Елизавета невольно вскинула руку, защищаясь, и ощутила, что полулежит на чем-то неудобном и тряском, закинув голову, а солнце светит ей прямо в лицо.
С трудом владея усталым, затекшим телом, она выпрямилась, села, огляделась – и не поверила своим глазам, увидев, что находится в той же самой неказистой двуколке, которая неспешно влачится по ухабистой лесной дороге, а лошадью правит какой-то человек в длинном зеленом плаще.
Мгновенное чувство облегчения – это живой человек, а никакой не леший! – сменилось в ее душе тревогою: кто этот незнакомец? Впрочем, тотчас от сердца отлегло: кто бы ни был, он избавил ее от Касьяна! И это не Вольной – у незнакомца русые волосы густо припорошены сединой, плечи пошире, да и ростом он повыше Вольного.
Тут Елизавета спохватилась: а не преследуют ли их разбойники? Не слишком ли медленно тащится повозка? Она испуганно оглянулась, а незнакомец, очевидно услышав движение за спиной, сказал, полуобернувшись:
– Не тревожьтесь. От души надеюсь, что сломал этому мерзавцу шею.
– Куда мы едем? – спросила Елизавета, а он только плечами пожал.
– В Любавино, куда же еще? – и небрежным жестом отмел все ее сбивчивые, застенчивые выражения благодарности, так что она смущенно смолкла, не сводя глаз с этой широкой спины, теряясь в догадках, кто ее спаситель.
Насколько она успела рассмотреть, он был одет в серый камзол, такие же панталоны, заправленные в высокие, до колен, мягкие сапоги. Так не одевались окрестные помещики! Платье его было дорогим, ткань тонкой, фасон непривычным. Вдобавок этот зеленый грубошерстный плащ, напоминающий одежду горцев-пастухов где-нибудь в Греции, Италии или Швейцарии... Да и волосы его, спадающие почти до плеч, вопреки моде, не знавшие парика или пудры, выдавали чужака. Мягкий, хрипловатый голос был лишен отрывистого нижегородского оканья, которое всегда смешило Елизавету и казалось речевым баловством. Так холодновато-правильно и слишком чисто мог говорить иноземец, старательно выучившийся по-русски. Все это было очень загадочно!.. Лицо его Елизавета видела только в профиль, да и то лишь мгновение, но все же успела заметить нахмуренные брови, светлые, кажется, голубые глаза, нос с горбинкой и твердый очерк рта. Черная лента, перечеркивавшая лоб, только прибавляла таинственности облику незнакомца.
Что могло привести его в дремучий лес ранним утром? На охотника он никак не походил, да и не ходят на охоту с пистолетами – а рядом с ним на сиденье лежал пистолет. И как он умудрился вовремя прийти на помощь Елизавете? «Что, если это он бежал за мною украдкой от самого Любавина?» – подумала она и тут же едва не рассмеялась вслух: вот уж это вовсе неправдоподобно!
Конечно, проще всего было бы все выспросить у спасителя впрямую, но он никак не выражал желания продолжить разговор, и широкая спина его выдавала такую сосредоточенность, словно править лошадью на тряской дороге было самым трудным делом его жизни, поэтому Елизавета не решилась его потревожить, а откинулась на спинку сиденья, вздохнула – и вверилась своей участи.
Лес проплывал по обеим сторонам дороги сплошными зелеными стенами, шумя, шелестя, простирая ветви к путешественникам, словно норовил приветственно коснуться их. Изредка деревья отступали, открывая просторные луга, ждущие косцов; снова смыкались, снова отступали, перемежая свет и тень столь причудливо, что у Елизаветы слегка закружилась голова.
Елизавета смотрела по сторонам расширенными, изумленными глазами, и чудилось, что все это, многажды виденное раньше, она сейчас видит впервые в жизни. Все вокруг внезапно приобрело почти невыносимую яркость красок, будоражащий нервы аромат. Все пылало, все сверкало! Так уже случалось прежде... давно: унылый, затхлый Елагин дом превращался в светлый терем, когда туда входил высокий юноша с улыбающимися голубыми глазами. И тусклое, задымленное море засияло мириадами солнечных брызг, когда взор Леха Волгаря скрестился со взором Рюкийе.
Но нет, не может, не может этого быть!..
Елизавета вцепилась в твердое деревянное сиденье так, что пальцы свела судорога, и зажмурилась, пытаясь понять, что происходит.
«Опомнись, – сказала себе Елизавета, – опомнись! Алексей погиб, он убит в Сербии!»
Слезы вдруг нахлынули, и она стиснула руки у горла, силясь сдержать громкое рыдание, но восторженное многоцветие мира вновь ослепило ее, как радужная, безумная надежда вдруг ослепляет человека даже на краю гибели.
Было ужасно представить себе разочарование, когда этот человек обернется чужим, незнакомым, ненужным лицом, но лучше все узнать сразу.
Едва держась на ногах – лошадь взбиралась на горбатенький мосток, бревнышки которого плясали под колесами, – Елизавета добралась до незнакомца и тронула его за плечо так неожиданно, что он резко потянул вожжи. Лошадь осела, одна нога попала в щель, и животина, перепугавшись, забилась, скользя стершимися подковами.
Елизавета, ахнув, свалилась на колени вознице. Он обхватил ее одной рукой, другой – безуспешно пытался удержать лошадь, но та рвалась и металась, и вот повозка накренилась – и седоки высыпались из нее, как грибы из опрокинутого лукошка. Лопнули гужи, повозка сверзилась с моста, едва не накрыв людей, точно крышка гроба, а лошадь, освободившись, одолела мосток и смирно побрела по берегу, волоча за собой вожжи.
Когда волны сомкнулись над головой, Елизавета едва не закричала, ощутив, как вода хлынула в нос и уши, но в то же мгновение какая-то сила подтолкнула ее снизу, волны расступились, и она высунулась на поверхность, зажмурясь, хватая ртом воздух и в ужасе колотя по воде растопыренными ладонями.
Теплый воздух коснулся лица, и Елизавета начала дышать, а рядом раздался голос – такой буднично-хладнокровный, что и к ней вернулось спокойствие:
– Открой глаза!
Она распахнула мокрые ресницы, потянулась протереть слезящиеся глаза, едва не ушла под воду вновь, но рука крепко держала ее, и наконец Елизавета проморгалась, отдышалась и смогла спокойно оглядеться.
Она увидела коляску, плавающую вверх колесами, просевший мосток, лошадь, которая, стоя на берегу, тянулась к воде длинной добродушной мордой. Она увидела сизо-синюю реку, дробящуюся ослепительными искрами там, где луч солнца, пробившись сквозь белые, необычайно пышные облака, касался разыгравшейся волны. Она увидела зеркальные заводи под низкими берегами, опушенными густым камышом, и хороводы белых и желтых кувшинок. С плоского, тугого листа сорвалась в темную воду лягушка, и было что-то невыразимо таинственное и манящее в бесшумном движении этого сказочно-зеленого создания, в неподвижных округлых цветах, в игре волн, в ровном сиянии, царившем вокруг, в ознобной дрожи, которая пробирала тело, хотя голову напекало солнцем...
Господи, как она смогла, как хватило и сил, и времени, и зоркости, чтобы вобрать в себя все эти звуки, краски, впечатления! Так же, как в жаркий день одним глотком вбираешь в себя студеную воду.
– Иногда мне кажется, что весь мир состоит лишь из рек и морей, – раздался рядом голос, и Елизавета наконец обернулась к тому, кто был этим солнцем, этой дрожью, этим страхом – и восторгом.
Его повязка соскользнула, волосы, потемнев, прилипли ко лбу, и он до того напоминал настоящего, живого, молодого Алексея, что у Елизаветы зашлось сердце. Зеленый плащ, словно лист огромной кувшинки, медленно погружался, и Елизавете стало жалко, что он утонет. В тот же миг она ощутила, как тяжко тянет ко дну пропитанная водой юбка; и, заметив, что в ее глазах плеснулся ужас, незнакомец велел ей грести к берегу, а сам держался рядом, помогая, когда у Елизаветы иссякли силы.
Она с трудом вздымала отяжелевшие руки, и, хотя речка была неширока и спокойна, плыли они долго, медленно. Когда ноги коснулись отмели, она безвольно повисла на руках своего спасителя, уже и не помня, как дошла до зеленой мягкой травы, на которую она с наслаждением опустилась. Словно сквозь сон видела, что незнакомец раскинул поодаль свой зеленый плащ – и его вытащил, молодец! – снял сапоги и камзол, оставшись в мокрой белой рубашке из такого тонкого батиста, что он обрисовывал с анатомической точностью все рельефы этого худощавого, но сильного тела, как если бы оно было вовсе обнажено.
Покосившись на Елизавету, он сухо сказал:
– Вы должны раздеться и высушить одежду, не то простудитесь насмерть. Я уйду за деревья, так что не стесняйтесь.
Она не шевельнулась – не могла, и тогда он, покачав головой, приблизился, стал рядом на колени и, сняв с нее сперва башмаки, которые каким-то чудом не потонули, и чулки, начал развязывать поясок юбки. Сделать это он смог не скоро – мокрый узел туго затянулся, а Елизавета и пальцем не шевельнула, чтобы ему помочь: лежала тихо-тихо, молясь, чтобы он не расслышал, как колотится ее сердце.
Лицо его оставалось спокойным, только твердый рот чуть сжался, и Елизавета заметила посредине подбородка ямочку, похожую на след поцелуя. Попыталась вспомнить, была ли ямочка на подбородке Алексея, но не смогла, потому что незнакомец, наконец-то справившись с завязками, снимал с нее юбку. Беда была в том, что нижняя юбка тоже промокла и прилипла к верхней, так что стащилась вместе с ней, и Елизавета осталась в одной батистовой рубашке. Такие рубашки шили монахини, рукоделье их было чрезвычайно дорогим, легким и тонким. Мокрая рубашка прилипла к телу, обрисовывая все его изгибы так, если бы оно было вовсе обнажено.
Она услышала, как у него вдруг перехватило дыхание, и увидела его близко-близко. Грудь его была гладкой, как у юноши, и Елизавета, поддавшись желанию столь же естественному, как голод или жажда, скользнула ладонью по этой груди, а он как бы прильнул к ее ладони, когда губы приникли к ее губам.
Она почему-то была так потрясена, что не сразу ответила на поцелуй, и его губы дрогнули, отстранясь, но она не отпустила их, потянулась за ними всем существом своим, а руки продолжали блуждать по его телу, заставляя его содрогаться, словно в мучительном ознобе. Елизавета не сознавала, что делает, но все застежки на его одежде словно бы сами собой расстегивались, и наконец она ощутила ладонями холодок его обнаженной кожи.
Они не могли разнять губ, и ему долго и осторожно пришлось стягивать ее кафтанчик и рубашку, и, когда это наконец удалось, оба уже знали, что умрут, если помедлят еще хоть мгновение.
И все же он медлил. Вдруг прервав поцелуй, он медлил так нестерпимо, что Елизавета подняла сомкнутые страстью веки и с мольбой взглянула на него.
– Это ты? – шепнул он, нависая над нею и неотрывно глядя в глаза.
«А ты?» – хотела спросить она, но все это было ненужно, безумно и ни к чему, поэтому она притянула его к себе с такой силой, что он не выдержал.
Она цеплялась за него с тем же последним отчаянием, с каким цеплялась когда-то за борт расшивы, качавшейся посреди штормовой Волги; биение их тел друг о друга напоминало игры дельфинов, спасших ее там, у берегов Скироса; страстная борьба сменялась нежным колыханием в колыбели любви, словно тихие волны несли их – синие волны Адриатики в гавани Рагузы или зеленые воды Савы, струящиеся средь буковых лесов... но все сменялось новым порывом чувств, и оба забывали прошлое, свое и чужое, живя только настоящим, поддерживая друг друга и бережно подводя к тому мгновению, ослепительные зарницы коего уже вспыхивали на горизонте любви. Он помог ей первой взмыть в эти искрящиеся синезвездные выси и еще секунду – нескончаемую, мучительно-сладостную! – усмирял себя, наслаждаясь ее счастьем, но она не выдержала одиночества, и пальцы ее начали торопить его; и наконец дыхание его зазвучало, как стоны, губы сковали ее рот, руки исступленно стиснули плечи, и она ощутила, как внутри ее слились две реки – реки их страсти.
Елизавета проснулась оттого, что кто-то шумно вздыхал рядом и влажно касался ладони. Вскинулась, села, с трудом разлепив глаза, – и тихонько засмеялась, увидев, что это лошадь пощипывает травку вокруг, мягко, шаловливо прихватывая и ее пальцы. Огляделась – просохшая одежда аккуратно сложена рядом, а сама она заботливо завернута в зеленый, такой знакомый плащ. И никого вокруг...
Солнце садилось. Крепко же она спала! И не было ли все случившееся лишь сном?
Но нет – вон торчит из реки одно колесо утонувшей двуколки, а лошадь не уходит далеко, потому что ее повод обмотан вокруг запястья Елизаветы. И самое главное – плащ!
Она стиснула уголок зеленой ткани и прикусила губу, едва сдерживая слезы.
Было что-то невыносимо прощальное, безвозвратное в том, как заботливо он завернул ее в плащ и вложил в руку повод, давая возможность вернуться домой верхом, показывая, что надо лишь довериться лошади – и та выведет ее из леса... а сам ушел. Ушел, не сказав ни слова, не простившись, так же, как она ушла от него из шатра на корме «Зем-зем-сувы», но не смогла уйти от судьбы, которая вновь соединила их.
Соединила – и разлучила.
Елизавета порывисто стала на колени под красновато-золотистым сиянием закатного неба, впервые не ропща на судьбу, а склоняясь перед всеми испытаниями, которые той будет угодно наслать на нее, – лишь бы он воротился!
Боль этой новой разлуки была острой, внезапной, подлой, как удар ножа из темноты, и Елизавета, согнувшись от боли, прижимая руки к сердцу, упираясь лбом в траву, твердила одно и то же, едва выговаривая слова, захлебываясь в слезах:
– Верни мне его! Верни, слышишь? Все, что хочешь, все возьми, только его... его мне отдай, слышишь?..
Она не знала, сколько прошло времени, но слезы наконец иссякли, а тело начала бить мелкая дрожь. Глаза горели, поэтому она долго умывалась, а потом надела смятую юбку и кафтанчик, нашла на берегу гребень, выпавший из косы, тщательно причесалась, невидящими глазами глядя, как сизая мгла затемняет ровное свечение уходящего дня. Белый прозрачный серпик юного месяца проглянул в вышине. Елизавета закутала озябшие плечи в зеленый плащ, пахнущий грубой шерстью, дымом, травой, ветром... В последний раз окинув взглядом берег, она длинно, горестно вздохнула – и побрела к дороге, ведя в поводу лошадь.
Сначала голова болезненно ныла, но мерная ходьба немного успокоила, и Елизавета глубоко задумалась, шагая меж сумрачных деревьев.
Она думала о том, что в ее любви к Алексею Измайлову всегда было больше отчаянного упрямства, чем истинного чувства, а это упрямство являлось самой сутью Елизаветы, вот почему любовь к Алексею так долго и необоримо владела ее сердцем. Однако смешно говорить, что можно любить человека, даже лица которого толком не помнишь! Скорее всего она любила память о том тихом счастье, которое охватывало ее при виде Алексея, и лелеяла свою память, и готова была на все, чтобы вновь воротить это блаженство. Если подумать, Леха Волгаря она любила крепче, чем Алексея: этот человек был героем, воистину достойным преклонения, и там, на галере, она доподлинно знала, что, если сабля Сеид-Гирея перережет горло Волгаря, прервется и жизнь Рюкийе. Именно по этому человеку она тосковала все последующие годы, именно его гибель оплакивала, но светлый призрак, встретившийся ей нынче, – ожившая тень, воплощенная мечта! – был ей ближе, чем все воспоминания об Алексее или о Волгаре. Он то был, он, Елизавета знала это так же точно, как то, что сейчас идет по вечернему лесу, а с небес на нее устремила пристальный, немеркнущий, хрустальный взор первая звездочка.
– Звезда светлая, звезда ранняя, выполни мое желание, – забормотала она старую присказку. – Дай мне его, дай мне его снова, сегодня и навсегда, отныне и навеки!
Она не могла думать ни о чем другом. Вероятно-невероятно, возможно-невозможно, но это был он, он, Елизавета чувствовала это всем существом, всем телом женщины, знавшей много страсти, да мало ласки и любви. Даже спустя годы каждый поцелуй, каждое прикосновение Леха Волгаря горели на ее теле и цвели в душе неистребимо, и сегодня они отзывались, как давнее, счастливое эхо, на прикосновения и поцелуй... чьи? Алексея? Конечно! Так о чем же еще она могла молить, заклинать судьбу, звезду, реку, тихо вздыхающую за спиной, лес, затаившийся в темном молчании?..
Ох, ну почему, почему он ушел? Их наслаждение было таким острым, таким обоюдным – это несомненно. Что могло произойти в то время, пока она спала счастливым сном, более похожим на блаженство смерти?.. А если он просто так отошел на время – и с ним что-то случилось в лесу? Она ушла, а вдруг он лежит там, один, беспомощный?
Эта мысль была так внезапна и страшна, что Елизавета замерла, вглядываясь в быстро наступающую тьму.
Ночь наплывала стремительно, словно кто-то нарочно затягивал лес чернотою, чтобы напугать женщину, одиноко застывшую посреди дороги. Небо пока оставалось довольно светлым, и оттого лес казался еще мрачнее. Страх перед этой молчаливой тьмою был так велик, что Елизавета едва не вскрикнула от счастья, услыхав чьи-то торопливые шаги.
– Кто здесь? – крикнула она. – Кто вы?
В густых тенях она не могла различить путников. Но почему они не отзываются?
Елизавета отшатнулась, прижавшись к лошади, и только тут сообразила, что надо вскочить на нее – и мчаться куда глаза глядят. Добрые люди не станут молчать, когда окликает испуганная женщина, а пешие ее не догонят, как ни плоха эта кобылка.
Она закинула поводья на шею лошади, вцепилась в гриву и подпрыгнула, чтобы упасть плашмя на спину и взобраться верхом – без стремян и седла трудновато! – но за юбку схватили чьи-то руки, рванули – и Елизавета упала в объятия невидимого человека.
Это было так похоже на нападение Касьяна, что она вскрикнула от ужаса, но тут же рот ее был заткнут краем плаща.
– А ну, молчи! – пригрозил низкий, незнакомый голос. – Молчи, не то!..
– Да пусть кричит, – ответил другой голос, высокий и раздражающе-тягучий. – Здесь ни души.
– Нет уж, так оно надежней, – проворчал первый. – Э, да тут лошадка! Ладненько! Ну, ты садись, а я тебе подам нашу кралю.
Грубые руки взгромоздили Елизавету на лошадь, где ее приняли другие руки – совсем не грубые, но цепкие и нахальные до того, что она с удовольствием отвесила бы пощечину их обладателю, когда б у нее самой руки уже не были связаны. Однако она была слишком ошеломлена случившимся, чтобы надолго озаботиться такими мелочами, как наглость какого-то негодяя.
«Вольной! – думала она, задыхаясь то ли из-за кляпа, то ли от ярости. – Это Вольной, о, будь он проклят! Он выследил, он их напустил на меня. Чтоб ты сдох! Чтоб ты пропал! Чтоб ты... О господи, но где же Алексей?..»
Она тогда не знала и не скоро узнает, что ярость ее была несправедлива и бессмысленна: к этому времени Вольной уже был мертв. Удар его недолговечного дружка Касьяна оказался столь силен, что нож пригвоздил Вольного к земле, не давая шелохнуться. Но прошло несколько долгих, бесконечных минут, пока не замер ток крови в жилах, не остановилось сердце, а Вольной еще был жив, мог чувствовать, как стынут руки, мог вспоминать, предаваться последнему, безнадежному, невыносимому отчаянию, проклинать, молить... Ни господь, ни дьявол не вняли этим мольбам, и вскоре стихло его тело, изронил он душу свою, обернулась она птицею, улетела в небеса. А на земле, на чужом подворье, вдруг завыла битая собака. О нем ли, незнаемом? О себе? О цепке, на которой и она сдохнет?
Умер, умер Вольной, потеряв все, что успел приобрести. Умер – бесстрашный и предприимчивый, лукавый и дерзкий, умеющий неудержимо за собою увлекать и беспощадно разрушать, щедро награждать и жестоко карать... Его одолела сила, которая уже одолела, предала, погубила многих других – будет губить и впредь. Сила эта – любовь, и она необорима.
Самым страшным было для него, умирая, знать, что Елизавете его кончина неведома, а прознав об том, она не прольет и слезы.
Он не ошибся. Все ее мысли были не о нем. О другом. О другом!..