«Когда погибла Сербия, – говорят старые люди, – а за ней Босния и Герцеговина; когда исчезло сербское государство, когда часть сербского народа выселилась на чужбину, чтобы восстановить силы, – тогда другая часть этого народа, которая ни за какую цену не могла оставить прадедовского очага, избрала свой, особенный способ сохранить независимость и свободу. Численно уступая врагу, эти люди двинулись, в виде мелких отрядов верных и испытанных друзей, в густые горные заросли и крутые теснины, чтобы оттуда обрушиваться на мучителей народа, внушая ему, что нет на свете силы, которая могла бы совершенно уничтожить сербскую независимость и сербскую свободу. Эти люди назывались гайдуки».
К чете [38] гайдуков Георгия и присоединились Вук с Миленко после того, как тайно отвезли Аницу в Сараево и поручили ее хлопотам вдовы Марко Балича. Эти две женщины да маленький сын Марко – вот все, что осталось от некогда большой, веселой, счастливой семьи. Джуро Балич был еще совсем дитя, а потому Миленко, который совсем скоро стал бы членом этой семьи, не вмешайся злая судьба, приписал к своему долгу завоевателям Сербии еще и месть за Баличей. И Вук тоже знал теперь, что и у него есть к туркам свой счет: боль и мука чужой страны стали его собственной болью и мукой.
Аница слегла. Она была в беспамятстве, когда побратимы уходили из Сараева, но Лепосава Балич пообещала заботиться о ней, как о родной сестре. Проститься не удалось, да и что мог бы сказать Вук Анице? Что она могла сказать ему? Ее судьба была изломана одним махом, а он – он не находил в себе ни жалости, ни доброты в той мере, какая была необходима, чтобы заставить Аницу позабыть все, с ней случившееся. У него были силы мстить, сражаться – но не любить. Поэтому Вук был даже рад, когда настала пора уходить из Сараева и двигаться на север, в горы Романийские.
Романийский горный хребет – один из самых больших в Боснии. Само имя его внушало невольное уважение, напоминало о прежних суровых завоевателях сих краев. Да и вид он имел грозный, угрюмый. Мелкие и редкие сосны сменялись голым белым камнем. Странно выглядели скалы, венчавшие хребет: точно огромный каменный гребень! Зубцы гребня казались совершенно ровной вышины, но каждый имел особую форму, напоминая то прямой толстый брус, то узкий ствол, то нечто вроде раздвоенного копыта. Здесь-то, у Романийских стен, как называет эти места народ, в низенькой курной избушке, кое-как сколоченной из нескольких бревен и крытой кусками еловой коры, побратимы несколько дней ждали Георгия. При расставании он назначил им здесь встречу – и не замедлил появиться.
Странным образом он уже знал, что произошло в Сараеве и Планинском Слапе, а потому сразу предложил побратимам присоединиться к его гайдукам. Те согласились без колебаний, ибо сами лишь о том и мечтали, и на другой же день, знакомя их с новыми товарищами, Георгий воскликнул горделиво:
– Любо поглядеть на этих честных господ! Точно как бы в один день родила их одна мать!
Эта тридесятерица состояла из отборнейших, наихрабрейших, видных собою юнаков: граничар, жителей пограничных мест, равно ненавидевших оттоманцев и швабов; шайкашей [39] с Босны, Савы, Дрины; романийских охотников, известных своею меткою стрельбою. Георгия они чтили как божьего пророка, и если кто-то оказался недоволен, когда он возложил звание харамбаши [40] на Миленко, никто этого не показал – кроме самого Миленко, считавшего Вука прирожденным командиром и желавшего всецело подчиняться только ему. И Вук воспользовался этим, ответив с улыбкою:
– Да, я командир – на своей войне, на своей земле. А здесь твоя земля, твоя война. Тебе и вести нас в бой.
Тут споры и закончились – к особенному удовольствию Арсения, которого била дрожь при одной только мысли, что он может оказаться во власти Москова. Поэтому Арсений особенно охотно вызывался сопровождать Георгия в его поездках по Сербии, которые, когда в его чете появился новый глава, стали еще чаще. Он хотел встретиться со всеми харамбаши гайдукских отрядов: и на территории, захваченной османами, и за линией австро-венгерской границы, не теряя надежды сплести сеть народного восстания, которая в условленное время опутает всю страну, чтобы сквозь ее мелкую ячею не проскользнул ни один завоеватель. Но если из Боснии, Герцеговины, Старой и Новой Сербии, тем паче Черногории он возвращался исполненный надежд, то из Далмации, Славонии, Срема и особенно Хорватии приезжал такой измученный и удрученный, что у Вука душа болела при виде его. О том, что его гнетет, Георгий говорил немного, да Вук и так чувствовал, что главное уже было сказано при первой встрече: если мусульмане убивали тело сербского народа, то католики норовили сгубить прежде всего его душу, и трудно решить, что было страшнее.
Чем дольше Вук жил в Сербии, тем больше проникался ее бедами и постигал ее заботы. Порою он вспоминал Россию и думал: «Храни господь русских от той поры, когда они будут принуждены собирать кровь свою, рассеянную по свету, считать некогда богатый народ по одному, с трудом находя спасшихся от истребления, как принуждены делать сербы!» Жизнь здесь, в горах, была такова, что Вук невольно смотрел на происходящее как бы с горной вершины – а это не могло не сказываться на образе его мыслей.
Конечно, Вук не мог не понимать: пусть гайдуки пользуются всенародной любовью, пусть их отвага зажигает сердца сербов, однако для нищих романейских пахарей свой земельный надел значит куда больше, чем самая громкая слава о той или иной чете, ночью обрушившейся на османский гарнизон, срубившей десяток голов – и скрывшейся в горах с небольшой добычею. Миленко сперва не понимал, чего хочет побратим, однако вскоре завел в чете новый лад: все взятые с бою деньги и драгоценности шли на выкуп заложников, взятки оттоманским чиновникам для облегчения участи народной и даже на покупку скота и земледельческих орудий, ибо в Посавине и Краине серб мог получить участок земли, если владел кое-каким имуществом и давал хорошую взятку. И когда несколько семей были таким образом спасены от вековечной нищеты, Вук гордился этим едва ли не больше, чем множеством отметин на рукояти своего ганджара, означавших число убитых оттоманцев. Впрочем, порою счету им не было... да и не до счету было!
Он от души упивался боем. Его судьба представляла из себя погоню за смертью, но Вук не осознавал этого, а просто не был трусом, ценя свою жизнь так же мало, как и чужую, – но при этом доверяя голове больше, чем сердцу.
Как некогда в Сечи, он вспомнил все, чему научила его когда-то служба в регулярных войсках, – и с особенным удовольствием старался сделать из анархической гайдукской вольницы по-настоящему боевой, опасный для османов отряд. Божественное озарение – Вук не называл иначе те хитромудрые догадки, которые порою осеняли его! – к счастью, оставалось с ним, и вылазки четы, которые всегда были им тщательно продуманы заранее, вынуждали османов бояться гайдуков Георгия, как огня. «Бояти се како живе ватре», – гордо говорили молодые сербы. Когда надо, напад был стремителен и неотвратим, словно мощная волна, но Вук учил своих уецов [41] и терпению сидеть несходно под стенами осажденной крепости или какой-нибудь церкви, где заперлись загнанные османы, не один день не прикасавшиеся ни к питью, ни к пище, а все не желавшие выходить. Ну, в этом-то случае Вук недолго ломал голову, как их выманить: через потайной ход, тщательно охранявшийся оттоманцами, в церковь пробралась молодая «мусульманка», волоча за собой несколько кожаных бурдюков с крепчайшей ракией. Измученные жаждой осажденные выпили их сразу и через какой-нибудь час все как один спали вповалку, а «мусульманка» открыла осаждающим ворота церкви. Гайдуки восхищались Вуком, называя его мудар Москов, и вся эта хитрая уловка была не по душе, кажется, одной лишь «мусульманке», которую пришлось изобразить Анице.
Да, она появилась в чете как раз в день святого Савы, покровителя сербской церкви. Вся чета спустилась с гор в ближнее селение, где гуляла молодежь. Веселились, танцевали коло – только Вук и Миленко грустили: вспомнилось коло в усадьбе Балича. И обоим показалось, что их видения начали оживать, когда перед ними вдруг появилась бледная, как призрак, Аница.
Исхудавшая, утратившая всю свою яркую, свежую прелесть, она была одета по-мужски и впрямь напоминала юношу, ибо чудные черные косы были острижены. Она хотела сказаться мужчиною и вступить в чету.
Если б сие зависело только от Вука, он, наверное, не стал бы спорить, но Миленко яростно воспротивился. Похоже, он продолжал считать Аницу сестрою – а потому не мог позволить ей ничего противного женской чести. И настоял, чтобы она вновь надела подобающее платье, но позволил остаться в отряде стряпухою. Вук понимал Аницу: он тоже надеялся, что мужское платье сохранит ее от приставаний молодых гайдуков. Однако Миленко поглядел на него, как на малоумного.
– Ты что?! – спросил он. – Кому она нужна? Разве скроешь, что ее обесчестили османы?!
Голос его дрогнул, и Вук внезапно понял: побратим не может простить Анице, что она осталась жива, когда погибла Бояна. И еще Вук вспомнил горестные слова Миленко: «Лучше ей было умереть!»
Похоже, Аница и сама была не больно-то счастлива оттого, что осталась жива, ибо жизнь превратилась для нее в постоянный укор самой себе.
Держалась она робко, настороженно, словно ждала, что Вук, Миленко и остальные гайдуки погнушаются говорить с нею. Однако, против ожидания, обращались все с ней приветливо и дружелюбно. Но и впрямь – никому и в голову не приходило ее домогаться! Вук думал, что это благородство, жалость, сочувствие, но понял, что прав был Миленко, когда однажды поймал украдкой брошенный на себя самого жаркий, влюбленный взор Аницы – и отвернулся, сделав вид, что не заметил этого, ощутив при этом какую-то брезгливость. И раньше-то у него и в мыслях не было ничего, кроме веселых, братских шуток, а теперь и вовсе хотелось держаться от Аницы подальше. Хуже всего было то, что он не умел, не мог обращаться с ней грубо, а она видела в его приветливости нечто большее. Она подкладывала Вуку лучшие куски мяса, самые пышные лепешки, она стирала ему, сшила просторный, теплый зеленый плащ, она выстлала ветками и цветами шалаш, который он делил с Миленко, она даже порывалась чистить и острить его оружие, не запрети он ей этого раз и навсегда... но как было запретить ей обжигать его огнем влюбленных взоров?
Вук только и мог, что силился не замечать этого. Он втихомолку надеялся, что Аница понимает: ему не до любви, не до женщин, у него одна война на уме! И она, пожалуй, это понимала, смирялась со всем, но лишь до поры до времени. Она ждала... Чего? Вук знал, что дождаться ей не суждено, – и душа болела у него, и злился он то на Аницу, то на себя – а изменить ничего не мог.
Как-то раз чета обрушилась на турецкий обоз, идущий из Банялуки в Дервенту и ставший привалом на роскошной поляне, под сенью цветущих яблонь и груш: уже был май. С обозом ехал в Банялуку муселим этого округа, объезжавший свои владения, и, по слухам, его повозки были нагружены золотыми дукатами. Но не это было главным! Муселим вел в тюрьму два десятка кметов, которые за непослушание своим господам подлежали гораздо более суровому наказанию, чем порка.
Гайдуки ударили по османам как гром среди ясного неба! Охрана обоза сперва ощетинилась ружьями и саблями, но очень скоро была вся повыбита (стреляли, чудилось, сами кусты и деревья!), и муселим обратился в бегство. Да разве побежишь с обозом по лесным и горным дорогам! Сначала оттоманцы бросали одну за другой телеги, потом и пленных, и помышляли теперь только о спасении собственной жизни.
Вук увидал в толпе турок женщину, неловко сидевшую верхом. Чадра у нее слетела, она едва не падала с лошади, являя собой картину такого испуга и отчаяния, что у него дрогнуло сердце. Миг – и свалится, затопчут лошади, не то – собьет шальная пуля! И он сказал собравшимся вокруг нескольким гайдукам:
– Кто берется привести мне эту женщину, чтоб не мучилась, бежавши, того щедро награжу!
Тут же Арсений, случившийся рядом, разыгравши коня, пустился на беглецов.
Османы пытались стрелять в него, но напрасно. Изловчась, Арсений схватил за узду коня, на котором сидела турчанка, и привел к Вуку.
Тот протянул ему шитые золотом и серебром ножны своего ганджара – знал, что у Арсения на них давно разгорелись глаза, – но тот, отведя руку Москова, сказал:
– Благодарствуй! Я сам возле нее больше нашел!
И, судя по его пламенным взорам, можно было не сомневаться, что речь идет не о деньгах, а об истинном сокровище красоты...
Она и впрямь была чудно красива, и даже с растрепанными косами, в запыленном зеленом ференджи была похожа на необычайный цветок, диковинную птицу, разноцветную бабочку!
– В точности такими, – пробормотал Йово, – должны быть гурии в мусульманском раю!
Все это так, но куда же было ее теперь девать? Обоз отбит, охрана частью рассеялась, частью полегла под выстрелами. Увести ее в отряд? Но такая красота непременно стала бы предметом распрей: ею пожелал бы владеть всякий! Вот уже и сейчас Миленко, приметив, как Вук любуется пленницей, молвил:
– Не помню, говорил ли я тебе, побратим, о нашем сербском богатыре, Крылатом Хреле? Про его силу рассказывали чудеса. Далеко в поле за Рашкою, которая протекает под Хрелиной горой, показывают дерево: до этого дерева Хреля, говорят, бросал свой тяжелый буздоган [42] из-за реки. Однажды ему пришла охота жениться, и он нашел себе молодую прекрасную девушку. Через два дня после свадьбы он взошел на свою башню, чтобы показать силу гостям, бросил булаву – и добросил ее не так далеко, как прежде. «Погоди, – сказали ему гости, смеясь, – поживешь еще с женою, и буздоган твой не долетит и до Рашки!» Хреля не ответил: он сошел вниз, взял свою жену в охапку и, размахнувшись, бросил бабу в реку!
Гайдуки захохотали, добродушно поглядывая на Вука, и только Арсений и Аница смотрели недобро.
– Не гнать же ее теперь, – пробурчал Вук смущенно. – Но и вам, охальникам, ее не видать! Давно хотел сказать: пускай Аница идет жить в деревню, не место ей среди мужиков; а вместе с ней поселится и эта девойка. Глядишь, найдется добрый человек, возьмет ее за себя по чести и по совести, а нет – сопроводим ее в Банялуку: какому ни есть почтенному турчину достанется...
Ох, как взвилась Аница! Ни словом не обмолвилась, не поперечилась никак, но глаза вспыхнули лютой ревностью, словно Вук приуготовил турчанку себе в наложницы, а не отослал от себя.
А он уже и сам толком не понимал, почему велел спасти ее. Не красота турчанки поразила его, хотя она была замечательной. На миг проблеснуло невероятное сходство с той, которая погибла по его невинной прихоти, с Рюкийе-ханым, и Вук возмечтал: а вдруг она чудом спаслась, осталась жива... Тут же понял, что ошибся, но жалость уже овладела его сердцем, и он отдал приказ спасти ее.
Конечно, все дело было в Рюкийе! Он неизгладимо запечатлел ее в сердце своем, и чудилось, что все женщины, встреченные им прежде и потом, – лишь бледные грани ее образа. Вот к ней-то он не испытывал той снисходительной брезгливости, какую вызывали и Аница, и прекрасная турчанка, хотя Рюкийе была даже не жертвой насилия, а любимой наложницей султана Гирея. Но для Вука этого как бы не существовало. Прошлого не было! О ее судьбе он знать ничего не желал, кроме одного: что она жива. О, если бы так! Если бы Вук мог поверить, что видения, порою являвшиеся к нему в некоем мистическом озарении, не бред воспаленного ума и тоскующего сердца, а та экстатическая сила, которая, будучи возбуждена пылким желанием или чрезвычайно живым представлением, может переносить дух на невероятные расстояния, в дальние, непредставимые места! Например, как-то раз – это было еще в октябре, он запомнил, что они с Миленко тогда еще путешествовали по Боснии, – Вук на привале ударился в воспоминания. Мысль его разнеслась, сердце разгорелось... Вдруг его словно бы ударило что-то по глазам – и в промельке света возникло лицо Рюкийе.
Он едва узнал ее, она была совсем другая, чем там, на галере: в красивом зеленом платье, с изысканной прическою, – но лицо ее было таким же испуганным, как в тот миг, когда сабля Сеид-Гирея свистела около головы Леха Волгаря, а вокруг все горело, лилась кровь. И тут словно некая темная волна выплеснулась из зеркала и ударила Вука! Это было предчувствие страшной опасности... но самым страшным было то, что грозила она не ему, а Рюкийе.
– Берегись! – безотчетно выкрикнул Вук и очнулся от звука собственного голоса. Пришлось бессвязно объяснять всполошившимся друзьям, что ему просто-напросто приснился дурной сон.
Второй подобный случай был уже на исходе зимы. Вук и Миленко сидели на поляне, ожидая разведчиков, ушедших в Банялуку, и смотрели на синие зубцы гор. Миленко задумчиво покуривал трубочку, а Вук крепко задумался. Как всегда, о Рюкийе.
Жива ли она? Помнит ли?
Солнце играло со снегом, сверкало. Вук засмотрелся на шаловливые искры. Они мельтешили, выстраиваясь в длинный ряд огоньков, и Вук разглядел, что перед ним открывается как бы коридор взаимно отраженных зеркал, а в конце этого коридора, между двух свечей, сидит Рюкийе и смотрит прямо в его глаза.
Она была невероятно далеко – и в то же время так близко, что чудилось: протяни руку – и коснешься ее!..
Вук рванулся вперед... но тут громко запыхтел трубкою Миленко и вскочил на ноги, дрожа и смеясь: – Холодно!
Видение исчезло.
А все же в недобрый час разметали гайдуки тот османский обоз! Добыча, конечно, была хороша, но ярость банялукского муселима превзошла все ожидания. Османы не разучились воевать, так что карательные отряды, шедшие на поиск четы Георгия, определенно должны были стереть с лица земли даже воспоминание о злосчастных гяурах. Спасла отряд случайность: Арсений, который признавал только власть Георгия, а пришлого харамбаши, как он называл Миленко, почти ни во что не ставил, самовольно ушел в соседнюю деревню навестить кума, да по дороге наткнулся на оттоманцев – и еле ноги унес, но успел предупредить своих об опасности.
И он, и большая часть гайдуков, и сам Миленко настаивали принять бой, однако оба русских требовали отступить: силы противника были слишком велики. Георгий предложил отойти за Саву, но не углубляться в австрийские земли, а осесть на самой границе, чтобы в любое время можно было одолеть речную преграду и ударить по османам. Только этим обещанием впредь не давать мусульманам спуску и удалось утихомирить горячие головы, после чего отряд спешно переправился через Саву на нескольких больших лодках и плотах, но был вынужден побросать часть снаряжения, орудий, лошадей и прочего добра, недавно взятого в бою. Впрочем, оставили все без сожаления: сошлись на том, что это навлекло на отряд несчастья. Аница, которую, конечно, тоже взяли с собой, как и пленную турчанку, неистовствовала, крича, что эту ведьму надо убить или хотя бы оставить, что именно она принесла все беды! Вук в сердцах едва не отвесил Анице пощечину – и вскоре пожалел, что не сделал этого, ибо посередине реки Аница вдруг изо всех сил толкнула турчанку – и та упала в воду. Она скрылась в волнах, даже не вскрикнув, и сразу пошла на дно, а покрасневшая вокруг бортов вода свидетельствовала, что Аница наверняка ударила ненавистную ей красавицу ножом.
Ни Вук, ни Миленко, ни Георгий ничего не могли поделать: они находились в другой лодке, – и только с ужасом переглянулись. Вук схватился за пистолет, но Георгий нахмурился, и тот одумался: что же он, вон как недобро смотрят гайдуки! Пожалуй, только Арсению было истинно жаль несчастную: это читалось на его лице, остальные же никогда не понимали прихоти Москова – добро взял бы девушку в наложницы, а то просто поселил эту чужинку среди своих! Пожалуй, они, как Аница, верили, что иноземка навлекла на них несчастье, а Аницу все жалели, и в глазах гайдуков случившееся было чем-то вроде мести молодой сербиянки за погубленную семью. Они бы не простили Вуку наказания Аницы, и только Миленко осмелился сказать ей резкое, злое слово.
Вук смолчал... но теперь Аница сделалась ему воистину омерзительна, и он с трудом скрывал это, ибо сердцем чувствовал: это была не месть за семью, Аница убила ту, в ком видела соперницу. Она ведь не знала, что сердце Вука заперто для любви! И даже о смерти турчанки он жалел только как о безвозвратно загубленной красоте.
Чета обосновалась близ деревушки Савска Обала [43], которая вполне оправдывала свое название, ибо лежала как раз по берегу Савы. Пара пустяков – переправиться на турецкую сторону! Но теперь Вук наконец понял, что имели в виду Георгий, и Арсений, и Йово, и Миленко, говоря, будто в Турции славянину свободнее, чем в Австрии: швабы словно бы изменили землю, воздух и воду, будто подмешали в них что-то чужеродное, тлетворное.
Это нечто была религия, и Вук осознал, что столкновение трех верований на Балканах всегда будет источником множества страданий именно потому, что славяне, как никакой другой народ Европы, фанатичны в вопросах веры благодаря своей душевной чистоте и искренности. Когда речь идет о душе, для славян не существуют всякие хитроумные уловки и увертки, принятые у французов, англичан или немцев. Они могут идти только прямой дорогой духа, пусть даже это – путь на Голгофу. Это-то и делает славян страшно неприятными для воспитанных западным иезуитизмом народов, которые не выносят этой простодушной, детской, чистой прямолинейности, а видят в ней нечто вызывающе дерзкое, как бы насмешку и порицание, что-то такое, что оскорбляет, жжет, режет их – и вынуждает видеть в славянстве своего первого врага.
В каждой деревне был костел, а если нет – то непременно там околачивался миссионер римско-католической церкви, неустанно обрабатывающий эту ниву во славу своего господа. И лютой ненавистью исполнились сердца церковников, когда перед сербами зазвучали пламенные речи Георгия – лучшего из проповедников православия и великой славянской идеи, каких когда-либо слышал Вук.
Георгий поддерживал негаснущим костер той глухой, упорной ненависти, которую сербы противопоставляли проискам римской церкви и в которой врожденный фанатизм сливался с вполне понятным возмущением. Слово «венценосец» – именно этот Орден представлял интересы латинов в оккупированных сербских землях – здесь почиталось за бранное. Если Орден касался какой-нибудь церкви, население считало ее поруганной. Если поблизости не было православного священника, люди отказывались от богослужений, не совершали браков, не крестили детей, не отпевали умерших. Старый дед шайкаша Йово, умирая, более всего боялся, что родные отнесут его тело в оскверненную Орденом церковь, и заставил внука дать клятву, что он избавит старика от величайшего поругания. Георгий пообещал, что сам сопроводит старика в последний путь, – и тот умер спокойным и почти счастливым. С тех пор Георгий фактически превратился в православного священника во всех прибрежных посавских деревнях. Мало кто знал, что у него не было официального сана: его беспредельная вера и вера в него значили куда больше! Конечно, Вук страшно тревожился за жизнь старшего товарища, что называется, не снимал руки с ганджара, каждую минуту ожидая налета венценосцев на Савску Обалу, но он мало знал их хитрость... Орден предпочитал разбойничьи методы только на турецкой территории, а на землях, подвластных ее императорскому величеству Марии-Терезии, действовал в рамках официальных, старательно блюдя свою законопослушность. До поры до времени, конечно.
Пока что Вуку не довелось повидать еще ни одного венценосца, кроме патера Павелича, молодого хорвата, образованного, знающего мир, вдобавок прекрасного лекаря. Всем было известно, что Павелич ушел в католическую семинарию против воли отца (его семья жила в Загребе), отказался от значительного наследства, презрел все удобства богатой жизни, чуждался роскоши. Он был прекрасным оратором и умным, достойным противником Георгия, хотя бы потому, что не отважился вступать с ним в прилюдные споры, а предпочитал воздействовать на крестьян показной добротой, всепрощением, милосердием.
Вук, безусловно, верил Миленко и Георгию, что венценосцы опасны и коварны, но у него пока не было случая самому в сем убедиться. Этот Павелич казался ему неплохим человеком. Вдобавок ко всему у него всегда водились деньги – и он щедро делился ими с бедняками, пусть даже и православными.
Он отлично говорил по-сербски, не оскорбляя слуха крестьян ненавистной швабской речью, речью немче – немой, чужой. В его внешности не было ничего холодного, пугающего, и как ни стращали матери детей «швабским патером», одна его улыбка располагала к себе и детей, и взрослых. Всем своим обликом он как бы предлагал честную борьбу и открытое соперничество за души людей, и Вук отчасти понимал, почему, например, Аница, которая избегала теперь встречаться с гайдуками, охотно говорит с Павеличем.
Аницу поселили в пустующем домишке на окраине Савской Обалы, и побратимы считали своим долгом порою навещать ее. Радости это, впрочем, никому не приносило, и Вук не удивлялся тому, что лицо Аницы при виде их приобретает угрюмое, замкнутое выражение: оно словно зеркало отражало выражение лиц побратимов. Вук не мог простить Анице убийства турчанки, этого лютого и бессмысленного злодейства, а Миленко... Миленко, чудилось, ненавидел ее за каждое сказанное слово, за каждый взгляд, каждое движение, доказывающее, что она жива, жива – в то время как Бояна убила себя.
Но Анице было всего лишь семнадцать, она хотела любви и счастья, она не могла жить, вечно терзаясь собственным позором и презирая себя, чего желал бы для нее Миленко! Поняв, что Вук для нее недостижим, что молодые гайдуки всегда будут держаться от нее в отдалении, не находя проку в робких ухаживаниях молодых крестьян Савской Обалы, она вдруг обратила все свои чары на молодого латина, хорвата, который появился в деревне почти одновременно с гайдукской четою. Вук столкнулся с ним однажды, уходя от Аницы, – и едва сдержался, чтобы не расхохотаться: это был Владо, его сокамерник из Сараева! Конечно, тот не узнал Москова, и Вук не смог не созорничать – накинулся на Владо, осыпая его шутливыми тумаками и крича:
– Греховодник! Нечестивец! Исчадие диавола!.. – в точности как вопил в тюрьме, приманивая караульных.
Бедный Владо взвыл от ужаса, когда какой-то воинственный гайдук накинулся на него с кулаками, но, узнав эти голубые глаза и седые волосы, не поверил себе:
– Падре? Вы?! Что с вами? – и тут же, опасливо озираясь, прошептал: – Клянусь, я вас не выдам!
Вук со смехом пояснил, что он не переодетый шпион в отряде гайдуков, а, наоборот, лицедействовал в монашеской рясе при их первой встрече, и его еще пуще развеселило выражение ужаса, мелькнувшее на лице хорвата при известии о таком святотатстве. Вуку даже почудилось, что Владо сейчас повернется и сломя голову кинется от него прочь, но тут взор юноши упал на Аницу, стоявшую на крыльце, – и загорелся таким восторгом, что Вук только вздохнул, словно старик, который вспоминает далекое прошлое, видя молодых влюбленных. Но это был и вздох облегчения: теперь Аница наверняка отстанет от него со своей невысказанной, угрюмой любовью! И еще он мысленно пожелал ей счастья... хотя если бы только мог догадаться о том, что повлечет за собою эта встреча, то, выхватив свой ганджар, тут же перерезал бы горло и Анице, и молодому хорвату... и прежде всего патеру Павеличу, который именно в этот миг, подметая пыль рясою, прошел-пролетел по-над улицею, словно зловещая тень.
Жизнь гайдуков шла своим чередом, Вуку и Миленко не больно-то было до Аницы, а потому они много позже узнали о том, что происходило между нею и двумя католиками. Узнали, когда свершилось неповторимое – и оставалось только проклинать свою слепоту, свою глупость и свою беспомощность.
Павелич был достаточно умен, чтобы впрямую не заводить с Аницей религиозных бесед и не склонять ее к отступничеству. Он знал, что ее семья погибла, оставшись верной религии отцов (не секрет, что мусульмане оставляли в живых те свои жертвы, которые выражали готовность перейти в магометанство).
И хотя Павелич дал слово спасти для своего господа эту исстрадавшуюся душу, он решил не спешить, а добиться, чтобы Аница сама, добровольно пришла в лоно римской церкви. Он сразу приметил взаимную симпатию молодой сербиянки и Владо – и принялся внушать хорвату, что обращение Аницы будет именно тем святым, богоугодным делом, для коего он и был призван в этот мир.
Аница была безмерно счастлива любовью Владо, которого чистая случайность занесла в Савску Обалу: не добившись толку у сестры, которая все же вышла за своего турка и сделалась магометанкою, не решаясь возвращаться к суровому отцу, который строго спросил бы с него, Владо навестил свою крестную мать, жившую в прибрежном селе, – да так здесь и застрял. Мрачные взоры Миленко и Вука порядком поднадоели Анице, а любовь Владо была как раз тем, чего ей недоставало, чтобы вновь расцвести, как цветок. Конечно, плохо, что Владо был латином, однако Аница не сомневалась, что ради любви к ней он будет готов переменить веру. К ее восторгу, он согласился на это довольно быстро, но попросил три месяца сроку, чтобы дождаться благословения отца. Это растрогало Аницу, она охотно согласилась ждать. В эту пору она, конечно, избегала Павелича: ведь намеревалась увести его духовного сына! Аница не могла знать, что и скорое согласие Владо не вероотступничество, и трехмесячная отсрочка свадьбы были задуманы Павеличем, который приказал Владо соблазнить Аницу еще до женитьбы.
Владо любил Аницу истинно; вдобавок он верил, что спасает ее душу, а ради этого все средства хороши! Ему не составило труда добиться своего: натура у Аницы была горячая, к тому же насилие, хоть и оставило по себе ужасные воспоминания, волей-неволей разбудило ее плоть, и она была счастлива одарить Владо своей любовью. Они проводили теперь ночи вместе, и вскоре случилось то, что должно было случиться: Аница почувствовала себя в тягости. Она попалась в расставленные Павеличем сети!
Осознав свое положение, Аница перепугалась не в шутку. Уж этого позора ей Миленко ни за что не спустит! Убьет – да и все тут... Она кинулась к Владо с требованием немедленно жениться – но ее ожидало новое потрясение. Владо только плечами пожал: женитьба означала переход в другую веру, а на это он не мог решиться без благословения отца. Пока же ответа из Брода не было.
Только тут Аница дала себе труд задуматься: да какой же добрый католик благословит вероотступничество своего сына?! Скорее всего не дождаться этого... а значит, Анице не дождаться свадьбы.
Она пребывала в страшном отчаянии, когда патер Павелич явился пред нею, словно посланец небес, и сообщил, что все трудности исчезнут, если Аница примет веру Владо. А чтобы тот не сомневался, стоит ли ему, сыну богатого отца, желанному жениху во многих семьях, жениться на бесприданнице (новая тревога для Аницы!), Павелич даст ей от имени святой римской церкви доброе приданое.
Аница была так напугана, а облегчение от слов Павелича было таким огромным, что она только и могла, что бросилась целовать руки доброму венценосцу, называя его своим отцом и благодетелем. Слава богу, нового позора ей не будет!
Сыграли свадьбу, подгадав, когда чета гайдуков уйдет на османский берег, а когда гайдуки воротились, положение Аницы уже невозможно было скрыть. Немало крепких проклятий вырвалось у Миленко, но он не осмелился поднять руку на беременную женщину... тем более что Аница казалась искренне удрученной случившимся. Она не избегала гайдуков – напротив, то и дело ходила к ним, молила о прощении, жалуясь на свою загубленную жизнь и клянясь, что ее ребенок будет принадлежать к православной вере, чего бы ей это ни стоило.
Это потрясло побратимов. Сочувствие к Анице вернулось, они горько упрекали себя, что своей холодностью и непримиримостью толкнули ее к врагу, сами ввергли в тенета Павелича и Владо, которые просто-напросто подобрали то, что плохо лежало.
И вот что однажды придумала Аница: почувствовав приближение родов, она даст знать сербам – и те отвезут ее в лес, к знахарке и повитухе Хрудашихе, которая примет ребенка, а Георгий – Аница на коленях просила об этом – совершит обряд православного крещения. Потом Аницу отвезут домой, и добрый, любящий Владо, конечно, простит ее...
Побратимы и Георгий вскоре согласились с этим планом.
Откуда им было знать, что и сие оказалось измышлением Павелича!