщелкивались, как косточки на старинных счетах. Один мой знакомый бизнесмен — правду сказать, один только бизнесмен у меня знакомый и был, Валентинин миллионер, — серьезно подумывал о том, чтобы наладить производство настоящих русских счетов и продавать их за границу — вместо калькуляторов. Но не стал. Подвернулись дела получше.

Дальше мысль не пошла. Не будет семьи — не будет детей… Нет, несерьезно, дети могут быть и без семьи. «Без семьи» — вспомнила я старинный том в красном коленкоре с тисненными на нем золотом: цветочной гирляндой, мальчиком, сгорбившимся под грузом шарманки, пуделем и обезьянкой. Животные тоже выглядели несчастными и брели рядом с ним по дороге. Гюстав Мало. По этой книге — летописи бесконечных несправедливостей и невзгод — училась я читать по-французски. Зачем? Зачем??? Лучше бы научиться сначала завязывать конский хвост и стричь челку, потом — как следует красить глаза и губы, танцевать и водить машину. Курсы-то были почти бесплатные! А при всех этих совершенствах, при этой вожделенной и недостижимой взрослости — блистательной юной взрослости — мне никакой Сиверков был бы ни по чем! Сама виновата. Дура. Вместо веселья — молодость за книгами, комплексы, несчастья… тяжесть, хандра… будто поет та самая шарманка, ручку которой крутил в красной книге с золотым обрезом маленький мальчик без семьи…

Нет уж, без семьи не хочу. Нужно семью. Не будет мужа — не будет семьи, — продолжал софист. С этим спорить было невозможно. И именно здесь крылось неразрешимое. Как превратить в мужа человека, не склонного жить на одном месте, в одно время, с одной женщиной? Человека, которого я даже запомнить как следует не могу? Человека, который всегда смотрит вдаль? Родить ребенка — и читайте дальше «Без семьи», желательно по-французски?

Нет выхода. Нет мужчин. Хуже, чем после войны. О животных говорят: нарушен комплекс брачного поведения. У моих знакомых мужчин этот «комплекс» ограничивался спариванием. Все последующие элементы — устройство дома, выращивание потомства — почему-то отсутствовали. Зато других комплексов было у них в избытке. Так что не будет ни мужа, ни семьи, ни детей. Пусть.

Горячо жжет обида. Кажется, довольно времени прошло, чтобы это белое пламя превратилось в малиновые угли, и чтобы они даже как-то приятно иногда грели: да, это было, было… И чтобы подернулись сизым, серым, истлели и — погасли. Перед глазами стоял средневековый камин в доме Джулии: так все и происходило. Ствол яблони сгорает и рассыпается в прах за несколько часов, любовь — за год. Всему свой срок. Почему же и сейчас так больно? Там, в своей стороне, неуловимый Сиверков смеется и читает, пьет с друзьями и смотрит в небо, наблюдает за животными и вновь влюбляется, и снова на закате, в самом лучшем месте Москвы, у высотки МГУ, кокетничают с ним беззаботные молодые женщины. И таскает он за собой мою белую собаку, которую больше не с кем было оставить — у Валерочки дома целая стая отвратительных миттельшнауцеров, у Валентины тоже нельзя, ведь там до вчерашнего дня царствовал строгий миллионер, у ее живой еще тогда бабушки, любимой моей Анны Александровны, — своя спаниелька, уже пожилая. Да и совестно было так обременять старушку. Бедная Анна Александровна. Это Валентина должна была воспринять от нее страсть к собакам, не я. А получилось наоборот. Нелегко, наверное, вырасти рядом с человеком, который так любит собак вообще и одну в частности. Валентина полюбила кошек.

Кошки для нее были запретный плод — Анна Александровна считала, что все они поголовно исчадия ада, разносчицы стригущего лишая и глистов, источник вони и коварства. И маленькая Валентина побуждала меня лазать по чердакам старых домов в Ростовских переулках. Мы тщетно пытались ловить там диких котят — потомство диких же кошек. Но не хватало умения настоящих звероловов. Таких котят дикого полосатого окраса, нередко — черных, голыми руками было не взять. Только однажды, — вспоминала я, сидя в кресле, когда до одевания оставалась четверть часа, — только один-единственный раз удалось нам с Валентиной завладеть диким полосатым зверенышем. Валентина была послана в магазин, и в кармане у нее была старая авоська — некогда верный спутник наших бабушек. Хорошие авоськи отличались прочностью звероловной сети и служили десятилетиями. Мы загнали котенка в водосточную трубу — скрываясь, он на растопыренных лапах поднялся внутри трубы и там повис. Валентина выхватила из кармана посеревшую от времени шелковую авоську, надела ее на сливное отверстие, и мы стали ждать. Лапы зверя ослабли через полчаса, котенок, скрежеща по трубе когтями, рухнул в сетку и, издавая дьявольские вопли, был спутан. Стояла осень, так что перчатки спасли нас от его когтей. Взволнованные охотой и удачей, мы смотрели друг на друга, держа авоську с котенком. Увы! Котенок корчился, шипел и завывал, как бес. Девать его было некуда. Положив авоську на газон, мы отступили и с грустью наблюдали, как он выпутался и, задрав встопорщенный хвост, скрылся под плитами каменного крыльца.

О, горечь бесплодной победы! Зачем с таким упорством посещаешь ты меня и по сей день? — А не след тебе охотиться на диких зверей. Не хватает ума и сил — выбирай домашних, — в который раз посоветовала я себе, сама понимая, что домашние мне ни к чему. — Потому и семьи никакой не будет, — бойко сказал софист, уставший уже ждать, когда удастся щелкнуть костью счетов. Он победил. Возразить было нечего. И я стала одеваться.

Внизу пила кофе Мэй, накрашенная, в белой блузке и цветастой юбке — букет был составлен иначе, но краски те же. На спинке стула уже висела ее сумочка. Белокурая Пат, потупившись, тихой и нежной рукою гладила длинную голову своей черной собаки перед расставанием — борзых с собой брать было нельзя. С терьерами и овцами Энн они были несовместимы.

День установился какой-то сумрачно-тихий. Временами сквозь дымку проглядывало солнце, но, словно недовольное увиденным на земле, быстро скрывалось. Мерседес, ведомый Мэй, сменившей лаковые лодочки на стоптанные калоши, чтобы нажимать на педали, двигался по сельской дороге неторопливо, как старинная карета.

— В этих местах воевала с римлянами Бодика, — сказала Мэй. — Ты слышала о ней, Анна?

Мне пришлось признать, что ни о какой Бодике я слыхом не слыхала. Пока Мэй рассказывала об этой героической огненноволосой предводительнице кельтов, выступившей против сонмищ римлян и побежденной где-то именно здесь, чуть ли не прямо у ворот питомника декоративных растений, у которого мы только что остановились, я сообразила: Бодика, как ее именовали кельты и среди них — Мэй, была известна римлянам под именем Боадицея. Я с уважением посмотрела на землю у себя под ногами, оглянулась вокруг. Плосковатая, слегка всхолмленная равнина в жемчужной дымке июньского дня. Поля и поля. Очень тонкий слой почвы, из-под которого виднеется меловая основа Альбиона. По этим полям несется на колеснице отважная Боадицея, и змеями вьются ее рыжие распущенные косы. Меч в ее воздетой руке, и она гонит римлян… Величественная картина! Ну, а потом — как всегда. Что-то там случается — конечно, предательство, и вот хитрые многочисленные римляне уже казнят героическую женщину.

Я обернулась лицом к воротам. Мэй и Пат, уже внутри, сновали между рядами стеллажей, уставленных горшками. Мэй остановила свой взгляд на довольно высоком растении с темно-зелеными гладкими листьями и вытянутыми в трубочку, будто для поцелуя, мясисто-красными цветами. Пат выразила уверенность, что именно этот образчик флоры непременно приведет в восторг Энн. Вдвоем они подхватили горшок и не без усилий поставили его в машину через пятую дверь. Мэй вернулась, чтобы заплатить. Но не только. Еще когда выбирали подарок, я заметила, что ее жадный взгляд притягивается, как магнитом, совсем другим экземпляром. Это было дерево высотой не меньше чем с яблоню-трехлетку, раскидистое и веселое, с лапчатой крупной листвой.

— Замечательно будет выглядеть на крыльце у входа! — мечтательно повторяла Мэй. — Ах, как подойдет! Конечно, лучше два, с обеих сторон, но оба сразу не увезти.

Мне стало ясно, что речь идет о входе в дом Мэй, а вовсе не Энн.

— Да такое и одно в эту машину не влезет, — сказала Пат. Она тоскливо смотрела то на дерево, то на длинный мерседес и вспоминала свой крохотный белый автомобиль, только что купленный по случаю, в который еле помещался ее любимец Зак. Взор кудрявой Пат, этого английского агнца социальной несправедливости, отнюдь не светился кротостью.

Мэй заказала два дерева, и с доставкой.

Стриженые зеленые пространства, окружавшие гранитную глыбу дома Энн, на этот раз издали выглядели цветными. Жители деревни Литтл Ферлоу и окрестных селений прогуливались, сидели на скамьях и в шезлонгах, останавливались полюбоваться растениями, закусывали, наблюдали за пестрыми утками, белыми и черными лебедями в продолговатых прудах и черномордыми овцами в загонах — то есть совершали ритуал посещения «открытых садов». Ричард подошел к нашей машине, как только Мэй нашла место для парковки, и вытащил из багажника подарок. Держа под мышкой, как офицерскую фуражку, горшок с растением, вытянувшим для поцелуя свои многочисленные ротики, он подвел нас к хозяйке. Стоя за длинным дощатым прилавком, Энн в панамке и ситцевом платье в голубой цветочек бойко торговала рассадой однолетников но, увидев нас, передала свое дело помощнику.

— Добрый день, дорогие! Вы не забыли. Мило с вашей стороны. Я очень, очень рада. Благодарю вас. — Она одобрительно-бережно потрепала рукой листья и красные ротики подарка. — Великолепный экземпляр Plumeria rubra — необыкновенно крупный! Это настоящая редкость. Мы поставим его в conservatory.[102]

Сейчас же появились руки, подхватившие горшок с редкостью. Через некоторое время мне суждено было увидеть знакомые жадные ротики уже на предназначенном для них месте — в conservatory.

— Пойдемте погуляем. Хозяйка тоже имеет право на отдых, правда? Вот сюда, направо, пожалуйста. Я хочу показать вам Стену. (Слово было произнесено именно так).

В конце всей процессии — сзади меня шел только Ричард — я поплелась смотреть Стену. Что за Стена и зачем ее, собственно, смотреть, я поняла только подойдя совсем близко. Как оказалось, толпа гуляющих поодаль напрасно тратила время — именно Стена была подлинным творением английского садоводческого вкуса. Древность Стены внушала ужас. Толстые стебли плетистых роз увивали Стену, а их нежные цветы невинно касались мхов и лишайников, веками разъедавших ее пятнами проказы. У Стены ярусами были высажены прекраснейшие в мире злаки и лилии, розы и душистый горошек, — и дальше я могу сказать только, что все вместе было действительно прекрасно. Стена была очень длинной, так что садовники могли создавать идиллические картины вселенской гармонии почти бесконечно. Стена не оборвалась, а повернула, так что и мы повернули вдоль нее, и скоро все уже устали восхищаться, и иссяк запас удивленных восклицаний, и все были совершенно счастливы, даже грустная Пат, и тут Стена вдруг кончилась.

Перед нами лежал зеленый луг, и мы подошли к загону, чтобы посмотреть низкорослых черномордых овец, а потом вернулись к дому мимо прудов с утками.

— Можно узнать, Энн, — спросила я, — что это за пустые рвы рядом с прудами?

— Конечно. Ха-ха.

— Ха-ха, — вежливо отозвалась я.

— Да нет, — сказала Энн, — я имею в виду, что эти рвы называютсяХа-ха!

— Ха-ха?

— Именно. Потому что когда враги, осаждавшие замок, наступали, не замечая рвов, и падали туда, защитники замка радостно восклицали: «Ха-ха!». Так и пошло.

— Подумать только, — сказала я.

В это время мы уже были недалеко от серых стен здания. Мэй, Пат и Ричард немного отстали.

— Анна! — услышала я голос из-под панамки.

— Да?

— Можно вас попросить пройти со мной ненадолго в conservatory? Я попросила Ричарда показать Мэй новых жеребят. На днях мы купили троих. Насколько мне известно, у вас аллергия, и лучше нам посидеть в conservatory.

О том, что у меня аллергия на лошадей, я слышала впервые, но ничего не оставалось, как согласиться. Я немного стеснялась Энн — она все же была гораздо старше и совсем мало мне знакома, к тому же перед ней все, включая Мэй, так трепетали, что и я трепетала тоже — но не слишком. К тому же conservatory была близко, а конюшни неизвестно где, я устала, а проводить время с Энн означало всего лишь спокойно и вежливо беседовать о чем-нибудь приятном или даже прекрасном. Я обрадовалась, и старушка это заметила.

Летний сад Энн был невелик и нагрет, как аквариум. Обе собаки Энн — стэффордшир и бордер-терьер нежились в тепле на диване. После прохладного ветра, свободно веявшего вдоль Стены и даже слегка приподнимавшего края тяжелого руна черномордых овец, здесь я с облегчением почувствовала, что пальцы снова приобретают гибкость. Энн предложила сесть на канапе у стеклянного столика. Ну конечно. Опять бутылки и блюдечки с орехами.

— Что вы будете пить, Анна?

За три дня я слышала этот вопрос в трехсотый раз. И внимательнее посмотрела на столик. Ничего похожего на бутылку с водой там не было.

— То же, что и вы, Энн, если не слишком крепкое.

— Боюсь, Анна, что именно сейчас мне нужно чего-нибудь покрепче.

— Замерзли на ветру?

— Мы, англичане, веками привыкали к нашей погоде. Я вообще никогда не мерзну. — Щеки Энн порозовели, как пара снегирей. — Но мне нужно набраться храбрости для разговора.

— ?

— Я выпью немного виски. Составите мне компанию?

— Как я могу теперь отказаться! Конечно.

— Cheers!

— Cheers!

Виски маслянистым огнем охватило изнутри. Энн решительно сгрызла несколько орехов с блюдечка.

— Итак, Анна, нужно все-таки начать. Времени у нас немного. Я не буду ходить вокруг да около. Я хотела бы, чтобы вы вышли замуж за Ричарда. Мой муж, который с вами не знаком, но о вас наслышан, придерживается того же мнения. Я не могу предоставлять события их естественному развитию — времени для этого недостаточно. Ричард не знает, что я вам сейчас делаю предложение от его имени. Но я знаю, что он боится даже мечтать… А я боюсь, что если он боится, то это неизвестно сколько может тянуться и неизвестно чем кончится. Дело не в том, что мне нужны внуки. Четверо у меня уже есть. Мне нужно, чтобы хотя бы у одного моего сына была семья. Ричард вполне способен вести себя так, как требуется (кстати, как и двое моих старших мальчиков). Мы воспитали его, и я отвечаю за свои слова. Но в нашем кругу нет молодых леди, для которых жизнь с собственными детьми и мужем — это удовольствие. А удовольствия для них — это все то, что с семьей несовместимо. Браки неизбежно распадаются и заключаются вновь. Это тоже одно из удовольствий.

Энн налила еще виски, и мы немного выпили.

— Но почему ограничиваться только вашим кругом? В Англии множество других девушек — может быть, Ричард встретит кого-нибудь из университетской, артистической или какой-нибудь совсем иной, простой среды?

— Анна. Вы не представляете, что такое современная Британия. Традиции рухнули. Остались одни права человека. И суд. После Битлзов любовь превратилась в необременительное удовольствие. Каждый чувствует, что имеет на него право. Чуть что — в суд. Никто не хочет терпеть и страдать ради другого. Даже ради детей. Так что шансы найти молодую леди в другом социальном мире точно так же ничтожны. — Энн погладила подошедших к ней собак, причем каждая выражала явное неудовольствие тем, что есть еще и другая. Ревность все-таки одно из самых неприятных чувств, даже у животных. Особенно противно щерила свои мощные молодые клыки сахарной белизны стэффордшириха. Было ясно, что суке бордер-терьера — некрупной, не защищенной броней мышц, не вооруженной грядами хищных зубов и клыков, осталось недолго.

— Ну, Анна, так что вы скажете?

— Скажу, что я вполне понимаю вас, Энн. В России иная трагедия, но у меня — очень похожая. К тому же есть две трудности — одна решается довольно быстро, другая — может быть, никогда.

— Так, — сказала Энн, спокойно взглядывая на часы. — На обсуждение деталей у нас остается около четверти часа. У меня тоже есть одна вещь, о которой мне хотелось бы сказать после вашего принципиального согласия, если оно будет получено. Поэтому начнем с вас. Пожалуйста.

— Первое — я совсем не знаю Ричарда. Он очень красив. Он очарователен. Он совсем не похож на тех мужчин, с которыми я знакома. Но я его просто стесняюсь.

— Чепуха. Если вы не против, пусть съездит с вами в Шотландию. Надеюсь, Мэй одобрит эту идею. А второе?

— Язык. Я не могу себе представить, что мне не с кем будет говорить по-русски. Энн, это значит полностью отказаться от себя. Когда я говорю по-английски, я не испытываю никакого напряжения, но я уже не русская, а значит, вовсе не я.

— Я думаю, — не сразу ответила Энн, — что выход есть. Будете с детьми говорить по-русски. Английский они и так выучат. Потом, тут живет масса эмигрантов. Правда, мы с ними незнакомы. Не исключено, что общаться с ними и нельзя. Но мы проверим. Теперь о моей просьбе. Ведь я надеюсь, что ваши слова, Анна, в целом можно рассматривать как согласие?

— Да, — сказала я. — А можно еще немного виски? Спасибо.

— Просьба может показаться довольно странной. Мне нужны бумаги.

— Бумаги? — беспечно повторила я, опаленная огнем последней порции янтарного напитка шотландских нагорий.

— Ну да. Бумаги о вашем происхождении.

— Что же тут странного? У каждого есть свидетельство о рождении и паспорт, наконец.

— Я не эти бумаги имею в виду. Мне нужно документальное подтверждение вашего высокогопроисхождения.

— Нет, Энн, это невозможно. Ни у кого — ну, почтини у кого — во всей нашей огромной стране таких бумаг нет. Их уничтожили, чтобы остаться в живых после революции, те, кто не уехал за границу. После того, как началась перестройка, очень немногие такие бумаги восстановили — в основном, чтобы похвастаться. Для этих целей у нас восстановлено и так называемое Дворянское собрание. Но ведь если нет царя, нет никаких других сословий, то как могут существовать дворяне? Некоторые восстанавливают, а иногда просто покупают бумаги о происхождении, надеясь на возвращение собственности. Если могут купить, например, дворец, или поместье, или дом, то бумаги, кажется, помогают. И мне кажется, это правильно. Если бумаги подлинные, и если тебе по средствам купить и снова отстроить дом предков — это счастье. Но у меня никаких таких бумаг нет. И быть не может.

— Почему?

— Энн, не все русские — аристократы.

— Конечно, нет. Но Анна, достаточно на вас посмотреть и поговорить с вами полчаса, чтобы все стало ясно.

— Зачем же тогда «бумаги»?

— Для окружения. Исключительно для нашей среды, довольно замкнутой, где все обо всех всё знают, где все в деталях обсуждается. Если при заключении брака будут фигурировать «бумаги», это поставит нашу и вашу семью в особое положение. Это будет идеально. Анна, вы ведь аристократка, правда?

— Энн, я только внучка человека очень старинного рода, да и то незаконная. Все остальные мои предки — крестьяне с Днепра и Волги, казаки с Дона. У меня сохранилась фотография прапрадеда — банковского служащего из крестьянской семьи с Волги. Он сидит в кресле, облокотившись на подлокотники, и выглядит, как князь. И величественным красавцем был мой дед с Дона — тонкие черты лица, глаза черные, горбатый нос, изящные руки. А моя бабушка! Она всю жизнь работала с умственно отсталыми детьми, утешала и обучала их несчастных родителей, и более благородной натуры, доброжелательной ко всякому существу, более красивой и жизнерадостной женщины я не встречала — разве только моя мать. Но моя мать грустна. Ну, неважно. Так или иначе — вряд ли меня можно считать аристократкой.

— А бумаги?

— Бумаги? О «бумагах» я справлюсь. Возможно, даже прямо от Мэй, по телефону. И скажу вам. Не знаю, что получится. Может, и ничего. Я только прошу не говорить Ричарду. Конечно, если он поедет с нами в Шотландию, я буду рада — в любом случае. Я прошу ничего ему не говорить, чтобы не связывать ни его, ни себя никакими обязательствами. Вдруг ему суждено встретить свою любовь этим летом? Вот сейчас, на вашем празднике открытых садов?

— Анна, дорогая, я начинаю любить вас все сильнее. Что, если ничего не выйдет? Я буду безутешна! Нет, русские — это… Это какая-то особая сила. Душа. Очарование интеллекта. И сила красоты. Я ничего не скажу Ричарду. Но я — я сама буду мечтать… Ну, нам пора.

Мне казалось, что я ступаю по воздуху или сама наполнена каким-то флогистоном, как радужный мыльный пузырь, когда вслед за Энн в довольно криво нацепленной панамке я выплыла из жаркой conservatory на холодные просторы «открытых садов».

Около мерседеса уже стояли на ветру Мэй, Пат и Ричард. Смотреть на Ричарда было почему-то невыносимо трудно, на Мэй — опасно (вдруг догадается!). Я стала смотреть на Пат. Она выглядела голодной. Мэй похвалила купленных жеребят, я влезла в самый безопасный дальний угол кожаных недр нежно урчащей машины, дверки надежно захлопнулись, и мы поехали.

Боже! Даже движение по той же английской земле, но — прочь от гранитного замка и серой Стены, прочь от будущей семьи, где я смогу говорить по-русски со своими детьми, прочь от Энн в панамке и идеального робкого Ричарда — даже это движение прочь было — свобода!

Так, — думала я. — Ничего, что согласилась. Бумаг я все равно не достану. Без бумаг мои акции резко упадут. А вдруг нет? Опасно. Все равно, съезжу в Шотландию и откажусь. Потом. А почему потом? Может, лучше сразу? Завтра? Нет, надо подумать. Вспомни, — говорила я себе, сидя на мягких подушках машины, колышущейся на волнах асфальта, — вспомни, как ты только что убивалась в спальне с окном на мраморного жеребенка, что не будет у тебя внуков, потому что нет и не будет мужа. Но вот и муж. И Энн, чья панамка внушает тебе желание оказаться в твоей пыльной перестроечной Москве, — ведь она думает о том же, точно о том же — только бы не «без семьи»! А ведь у нее уже и внуки есть. Но и для нее главное — не «без семьи»! Так что не отказывайся сразу, подумай. Получше подумай. А уж потом пугайся панамок и лелей свои порывы к «свободе».

У парадного входа в дом нас встречали приветливые раскидистые деревца в кадках. Заказ был исполнен, Мэй одобрила свою покупку: «Aren't they lovely, Anna?»[103], но как-то вяло. Видно, интерес к декоративным растениям успел ее покинуть.

Странно, — пришло мне в голову, когда мы высадились из автомобиля и вновь оказались в постоянной отправной точке наших путешествий, — мы все время в кухне, вот очаг, но где же еда? Из холодильника появляется водка, из ящиков на полу — то шампанское, то бордо, из банки на столе — кофе, но где же хранится хлеб? А сыр? Масло? Вообще все то, что бывает даже в московских кухнях? Когда я собиралась в Англию, Мэй сказала мне, что я только покупаю билеты (что и пришлось сделать на Валерочкины деньги, потому что своих у меня вовсе не было — одна аспирантская стипендия), а об остальном могу не беспокоиться. Я и не беспокоилась — просто очень хотела есть.

Пат собиралась домой. Согрели чайник, налили кофе из банки. Бедная бывшая овечка фирмы «Живанши» снесла вниз свою сумку, взяла на поводок красавца Зака, и мы с Мэй пошли проводить ее до маленькой белой машины. Зак в нее действительно уместился — по-моему, чудом. По дороге и прощаясь мы обменивались ободряющими восклицаниями: «Ничего, я еще не так стара! — шептала овечка. — Да и мама не всегда же будет так плохо себя чувствовать!». Что она имела в виду, я не поняла. «Вот найдешь работу — вспомнишь, как без нее жилось хорошо!» — вторила Мэй, неутомимая труженица собственного офиса. «Держись, Анна, — Пат находила в себе силы и для меня, — надеюсь, что самые трудные времена Россия уже пережила». Как я была благодарна ей за эти слова! Шел 1992.

Уже не обращая никакого внимания на деревца у входа, Мэй вошла в кухню и опустилась на диван.

— Какой день! — сказала она. — А ведь завтра Блэкпул.

— Что, это очень важная выставка?

— Одна из крупнейших в Англии. И у Опры есть шанс. If she won’t be too shy.[104]

— Нужно, чтобы она хорошо себя чувствовала. А где Блэкпул?

— Ох, страшно далеко. Триста миль. Или двести — точно не помню. На северо-западном побережье. Возьму на всякий случай еще молодых — в щенячий класс. Пусть попробуют.

— Тогда она сегодня должна спокойно гулять и отдыхать. И как следует поесть, — добавила я.

— Конечно, конечно, не беспокойся. Дэбби поможет. А нас Ричард пригласил в индийский ресторан. Пока мы смотрели жеребят. Вот и подкрепимся. Жеребята, кстати, и вправду хороши. Особенно один. Все из Америки. Хочу такого! — и Мэй предложила чуть-чуть выпить, чтобы дождаться Ричарда. Мы выпили.

Зазвонил телефон. Мэй в панике устремилась к нему: испугалась, что это Ричард отказывается от приглашения.

— Это снова тебя, Анна, — услышала я ее голос. В нем звучали облегчение, радостное возбуждение — от водки, и — досада.

— Аня… Это ты… — прозвучали в трубке знакомые звуки с характерными паузами и ниспадающими интонациями песни умирающего лебедя.

— Валентина! — вскричала я. — Ну как ты?

— Плохо, — был ответ. — Приехать не могу…

— Почему? — спросила я. Видит Бог, я хотела ей помочь. Но сейчас у меня было ощущение, что с плеч свалилась гора.

— Бабушкина спаниелька заболела… Тоскует… Я, конечно, взяла ее к себе… в Строгино… но… ведь у Алиски сама знаешь… характер…

Алиса была Валентинина рыжая кошка, злобное и ревнивое животное, не привыкшее к тому, что хозяйка уделяет внимание другим.

— Так что я пока побуду тут… Собака очень плоха… старая к тому же… Алиску пока отдаю сестре, а то она кидается…

— Валентина, я, наверное, сама скоро приеду. Вот в Шотландию съезжу ненадолго — несколько дней, и все. Так что увидимся.

— Ну ладно… Пока…

На этом контакты с родиной оборвались. О том, что мне может позвонить, например, Сиверков, и думать было нечего — зачем? Действительно, зачем? Я и не думала. Хватит пустых надежд. Довольно.

— Все, — сказала я Мэй. Больше нам никто не помешает. — Мэй сделала преувеличенно удивленную мину. Это должно было выражать недоверие.

— Нет, правда, — настаивала я. — Валентина взяла к себе бабушкину собачку, так что есть кому о ней позаботиться. — Мэй удовлетворенно и одобрительно закивала.

Мы в очередной раз переоделись и снова спустились вниз, чтобы наблюдать из кухонного окна прибытие машины Ричарда, на этот раз спортивной, и отправиться с ним в Ньюмаркет.

Я понимала, что не смотреть на этого англичанина мне больше не удастся. Нельзя же выйти замуж, ни разу не взглянув на жениха. И невозможно решить, выходить ли замуж. Так что я сделала усилие — и стала смотреть. Сначала в направлении Ричарда, потом — в сторону Ричарда, потом на его лицо, и наконец — в лицо Ричарду. В этот вечер в индийском ресторане взглянуть в глаза Ричарду я не смогла себя заставить. Я напоминала себе дикого зверя. И этот дикий зверь сам себя ломал, чтобы приручиться, и как можно скорее. Как и всякое приручение, дело облегчалось тем, что я была очень голодна. Это переключало внимание и избавляло от навязчивых социальных запретов.

Мэй и Ричард болтали о жеребятах и о лошадях вообще, о скачках и разведении. Все это текло как-то мимо меня, я ела, а от английского языка так устала, что временами выключалась, к тому же в этой болтовне попадалось множество неизвестных мне словечек из мира лошадников.

И вдруг я поймала знакомое: fleet in the Persian gulf.[105]

Это сказал Ричард. Я прислушалась. Он служил в это время в войсках. В авиации.

Тогда мне было шестнадцать лет. Наши войска недавно вошли в Афганистан. Я не спала по ночам и не выключала дедушкин радиоприемник, послевоенный, полученный по репарации. Это был большой деревянный ящик с зеленым глазком над освещенной панелью частот. Я лежала, скорчившись от ужаса под одеялом, и не отрываясь смотрела — смотрела в зеленый глаз приемника, от зрачка которого расходились вниз два усика. Я не могла заставить себя выключить ящик — ведь каждую минуту могли сообщить, что началась атомная война. Так я заключила, наслушавшись нашего и не нашего радио, до одури начитавшись газет. Отсыпалась я днем, урывками. Наступала ночь, дом затихал, и снова я включала приемник, смотрела в зеленый глаз и думала. Правда, думала я на первых порах, а когда дело затянулось на несколько месяцев, то просто тихо лежала в панике. Ход моих мыслей был несложен, выводы безнадежны.

Сначала я считала, что, будучи нормальным человеком, я не могу позволить убить себя и свою семью вот так — дома, в постели, не предприняв ничего, если знаю заранее, что может начаться война. Нужно бежать из Москвы. Куда? Подальше, в какую-нибудь глухую деревню, например, под Кологрив. Днем я рассмотрела карту и нашла, что в нашей стране, кроме огромной Сибири, куда я почему-то скрыться не решалась, есть места, куда никогда не ступала нога завоевателя. Все увязали раньше, то есть ближе к западу. Очень привлекательно выглядела река Унжа, особенно ее верховья. Но никто из домашних почему-то со мной не согласился. Все только отмахивались и советовали принимать на ночь тазепам. Я пыталась — ах, как я пыталась! — совместить то, что я слышала ночью по радио и читала днем в газетах, с тем, как вели себя все взрослые люди вокруг. Это было невозможно. Обе реальности существовали раздельно — военные корабли-авианосцы и их противостояние, руки на кнопках — в одном мире, повседневная жизнь с завтраком, работой, МГУ, куда я только что поступила, — в другом. Значит, и бежать было нельзя. Значит, маленькая антилопа кончиль должна вести себя так же неразумно, так же преступно, так же дико, как стадо других таких же антилоп, и покорно ждать, пережевывая травку, пока всех перестреляют охотники. Вон они, уже в кустах. А антилопы всё пасутся. Одна подает сигнал тревоги — остальные гонят ее прочь из стада. Но идти одной некуда. Я не могла понять, почему обычные, не военные, люди во всем мире, объединившись, не прекратят этот кошмар, не защитят от него своих детей. Это было бы так легко. Но нет — ни о чем подобном сведений ни в газетах, ни по радио или телевизору не было. Было другое — оживленное предвкушение стада, что его вот-вот уничтожат.

Никаких других мыслей у меня не было. Наступила тоска. Кризис в заливе наконец разрешился, я снова стала спать по ночам, но об открытых мной тогда странностях человеческой природы не забыла.

И когда здесь, в итальянском ресторане, среди забавных словечек лошадников вдруг на мгновение раздались эти звуки — Persian gulf — звуки, которые я целых полгода слышала по тысячу раз за ночь, звуки, из-за которых я впервые поняла, как устроен человеческий мир, я… Я взглянула на Ричарда, взглянула так, как смотрела все те ночи в зеленый глаз приемника, — пристально, и глядела потом — неотрывно.

Загрузка...