– Помрет, а? – пробурчал Тарас Семеныч, уныло отворачиваясь от окошка, за которым сеялся меленький дождик. – Как пить дать помрет! А?
Данила метнул на него взгляд исподлобья, но тут же вновь со всем вниманием обратился к своей работе. Было, ох, было что сказать толстомордому Кравчуку, однако не приспело еще время, да и не ждали от него ответа, потому он смолчал.
Матрена Авдеевна тоже молчала, не отводя от зеркала восхищенного взгляда. Приезд Араторна волновал ее лишь потому, что он привез жене начальника тюрьмы новые парижские притирания, ну а возня вокруг этой непоседной узницы оставляла Матрену Авдеевну спокойной с тех пор, как ее муж перестал выказывать графине Строиловой свое подчеркнутое расположение. Данила знал об этом доподлинно, ибо после смерти Глафириной он сделался у перезрелой модницы доверенным лицом, чем-то вроде наперсницы и субретки мужеского полу, только что в интимном туалете ее не принимал участия. Даже и сам Кравчук настолько обвыкся с постоянным присутствием бессловесного, тихого узника в будуаре своей жены, что почти не обращал на него внимания. Благодаря этому Даниле удалось узнать много любопытного для себя и полезного – для своей госпожи, как он всегда называл Елизавету. Ее особа для него была воистину священна; готовый вечно разделять тяжелую ссылку и опалу ее, он пожертвовал бы собой, чтобы извергнуть графиню из сего узилища, куда она попала как жертва клеветы и ложных слухов, по злоумышлениям людским и по своему злосчастию и неосторожности.
Елизавета не посвящала – да и когда было? – Данилу в тайну происков Араторна, так что юноша был по-прежнему уверен, что барыня его арестована за свою неосторожную связь с шайкою Вольного. Чистый душою, Данила полагал себя косвенным виновником сей связи, не сомневаясь, что графиня повстречалась с Вольным во время его, Данилина, освобождения от «лютой барыни». Впрочем, он во всяком случае полагал себя у нее в долгу, милосердовал о ней и вернуть сей долг намеревался всенепременно.
Прибытие мессира, от коего зависела судьба госпожи, разговор, затеянный Кравчуком, волновали его до дрожи, однако проворные, опытные пальцы оставались бестрепетны, осторожно укладывая в подобие морской раковины круто завитые локоны нового парика Матрены Авдеевны. Действовал он с особенным вдохновением, ибо сделан этот парик из кудрей Елизаветы. Какое было бы счастье – причесывать сейчас свою милую, пригожую барыню, а не эту откормленную и глупую гусыню! Но Елизавета не любила затейливых сооружений и всегда гладко зачесывала волосы ото лба, укладывая на затылке или вокруг головы тяжелые косы. Короткие кудри совершенно преобразили ее лицо, придав ему выражение беззащитно-трогательное и в то же время кокетливое. Данила, который был истинным художником там, где речь шла о женской красоте, пожалел, что еще никто не додумался постригать женские волосы так же затейливо, как мужские (он и не знал, что сейчас заглянул более чем на столетие вперед). «Ничего, я еще сооружу вам такую прическу, ваше сиятельство, что все прочие дамы поумирают от зависти!» – подумал он, улыбаясь, но, поглядев в зеркало напротив, увидел там густо обсыпанное пудрою лицо Матрены Авдеевны – и воротился с небес на землю.
– Пусть он спасибо скажет, что я ее вовсе устерег, – с детскою обидою произнес Кравчук. – Пусть спасибо скажет, что не дал ей убежать. А то – ищи ветра в поле!
«Крепка твоя тюрьма, – неприязненно подумал Данила, – да черт ли ей рад?»
– А каково хорошо было бы, – встрепенулся Кравчук, – кабы померла она еще до возвращения мессирова. Горячка – она горячка и есть, на все воля божия, с ней даже мессиру не поспорить! Эх, удушить бы пакостницу своеручно!
– Еще чего, – наконец-то подала голос Матрена Авдеевна. – Мессир тебя живьем в землю зароет!
Впрочем, тон ее был вовсе равнодушен к такой страшной мужниной участи. Да и щека его, багрово-синяя, безобразно вспухшая со вчерашнего дня, оставила ее безучастной – в отличие от Данилы, который впервые за много месяцев почувствовал себя истинно счастливым. Сейчас же у него ушки стояли на макушке, от напряженного ожидания мурашки бежали по спине. Разговор сам собой поворачивался в нужную сторону! Не упустить бы своего часу...
– А чего это я приужахнулся? – вдруг встрепенулся начальник тюрьмы. – Всяко еще может статься. Ежели она умрет на глазах у мессира, какой с меня спрос?.. Эй, косорукий! Чего это ты?
Последние слова относились к Даниле, который уронил гребешок.
– Простите великодушно, – пробормотал он, опускаясь на колени и так покорно склоняясь лбом до самого полу, что Кравчуково сердце слегка смягчилось. Над головой Данилы он быстро переглянулся с женою, и та, обычно недалекая, на сей раз поняла мужа мгновенно.
– Встань, Данилушка, – медоточиво промолвила Матрена Авдеевна, и Данила поднял на нее изумленные глаза.
– Вставай, вставай! – нетерпеливо схватив парикмахера за плечо, Кравчук вздернул его на ноги. – Вот что, любезный, скажи... – Он запнулся: взыграли последние остатки осторожности, однако желание немедля добиться своего оказалось сильнее, и Тарас Семеныч всецело подчинился своей натуре, главным в коей было стремление всякое обстоятельство обращать к своему благу. – Скажи, нет ли среди вашей тюремной братии какого нито лекаря чи знахаря, чтоб травничеству да зелейничеству способен был?
В Жальнике отродясь не водилось тюремного лекаря, надеяться узникам приходилось только на себя, и Кравчук не сомневался: средь этого ушлого народца кто-нибудь да сыщется к его надобности! И он просто-таки глаза выкатил, когда Данила пожал плечами.
– Среди наших не знаю такого, чтоб и к ремеслу способен, и толков, и... – Он поглядел прямо в бесстыжие, жестокие глаза начальника тюрьмы: – И вдобавок умел язык за зубами держать. Однако в деревне, сказывают, недавно объявился пришлый цыган. Вроде бы лучше его коновала мужики и не знавали. И обабить [62] умеет, и зельными травами потчует, и хомут снимает [63] и шепчет не хуже какой ворожейки – словом, на все руки от скуки! Вот разве что он сгодится?
– Да, – задумчиво кивнул Кравчук, – коли он человек чужой, так ведь и уйти может, как пришел, после того, как дело сладит.
– Ну, это навряд ли, – покачал головой Данила. – Он сел прочно, дом ставит на юру.
Кравчук значительно прищурился:
– Сладит все добром – озолочу, чтоб ушел! А не согласится – все одно сгинет бесследно, только не по своей воле!
Даниле сейчас больше всего хотелось плюнуть в эту толстую рожу: готов ни за что ни про что расправиться с ни в чем не повинным человеком, да еще с тем, кто поможет ему! – но он лишь с удвоенным вниманием заработал особенной, старательно оструганной сосновой лучинкой, взбивая локоны затейливой прически.
– Ты вот что, – провозгласил, все более воодушевляясь, Кравчук, – нынче же цыгана этого мне сюда доставь. Понял, Данила? Сослужи мне – и сам внакладе не останешься.
– Осмелюсь сказать, – пробормотал тот, не поднимая головы, словно бы обращаясь к черному бархатному банту, который он тщательно прикалывал к парику, – осмелюсь сказать, господин начальник тюрьмы: как бы не было беды, коли кто в Жальнике того цыгана приметит, а потом концы с концами свяжет! – Данила со скрипом пронзил бант шпилькою и принялся вгонять другую.
Глаза Матрены Авдеевны притуманились от созерцания в зеркале своей несравненной красоты, она все пропускала мимо ушей, однако Кравчук, хоть и был тугодумом, мог, когда хотел, быстро соображать. Вот и на сей раз он мигом смекнул, о чем вел речь Данила, и озадаченно поскреб в затылке.
– М-да! Проведает мессир, что я к сему руку приложил, – мне в тот же день карачун настанет.
Данила метнул на Кравчука мгновенный, острый взгляд. Он шел сейчас по самому краешку опасной пропасти, то и дело рискуя сорваться. Чем больше разоткровенничается начальник тюрьмы, тем надежнее захочет потом спрятать концы в воду, расправившись со свидетелями своего злоумышления. Он, конечно, надеется на глупость и доверчивость заключенного! Даниле казалось, что его хитрость, осторожность сейчас так обострились, что он может предсказать каждый поворот мысли Кравчука, каждое его слово. Его пронизывала вещая дрожь удачи, он знал, знал, что все получится, все уже получается, осталось совсем немного!..
И это произошло. Пометавшись по комнате, Кравчук замер, словно легавая, сделавшая стойку.
– Ладно. Приведешь его потайной дорогою. Я покажу. Но только гляди – пикнешь кому...
Огромный кулак замаячил перед глазами Данилы, однако оба они знали, что это предупреждение – не более чем дань условностям: дни узника сочтены, и счет пошел с той минуты, как начальник тюрьмы начал этот разговор.
«А все-таки, – подумал Данила, безмерно счастливый тем, что вырвал-таки из Кравчука эти слова о потайной дороге, изо всех сил тщась удержать на лице выражение покорной почтительности, – не кажи гоп, пане начальнику, пока не перескочишь!»
Все было плохо, ну совсем плохо. Правда, Фимка, сама о том не ведая, оказала Елизавете одну немалую услугу, дав ей отсрочку, ибо хоть Араторн и появился точнехонько в тот день, когда обещал, никакого ответа от узницы добиться не смог: она лежала в жару, в полубреду, с перевязанным плечом. На все расспросы едва нашла силы поведать о случившемся – не раскрывая, конечно, роли Данилы, да и своей собственной, если на то пошло: Араторн остался в убеждении, что Фимка, свершив свое злодейство, бежала, убоясь его гнева, а где ее искать – это уж черт знает!
Чувствуй себя Елизавета хоть немного лучше и бодрее, ей было бы нелегко скрыть от Араторна свое облегчение, однако рана все еще причиняла ей жгучую боль, а пережитый страх по-прежнему обессиливал. Лежа в той же роскошной кровати, где была убита Глафира, она только и могла, что в который раз мысленно возвращалась ко всем тем дорогам, коими она проходила в жизни, удивляясь не их множеству и запутанности, а безмерности ошибок, совершенных по пути – воистину походя, бездумно и безоглядно. Она и всегда была существом, тонко, порою даже болезненно чувствующим, а теперь эта чувствительность обострилась так, словно бы она прикасалась к жизни телом с содранной кожею, даже одним кровоточащим сердцем. И хоть душа ее готова была по-прежнему облекаться невиданной твердостью и стойкостью, Елизавета понимала, что все меньше остается испытаний судьбы, которые могли бы без ущерба вынести ее рассудок и сердце. Да, она знала, что будет снова и снова искать пути к спасению из Жальника – до тех пор, пока не вырвется отсюда... но могло статься и так, что смерть станет для нее единственной помехою. Не чьи-то происки – просто своих сил не хватит по-прежнему везде натыкаться на несчастья. Упадет бездыханная на полпути к свободе – вот и все. Есть же предел силам!
Впрочем, пока что от нее требовались не безрассудная отвага, не предельное напряжение физических сил, а свойство, ей и в лучшие-то времена мало свойственное: терпение. Терпение переносить лютую боль; терпение лежать с полузакрытыми, словно бы остановившимися глазами, когда появляется Араторн, вне себя от того, что приходится снова и снова ждать; терпение верить в дерзкий план Данилы; терпение переносить визиты Кравчучихи, которая всячески выставлялась перед Араторном, якобы сильно жалея занемогшую узницу...
Елизавету разом смешила и бесила непоколебимая уверенность Матрены Авдеевны в ее непременной смерти. Вглядываясь в бледное, утонувшее в подушках лицо, начальница бормотала с плохо скрываемым восторгом:
– Одна нога у нее уже, видимое дело, в гробу. Лекаря звать? А где ж его взять? Да и лекарь бог, что ли: вложит он душу, ежели она вылететь собралась?
Ах, как страстно хотелось Елизавете вылететь на волю из клетки, куда ее заперла судьбина! Порою вера, надежда, мудрость не выдерживали, подводили, оставляли ее, и тогда одна лишь любовь удерживала ее душу от пагубного уныния. Она в сердце своем раздувала почти угасшую искру в неоглядный костер и шептала, словно молитву:
– Я не умру! Я убегу отсюда! Я еще покажу Алексею его сына!
Ожидание казалось вечным, и она даже не сразу поверила, когда наконец пришел Данила и передал, что дело почти слажено: осталась лишь самая малость. Завтра нужный человек здесь появится, так пусть же графиня скрепится и ничем не выдаст своих чувств, своего смятения, даже если ей покажется, что посетителя своего она прежде видела.
Завтра все решится!
– Дело слажено! – сообщил Данила Кравчуку. – Самая малость осталась.
– Какая еще малость?! – Начальник тюрьмы грозно свел брови, но Данила не испугался.
– Узнать, как цыгана к больной провести.
Кравчук отвел глаза. Видно было, что он колеблется: конечно, и Даниле, и цыгану определено умереть и ничего не выдать, а все же как решиться приоткрыть им одну из главных тайн Жальника, принадлежащего Ордену более, чем государству? Но делать было нечего, и Кравчук снова обратил к Даниле маленькие черные глазки, напоминающие уголья, воткнутые в плохо пропеченное тесто:
– Ладно. Когда он готов будет?
– Уже ждет, – быстро проговорил Данила. – Сейчас ждет!
Кравчук схватил свой суконный, мехом подбитый плащ:
– Пошли, коли так!
Они быстро шли подземной дорогою, десятки раз исхоженной, исследованной Данилою, но на сей раз ему не приходилось ни от кого таиться, ибо Кравчук сам шел впереди и освещал дорогу факелом. Когда послышался звук воды, медленно сочившейся в «Кравчукову мотню», Данила украдкой перекрестился. Где-то здесь зарыл он Фимку, и ко всем проклятиям, расточаемым ей, в ту ночь добавились новые, ибо снять доски, выкопать в стене углубление, засыпать труп и прибить доски на старое место – все в полумраке, все тишком, все тайком! – было ох как нелегко.
Кравчук все шел да шел. Данила озадачился. Не он ли перещупал здесь каждую пядь стены, разыскивая потайной выход? Путь оканчивался тупиком, это было ему известно доподлинно, однако Кравчук не замедлял шага, словно непременно желал со всею быстротою уткнуться в стену. Данила изо всех сил старался не отставать, смотрел во все глаза, но все же упустил тот миг, когда свет факела взметнулся, словно огненный хвост жар-птицы, и исчез, оставив Данилу в кромешной тьме. Он замер от внезапного ужаса, но тут же вновь появился свет, из тьмы выступило лицо Кравчука, и раздраженный голос рявкнул:
– Чего стал? Пошли!
– Куда? – пролепетал Данила, впервые обрадовавшийся лицезрению начальника тюрьмы, а тот усмехнулся:
– Не видишь разве?
Он подсунул факел вплотную к стене, и Данила увидел... и сразу догадался, почему ни Елизавета, ни он сам не могли отыскать потайной выход: он был скрыт двойною стенкою, проникнуть за которую можно было, только доподлинно зная, где она, ибо щель была тщательно замаскирована широким, в два обхвата, столбом опоры.
Данила мысленно выругался. Этот столб казался вплотную втиснутым в земляную стену. Дурак, почему он не удосужился его ощупать! Насколько все теперь было бы проще!
Но времени на самобичевание уже не оставалось: Кравчук проявлял нетерпение, и Данила со всех ног рванулся вперед. Не более чем через сто шагов свет факела осветил тяжелую дверь, потянув которую Кравчук проворно взбежал по ступеням, и лица Данилы коснулось влажное дыхание ночи.
Темно было – хоть глаз выколи, ибо осторожный Кравчук оставил факел в светце за дверью. В такой-то темнотище Даниле нипочем не отыскать места встречи!
– Где мы? – выдохнул он чуть слышно, и Кравчук тоже невольно понизил голос, отвечая:
– В полуверсте от Жальника, в рощице, что на пути к деревне, помнишь такую?
– Помню, – оживился Данила. – А там где?
– Ежели когда хаживал обходной тропкою, небось видел три выворотня, один на другой нагроможденные? Вот здесь мы и есть.
– Здесь?! – едва не всплеснул руками Данила, так что Тарас Семеныч проворчал:
– Мы-то тут, а вот приятель твой где же?
Данила только головой покачал изумленно. Ну, не зря говорят, что цыган с чертом водится! На спор шел, лишь бы доказать Даниле, что неспроста эти выворотни здесь лежат: не божьим положены промыслом, а человеческим, и не померещилось ему, когда видел третьеводни высокого человека в черном, который в рощу вошел, а выйти из нее не вышел, словно сквозь землю провалился, и путь его лежал как раз мимо этих выворотней. Ну, цыган!.. Слава господу, Данила не поперечился, когда тот заявил, что будет дожидаться их с Кравчуком именно здесь. Наверное, он уже ждет...
Данила напряженно вглядывался в темноту. Рядом нетерпеливо сопел Кравчук. Узник уже отчаялся различить хоть что-то и вознамерился шумнуть, как вдруг неподалеку вспыхнул и тотчас погас слабый красноватый огонек... и еще раз, и еще! Это был их с цыганом условный знак, который тот подавал своею трубочкой-носогрейкою, с коей не расставался ни днем, ни ночью. Данила трижды негромко свистнул на разные голоса, и мгновенное воспоминание резануло по сердцу: Вольной, напялив черный кудлатый парик Соловья-разбойника, учит восхищенного Данилу своему разбойничьему посвисту... В это время послышались торопливые легкие шаги, которые были бы вовсе бесшумны, разгуляйся по лесу хоть самый малый ветерок, но сейчас вся природа, чудилось, затаила дыхание, а потому каждое движение казалось особенно громким.
Кравчук проворно сбежал на несколько ступеней, тут же воротился с факелом и сунул его прямо к лицу незнакомца. Мелькнули словно бы навеки прищуренный глаз, нос, что ястребиный клюв, курчавая, с сильной проседью, бородка, серьга в ухе – и вновь скрылись во тьме: Кравчук опустил факел, словно испугавшись того, что увидел.
Воцарилось молчание. Начальник тюрьмы, очевидно, ждал почтительного приветствия, ну а цыган – вопроса, и оба не желали уступать друг другу. Однако цыган все же перемолчал Кравчука!
– Ну, – наконец-то изволил спросить начальник тюрьмы грозно, неприязненно и недоверчиво, – что ты можешь, что делаешь?
– Чурую воды, землю и людей, – высокомерно промолвил цыган. – Все делаю, что пожелаешь! Хошь, такой морок сейчас наведу, что увидишь, как два медведя съели друг друга?
– Больно смел ты да нагл, – проворчал Кравчук. – Аль не обломали еще?
– Что ж, барин, случалось, обламывали, – с достоинством отвечал цыган. – Случалось и за барымту [64] быть закованным в железы, однако бог милостив, отводил от меня кары суровые.
– Знаешь ли, что мне от тебя надобно? – перешел к сути Кравчук. – Данила сказывал?
– Он-то?! – В голосе цыгана прозвучало такое пренебрежение, что Данила, даже и знавший о разыгрываемой комедии, невольно обиделся. – Больно мелкая сошка, чтоб нам с вами свои дела с ним обсуждать!
Этими словами цыган как бы ставил себя на равных с Кравчуком, но тому настолько понравилось унижение Данилы, в зависимость от коего он невольно попал, что начальник тюрьмы не стал цепляться к обмолвке.
– А ну, – потребовал, – скажи какую-нибудь свою прибаутку. Хочу поглядеть, каков ты есть дока!
– Не боишься ли? – усмехнулся цыган.
– Чего? – не понял Кравчук.
– Ну, чего... темноты, – загадочно отвечал колдун, однако Кравчук только пренебрежительно фыркнул, и цыган счел это знаком начинать.
– Двенадцать сатанаилов, двенадцать дьявоилов... – мерно, тихо проговорил он, и по спине Данилы словно бы прошлась чья-то ледяная, костлявая рука. Рядом клацнул зубами Кравчук. – Двенадцать сатанаилов, двенадцать дьявоилов, двенадцать леших, двенадцать полканов – все пешие, все конные, все черные, все белые, все высокие, все низкие, все страшные, все робкие...
Если Данила и слышал прежде слово «чертовщина», то он, конечно, не понимал его значения до сего мига, когда сдавленный, словно бы обугленный адским пламенем голос не завел этот потусторонний, жуткий перечень, каждое слово коего сгущало окружавшую их тьму, и вот уже низко нависшие черные тучи, враждебное молчание леса, могильная земляная сырость надвинулись, сдавили, усмиряя стук живых сердец, выдавливая трепет жизни...
– Довольно! – выкрикнул кто-то рядом с Данилою тоненьким, жалобным голоском. – Довольно!
С трудом приходя в себя, Данила наконец-то сообразил, что это голос Кравчука.
Цыган умолк. Быстро, коротко перевел дыхание, и лицо его в свете факела, вскинутого начальником тюрьмы словно для защиты, было по-прежнему насмешливым, недобрым, и голос – обычным, человеческим, но уж никак не дьявольски-страшным, как звучавший только что...
– Воля твоя, барин! – покорно склонил он голову, и Кравчук, с трудом обретая власть над собой, нетерпеливо спросил:
– Когда пойти со мной сможешь?
– Когда велишь, барин! – с тою же покорностью ответствовал цыган.
– Ну а теперь же – сможешь? – едва ли не подпрыгнул Кравчук.
Цыган кивнул:
– Знаю, бывает, что часом опоздаешь – годом не наверстаешь. Так что ведите, барин, куда надобно.
Данила сказал – завтра, Елизавета и готовилась ждать появления неведомого помощника завтра, а потому отчаянно перепугалась, когда сразу после полуночи ее зыбкий, настороженный сон был прерван чуть слышным скрипом, означавшим, что повернулся засов потайной двери, ведущей в подземный ход, что она открывается.
Хоровод воображаемых опасностей: призрак Фимки с раскаленным прутом в мертвой руке, голый, синий, похотливый Таракан, вполне живой Кравчук, замысливший вновь низвергнуть узницу в карцер или заковать в железы, Араторн, потерявший терпение и явившийся требовать ответа, готовый в любое мгновение убить ее, – все это завертелось вокруг Елизаветиного ложа, как вдруг она услышала сердитое:
– Черт ногу сломит! – произнесенное голосом столь знакомым, что у нее вся кровь отлила от сердца.
Да нет, быть того не может! Откуда бы взяться здесь обладателю сего голоса? Но ведь не зря предупреждал Данила...
Голос зазвучал вновь, и на сей раз он был еще больше похож на тот, реальный, живой, принадлежащий прошлому, сперва таивший в себе смертельную угрозу, а потом ставший синонимом благополучия и безопасности. Елизавета едва подавила крик восторга, готовый сорваться с уст: «Вайда!»
– Потише, ты, – проворчал невидимый во тьме Кравчук, и Елизавета несколько умерила свою радость: если здесь начальник тюрьмы, стало быть, час ее освобождения еще не пробил.
– Спит? – осторожно спросил Вайда, и только обостренный слух Елизаветы различил в этих словах не вопрос, а утверждение, словно Вайда передавал ей наказ сохранять спокойствие и непременно притворяться спящей.
Она попыталась совладать со взволнованным дыханием.
– Тише! – воззвал свистящим шепотом Кравчук, но Вайда негромко рассмеялся:
– Ты не бойся. Чуть вошли, я на нее сонные чары напустил. Спит без просыпу. Вот щипни ее за руку – ничего не почувствует!
Елизавета едва не фыркнула от смеха, но сосредоточилась на том, чтобы не вздрогнуть, когда Кравчук и впрямь пожелает проверить, спит она или нет. Однако понадобилось все ее самообладание, чтобы не впиться ногтями в руку, жадно и похотливо стиснувшую ее грудь. Дыхание на миг пресеклось от злости, но Кравчук был слишком взволнован, чтобы заметить это.
– И правда, спит... – проговорил он каким-то тягучим голосом, а Вайда, наконец-то засветивший свечку и увидевший, что делает Кравчук, зло воскликнул:
– Эй, лапы-то не распускай! В таких делах я тебе не помощник. Ты меня сюда зачем звал? Молодку эту во гроб свести. Затем я и пришел, а в приворотных зельях никакой не знаток.
– На что мне твои зелья? – нетерпеливо усмехнулся Кравчук. – Ты на нее сонные чары покрепче наведи, а сам в уголок стань да отворотись... впрочем, смотри, коли хошь, а в награду и сам полакомишься, но потом, после меня.
Вайда с хрипом перевел дух, и Елизавета ощутила, как трудно, непереносимо трудно ему сейчас сдержаться – и не ударить начальника тюрьмы, не стиснуть его жирное горло.
– Спасибо, конечно, – проговорил он насмешливо, – одна беда: молодку потом прирезать придется, чтоб тому черноряснику все как есть не выболтала. Я-то нынче просто приглядеться, что да как, с тобой пришел, никаких снадобий не взял с собою, так что сам решай, как быть.
– Да разве она что вспомнит? – недовольно вопросил не в меру разохотившийся Кравчук, на что Вайда сердито хмыкнул:
– Жаль мне тебя, сударь, коли всю жизнь ты с таковой бабою спишь, коя утром не вспомнит, что с нею ночью деялось!
– Больно ты разболтался, цыган! – рявкнул Тарас Семеныч, убрав, однако, руку с Елизаветиной груди. – Почто не взял снадобий? Разве не обсказал Данила, чего мне надобно?
– Никому и ничему, кроме глаз своих, не верю, – отвечал Вайда столь веско, что это произвело на Кравчука впечатление. – А теперь посунься, господин, мне на недужную поглядеть надобно. – И, подойдя близко к Елизавете, он склонился над нею, что-то быстро бормоча по-цыгански, причем то и дело повторялось слово «ангрусти» – «кольцо», бывшее некогда символом исходящей от Вайды опасности, а теперь сделавшееся между ними своеобразным паролем, открывающим путь безоглядному доверию. В то же мгновение Елизавета почувствовала, что в руку ей вложен скомканный клочок бумаги, – и мгновенно стиснула кулак.
Легонько погладив ее пальцы, словно похвалив, Вайда отошел от кровати.
– Не гневайся, сударь, потерпи до завтра. Надобно, чтоб все достоверно выглядело. Сейчас я ей змеиный выползень под подушку положу, нашептанный призывами дочерей проклятых Иродовых [65]. Пока в деревню идти буду, с болотной кочки хворь приманю, чтоб по моим следам сюда приползла, в бабенку сию заскочила. Тогда уж крутись не крутись – с этой хворью она, сердешная, и в землю пойдет. Ну а завтра ночью я появлюсь... – Вайда многозначительно помолчал, – с лекарским снадобьем, кое дружок мой изготовит.
– Что еще за дружок? – встрепенулся Кравчук. – Ему зачем знать?
– Он дока посильнее меня, – с уважением произнес Вайда. – По его наущению я и притулился к Жальнику твоему: знак был дан моему сотоварищу, что будет у тебя во мне надобность!
– Колдун, что ли? – успокоился Кравчук.
– Да еще какой! Окажись он здесь сейчас – поднял бы сию молодку хоть из гроба, вот какой колдун!
– Э, нет, – искривился Кравчук, – нам ее не из гроба подымать – нам ее во гроб низводить надобно!
– Это я уже понял, – вздохнул Вайда. – Ладно, пошли отсюда. Все, что надо, я повидал. Пошли! Хлопот у меня с твоей помощью прибавилось, а времени только день да полночи.
Кравчук, ни словом не поперечившись, дунул на свечу, и вскоре знакомое поскрипывание возвестило Елизавете, что потайная дверь заперта.
Елизавета взлетела с постели и метнулась к лампадке, чуть теплившейся перед образом Пресвятой Девы. Этот образ был привезен и повешен здесь Араторном, исполнен со всеми особенностями, присущими католическим богомазам, однако в тонких чертах печального лица, окруженного снежно-белым, серебристым платом, таилось такое участие и печаль, такое всепонимание и всепрощение, что Елизавета не верила, будто лик сей может быть ей чужд и враждебен, а потому молилась перед ним, как пред православной иконою; что бы там ни молол языком Араторн, Матерь Божия – одна и едина так же, как Сын ее, а потому Елизавета и сейчас торопливо осенила себя крестным знамением и воззвала к Пречистой, прежде чем запалить от лампадки свечку и развернуть бумажонку, на коей незнакомым твердым почерком было начертано: «Завтра в полночь. Ничего не бойся».
Вот и все, и все слова, но никогда еще надежда не представала пред Елизаветою в одеяниях более ярких и многоцветных, чем в эти мгновения!..
Самым трудным, конечно, оказалось день избыть. Елизавета извелась, представляя, как будет происходить ее спасение. Вообще говоря, Вайда вполне мог придушить Кравчука прямо в ее комнате, но тогда, даже если бы им удалось беспрепятственно скрыться из Жальника, за беглянкою кинулась бы такая погоня, что она недалеко бы ушла. К тому же ее враги смогли бы как следует преподнести при дворе убийство начальника тюрьмы, и тогда на Елизавету уж точно обрушилась бы вся мощь государственного преследования и наказания, не говоря уж о той каре, которую приуготовил бы ей Орден.
Нет, как ни трудно было ждать, она понимала, что спешка в сем деле не надобна, и уповала на хитроумие сотоварища Вайды, кем бы он ни был. «Век за него бога молить буду, всякую волю его исполню», – поклялась она, истово крестясь, зная, что исполнит слово свое, чего бы ей это ни стоило. И снова предалась ожиданию... Ее беспокойство усиливалось тем, что со вчерашнего дня не видела Данилы. Она не сомневалась: юноша уйдет в бега вместе с нею – и боялась лишь, что, подевавшись нынче невесть куда, он сам себя лишит возможности спасения.
Медленно наплыли сумерки. Новая прислужница подала узнице какую-то еду и торопливо ушла: строжайший наказ Кравчука был – в покоях опасной арестантки не задерживаться. Впрочем, после страшной смерти Глафиры ее и так все до дрожи боялись и избегали безо всяких приказов.
Елизавета и не притронулась бы к ужину, но Лешенька, доселе лежавший тихо, к вечеру что-то разошелся, и она заставила себя поесть, чтоб не ослабеть к урочному часу, чтоб не затошнило вдруг не вовремя.
Через полчаса прислужница пришла забрать поднос с остатками еды. А Данилы все не было.
Часам к десяти беспокойство Елизаветы достигло предела. И вдруг пришла мысль, сперва показавшаяся безумной, а потом, напротив, очень даже разумной. Данила, облазивший все подземелье, недавно показал ей, где скрыты потайные двери, ведущие в кабинет начальника тюрьмы и в будуар Матрены Авдеевны. Ну, у самого Кравчука он вряд ли окажется, а вот у его супруги запросто мог задержаться, сооружая ей какую-нибудь новую невообразимую прическу. Надо непременно проверить это, решила Елизавета, и, коли удастся, подать ему знак. Она понимала, что затея эта неосторожная, даже опасная, однако сидеть и ждать было просто невмоготу! Близость свободы пьянила, дурманила пуще всякого вина, вот и ударила в голову.
У Елизаветы всегда было так: сказано – сделано. Морщась от боли, она влезла в платье, еще сильнее подпоров под мышкою, чтобы не сдвинуть повязку, обулась, пригладила над кадкою кудряшки и, вручив судьбу свою господу, обеими руками повернула шандал на стене.
Подземелье дохнуло ей в лицо такой тяжкой, могильной тьмою, населенной злобными призраками, что Елизавета даже заколебалась, но нетерпение оказалось сильнее страха, и она со всех ног побежала туда, где находились двери, ведущие в покои начальника тюрьмы. Однако до тех тайных дверей оставалось идти еще изрядно, когда она вдруг увидела слабый свет, сочившийся, чудилось, из самой стены. Елизавета затаила дыхание, пошла, едва касаясь земли. И замерла, словно пригвожденная молнией, услышав голос Араторна:
– Тебе откуда сие ведомо?
Елизавета даже не поверила ушам: ведь она никогда прежде не слыхала, как Араторн говорит по-русски! Это был выговор совершенно чистый, твердый, с протяжной московской интонацией, и трудно было даже вообразить, что это – речь иностранца! «Зачем ему знать по-русски?» – смятенно подумала Елизавета, но тут же вспомнила, что Араторн нынче при Ордене курирует, как он выразился, Россию, а стало быть, знать язык этой страны ему жизненно важно. Что же, тщательностью подготовки высших чинов Ордена оставалось лишь восхититься, однако Елизавете было сейчас не до восхищения. Весь многолетний страх перед венценосцами, вся ненависть к ним всколыхнулись в душе с такой силою, что кровь зашумела в ушах, и она не тотчас поняла, что ей хорошо знаком и другой голос, только что ответивший Араторну:
– Господин начальник мне сами сказывали.
Да, голос был ей знаком, ибо это был голос Данилы, но Елизавета никогда не слышала, чтобы говорил он так униженно, так подобострастно. Сердце заколотилось в предчувствии недоброго, и не обманулось оно, вещее!
– И ты, Брут! – зло усмехнулся Араторн. – Когда же свершится сие?
– Нынче же в полночь, ваша милость, – не замедлился с ответом Данила, и Елизавета словно бы увидела нижайший поклон, которым сопровождались его слова. – Цыган тот анафемский проникнет через потайной лаз, имея при себе смертоносные снадобья, а господин начальник...
– Ана-фем-ский? – перебил Араторн. – Che cos'e? Что это такое?
– Ну, дьявольский, стало быть, – подсказал Данила.
– Ладно, – резко выдохнул Араторн. – Я все понял. Значит, Кравчук будет ожидать ecco diavolo zingaro [66] в подземелье?
– Никак нет, ваша милость! – отрапортовал Данила. – Я его сам должен встретить и к господину начальнику сопроводить. А уж потом...
– Никакого «потом» не будет! – прошипел Араторн. – Я сам пойду с тобою. И горе тебе, если обманешь, понял?
– Воля ваша, воля ваша, – забормотал испуганно Данила. Его наивный ужас доставил явное удовольствие Араторну, который добавил ему помягче:
– Вот, держи. – Послышался звон монет. – Я тебя не обижу. А теперь иди к ней да покарауль, чтобы Кравчук какой-нибудь новой каверзы не подстроил. Смотри же, ровно в полночь будь где условлено!
Торопливые шаги Данилы направились к двери, но Елизавета оказалась проворнее. Вихрем пролетев по коридору, она вскочила в свою комнату. Едва успев запереть дверь, прыгнула в постель, сунув под одеяло единственное оружие, которое попалось сейчас под руку: суковатое поленце из охапки дров, лежавшей возле печки, – и притворилась спящей.
Потайная дверь открылась.
– Спите, барыня? – Данила на цыпочках приблизился к ее постели. – Проснитесь, ради Христа, я вам такое скажу...
– Нет, – перебила Елизавета, резко садясь в постели. – Это я тебе скажу, что ты предатель! – И с этими словами она с размаху огрела Данилу поленом по лбу.
Дело вроде бы нехитрое, однако Елизавете понадобилось немалое время, чтобы заткнуть Даниле рот, связать ему руки и затащить под свою кровать. И передохнуть времени не осталось: близилась полночь. Елизавета уже четко знала, что сделает дальше. Араторн, конечно, придет в подземелье прежде урочного часа, чтобы наверняка не упустить diavolo zingaro. Значит, Елизавете надобно оказаться там еще раньше. Она подобрала поленце, которое уже сослужило службу единожды – сослужит и вдругорядь, приложилась к образу Богоматери и вышла из покоев Араторна, всей душой надеясь, что больше ей не придется возвращаться в эту роскошную комнату, ставшую для нее истинной камерой пыток.
Она хоть и не знала точно, где выход из подземелья, все же не сомневалась, что он таится именно в конце коридора, там, где на нее пыталась напасть Фимка. Елизавета со всех ног поспешила туда и затаилась у стены, моля бога, чтобы удалось опередить и перехитрить Араторна. Она вся обратилась в слух и только благодаря этому не пропустила легчайших, почти беззвучных шагов. Однако венценосец, если это был он, пришел сюда без свечи, без фонаря, и Елизавета могла только слышать его, но никак не видеть.
Она мысленно чертыхнулась. Вот незадача! Этак можно караулить до бесконечности, но ничего не укараулить, особенно если и Вайда придет без фонаря и будет красться, как зверь лесной, бесшумно. Эй, не упустить бы его!..
Она досадливо прикусила губу, все еще пытаясь по слуху определить, где затаился Араторн, но это было невозможно: венценосец, чудилось, и дышать перестал. «Ладно, – решила Елизавета, – как только Вайда объявится, я закричу или еще что-нибудь придумаю». А пока приходилось ждать, и ожидание показалось ей вечностью. Чудилось: она сама растворилась в кромешной тьме, сделалась ее частицею, и даже глазам не поверила, когда по потолку вдруг пробежал слабый отсвет, а потом откуда ни возьмись возник Вайда с фонарем в руке.
Свет вырвал из тьмы силуэт высокого человека в рясе, который молча метнулся к цыгану. Елизавета даже опешила: оказывается, Араторн стоял в двух шагах от нее! Как же они друг друга не заметили? Но уж теперь-то она не оплошает! С этой мыслью Елизавета взметнула полено – и со всего маху обрушила его на покрытую капюшоном голову. И, не взглянув более на распростертое тело, с радостным криком бросилась в объятия Вайды.
Она покрывала поцелуями каждый дюйм его когда-то ненавистного лица, когда чей-то изумленный возглас заставил их отпрянуть друг от друга. Елизавета увидела человека, склонившегося над телом Араторна.
– Кто это? – испуганно вскрикнула она, цепляясь за руку Вайды.
– Не бойся, доченька: он – добрый товарищ мой, – успокоил цыган, и Елизавета счастливо улыбнулась, уловив мягкие, ласковые интонации Татьяны в его голосе. – Он мне помощник, а может, я ему. Ты его полюби и приветь.
Однако сейчас этому человеку было явно не до любви и привета. Стоя на коленях над Араторном, он изо всех сил тряс его, похлопывал по щекам, силясь привести в чувство.
– Что такое? – озабоченно спросил Вайда, вглядываясь, и, вскрикнув, тоже рухнул на колени и принялся теребить венценосца.
Эта забота об ее первейшем враге показалась Елизавете более чем странной и оскорбительной. От души надеясь, что более никакая сила не приведет Араторна в чувство, она со злорадной усмешкою наклонилась над ним – и тут же показалось, что разум ее помутился, ибо вместо изъеденного оспою, страшного лица Араторна она увидела молодое, бледное, с закрытыми глазами лицо... Данилы!
– Предатель поганый! – вскричала Елизавета, но тут же широкая ладонь Вайды зажала ей рот:
– Не шуми, девонька. Не ровен час, сбегутся, антихристы!
Человек, стоявший на коленях над Данилою, тоже повернулся к Елизавете, знаком призывая к молчанию, и она только слабо, с ужасом застонала, увидав лицо столь же страшное, изуродованное оспою, как у Араторна. Все поплыло у нее перед глазами, но Вайда поддержал ее, прошептав сердито:
– Больно уж слаба ты стала, как я погляжу. Чего приужахнулась? Говорю, это мой друг. Да ладно, не время сейчас лясы точить. Э, да никак жив наш парнишка-то! – радостно воскликнул он, увидав, что Данила медленно открыл помутневшие от боли глаза и что-то невнятно забормотал.
– Что-что? – склонился к самым его губам рябой сотоварищ Вайды. – Кто тебя ударил? Она?!
– Ох, ох... – с жалобным стоном Данила попытался приподняться и упал бы снова, когда б рябой не подхватил его. – Ох, бедная моя головушка! За что, барыня милая, за что вы меня так?
Вайда как-то странно вздрагивал рядом с Елизаветою. Она покосилась: да он едва сдерживался, чтобы не расхохотаться! А рябой взирал на Данилу с нескрываемым сочувствием. Возмущение переполнило сердце Елизаветы.
– За что? – воскликнула она гневным шепотом. – За что, спрашиваешь? Да за твое гнусное предательство! Что, Араторн в награду посулил тебя в Орден принять или ты уже давно состоишь в числе его сторонников? Говорил, жизнь за меня положишь, а сам предал, да так гнусно, так подло!
– А ну, тихо! – велел рябой, не повышая голоса, метнув на Елизавету предостерегающий взгляд. – Говорите, что он сделал, да потише и покороче, если не хотите, чтобы сюда вся тюрьма собралась.
Елизавета фыркнула от злости, но послушалась.
– Он всего-навсего сообщил Араторну о вашем приходе и о том, что Кравчук велел цыгану меня отравить. О, конечно, это такая мелочь, – язвительно усмехнулась она, – но, ежели б я их разговора не подслушала, вас бы тут ждали штыки да пули!
– А разве маменька не учила вас, что подслушивать за дверью нехорошо? – улыбнулся рябой, но тут же осекся, услышав, как Вайда тихонько выругался по-цыгански. – Простите великодушно, сударыня, мне мою вольность, однако задумайтесь на минуточку: ежели б Данила был тем самым предателем, каковым вы его считаете, разве он не сказал бы Араторну, что мы придем вовсе не отравить, а освободить вас?
Елизавета смотрела непонимающе. И вдруг осознание всей нелепости ее поступка обрушилось на нее, как ушат ледяной воды. А и в самом деле – Данила не сказал этого! Что же происходит?!
– Так, значит... – она запнулась, и рябой договорил за нее:
– Так, значит, он никакой не предатель, а действовал по нашему с Вайдою наущению, Араторна в ловушку заманивая. А вы всю нашу задумку поломали, и как нам теперь того мессира повязать – один бог знает.
– Да ну, подумаешь, большое дело! – раздался слабый голос Данилы. – Я его уже повязал. Лежит как миленький у барыни под кроватью... там, где меня нашел да откуда вытягал.
– Он тебя развязал?! Выходит, ты отплатил ему черной неблагодарностью? – негромко спросил рябой, тихонько посмеиваясь.
Вайда уже хохотал не сдерживаясь, и Елизавете ничего не оставалось, как присоединиться к нему.
– Как и я тебе, Данила! – едва смогла она выговорить. – Я ж тебе тоже отплатила черной неблагодарностью! Ха-ха-ха! Прости, ради бога! Ха-ха-ха!
Данила единственный не пожелал разделить общего веселья.
– Будет вам насмехаться, – пробормотал обиженно, ощупывая свою бедную головушку. – Время уходит, дело делать надобно!
– Он прав, – сказал рябой, помогая Даниле подняться. – Ну, Вайда, давай, как условились!
Что-то такое прозвучало в его голосе... что-то такое, взявшее Елизавету за сердце... но она не успела ни вспомнить, ни осознать этого, потому что Вайда схватил ее за руку и потащил куда-то в узкую щель в темноте, потом поволок вверх по ступенькам – и вдруг чистый, свежий, живой ветер закружил, задурманил Елизавете голову, и ноги ее подкосились.
...Ей привиделся пожар в римских катакомбах и та последняя дверь, которую надо было распахнуть, чтобы спастись. И вот эта дверь отворилась, Елизавета кинулась вперед – и упала в объятия Алексея! Она вскрикнула так счастливо, так блаженно, что от звука собственного голоса очнулась – но Алексея рядом не было, видение истаяло, как истает этот иней, покрывавший пожухлую, пожелтевшую траву, на которой лежала Елизавета.
Она села, недоумевая, почему запах дыма все еще щекочет ноздри. А, вон что – рядом догорает костерок; серая слоистая пелена, придавленная ветром, стелется по земле.
Елизавета огляделась. Вокруг маленькой полянки смыкалась золотистая березовая рощица, пронизанная матовым белым светом, который, чудилось, исходил от стройных стволов. На востоке сквозь серые облака пробивался розовый рассветный луч.
У Елизаветы вновь закружилась голова. Вайда подхватил ее, помог сесть.
– Ох и намаялась же ты, девонька! – сокрушенно произнес цыган и подал Елизавете закопченный котелок. – Чуть что – с ног валишься. Хлебай, хлебай! – подал и деревянную ложку, а сам принялся подстругивать в котелок ломоть крепко просоленной и провяленной рыбы. – Кавардак когда-нибудь едала? Меня один яицкий казак научил его готовить. Чего тут только нет: рыба, лук, сухари толченые, пшено... Как, вкусно?
Елизавета рассеянно кивнула. Она не могла есть это крутое варево, душа не принимала, но суетливая домашняя скороговорка Вайды успокаивала, наполняя душу радостной уверенностью: коли удалось выбраться из Жальника, то небось и до дому повезет добраться.
Словно подслушав ее мысли, Вайда улыбнулся.
– Коли отвага кандалы трет, так ведь она и мед пьет! Не бойся, деточка, все одолеем, уйдем – только нас и видели. Нашему брату, цыгану-бродяге, два дерева, только два дерева дай: так спрячемся, что десять человек нас не найдут. Дело это плевое: ведь мы лесные бродяги!
– А где Данила? – спохватилась Елизавета, и в глазах Вайды вспыхнули насмешливые искорки.
– Что, снова желаешь его по башке огреть?
Елизавета вспыхнула, как лиственка при лесном пожаре:
– Ладно тебе! Я же ничего не знала! Скажи лучше: Данила сможет уйти из Жальника?
– Уйдет, куда денется. И не один, – хмыкнул Вайда и вдруг привстал, вытянув шею: – Да вот же они, гляди!
В желтом березняке мелькали три фигуры, и Елизавета увидела Данилу, а рядом с ним – высокого человека, одетого как купец средней руки: в поддевке серого немецкого сукна со сборками на поясе, сапогах до колен, мерлушковой шапке и овчинном тулупчике. Лицо его было сильно побито оспинами, и Елизавета подумала, что это тот самый колдун, друг Вайды. Ну а третьим в этой компании был Араторн – в его черной сутане с капюшоном.
Итак, ее враг теперь у нее же в плену! Полностью в ее власти!.. Елизавете обрадоваться бы этой мысли, но она неприязненно воскликнула, глядя на рябого:
– Зачем этого черного дьявола сюда привели? Оставили бы там, куда его Данила запихнул, – да и весь сказ.
Рябой смотрел на нее непонимающе.
– Via, moglie [67]! – вдруг воскликнул он, и Елизавета едва не рухнула где стояла, услыхав знакомый голос.
– Араторн?! – прошептала она, не веря себе, но тот нахмурился, попятился:
– Non ho capito! [68]
Данила, увидев выражение лиц Вайды и Елизаветы, сложился пополам от смеха:
– Да ни хрена он не понимает, вот ей-богу!
– Врет, врет! – встрепенулась Елизавета. – Я сама слышала, как он говорил по-русски, и замечательно говорил!
– Так это когда-а было! – пренебрежительно махнул рукой Данила. – С тех пор у него память отшибло.
– Данила прав. – Человек в черной сутане откинул капюшон, и у Елизаветы зарябило в глазах, когда она увидела еще одно сплошь рябое лицо. – Похоже, от удара по голове у Араторна и впрямь отшибло память. С великим трудом мы привели его в сознание, но он чуть не умер, увидав себя в Жальнике. Сейчас он уверен, что ему тринадцать лет, зовут его Петруччио Боско...
– Lei e italiano? – перебила Елизавета, недоверчиво глядя на Араторна. – Di quale citta e? [69] Ты итальянец?
– Sono di Napoli, – буркнул тот, отстраняясь от нее. – Via, signora! Ecco peccato, gran peccato! [70]
Несколько мгновений Елизавета неотрывно смотрела в его испуганные злые глаза, потом со вздохом повернулась к друзьям.
– Это правда. Это невероятная правда! Ему кажется, что он мальчик из Неаполя... и он боится и ненавидит женщин. Наверное, он еще не вступил в Орден, но очень хочет стать примерным монахом. Что же нам с ним делать? С собой тащить?
– В пяти верстах отсюда есть монастырь, – задумчиво сказал Данила. – Хорошо бы его туда отправить. Он нашего бога ненавидел, пусть же грехи замаливает!
– Кому он там нужен, басурман! – проворчал Вайда. – На этом тарабарском наречии там никто и слова не молвит.
Однако рябой неожиданно поддержал Данилу:
– Это была бы самая справедливая месть Ордену! А что до тарабарского наречия, то, я слышал, настоятель того монастыря человек образованный, латынь наверняка знает. Ничего, как-нибудь столкуются! – И он спросил по-итальянски, не желает ли Петруччио Боско сделаться монахом во Всесвятском монастыре.
Глаза Араторна вспыхнули детской радостью, и рябой с Елизаветою вдвоем подробнейшим образом пояснили непонятливому «мальчишке», как дойти до монастыря. После этого рябой увел его за кусты, обменялся одеждою и вернулся к товарищам, а высокая, мрачная, черная фигура скрылась среди деревьев, наконец-то исчезнув – как хотелось верить в это! – и из жизни Елизаветы.
Несколько раз истово перекрестившись, она повернулась к Даниле:
– А как же Кравчук? Того и гляди, в погоню кинется.
Почему-то она не могла спросить об этом у рябого. Эти седые волосы, эти холодноватые голубые глаза будоражили ей душу, наполняли смятением. Но лицо, побитое оспою!.. Нет, ей все мерещится, как всегда, мерещится.
– Не кинется, барыня! – радостно воскликнул Данила. – Господин, – почтительный кивок в сторону рябого, – явился к нему в Араторновом обличье и уверил, что получил секретный приказ немедля отправиться в Санкт-Петербург, прихватив вас с собою.
Елизавета восхищенно захлопала в ладоши.
– А тебя куда подевали? – спросила она, улыбаясь уже успокоенно.
– Как так? – озадачился Данила.
– Тебя Араторн тоже с собою взял? Или другую причину для Кравчука выдумали, чтоб тебе исчезнуть?
– Да какую причину? – не мог понять Данила. – Ушел, да и вся недолга!
– Так-таки ушел? То есть ты в бегах?! – ахнула Елизавета.
Лицо Данилы вытянулось. Он беспомощно водил взглядом по лицам сотоварищей, а не менее растерянные Вайда и рябой тупо глядели друг на друга.
– Ах ты, господи! – стукнул себя по лбу Вайда. – Забыли! Про Данилу-то забыли!
– Гляди, Вайда, не бей себя сильно, а то память тоже отшибет! – расхохоталась Елизавета, но мрачный голос рябого прервал ее смех:
– Мы-то забыли, а вот они, кажется, нет.
Все повернулись в ту сторону, куда он указывал, – и на миг каждому захотелось поверить, что видит страшный сон, не более: через рощицу пробирались вооруженные солдаты, а впереди, тяжело переваливаясь, с обнаженной саблею в руке, спешил Кравчук.
Рябой пришел в себя раньше других. Схватив за руку Елизавету, он ринулся прочь. Рядом бежал Данила, а Вайда что-то замешкался.
Елизавета испуганно позвала его, но цыган, спокойно улыбаясь, махнул рукой:
– Ничего, ничего. Ужо я их обведу вокруг пальца!
Елизавета приготовилась бежать, пока не засекутся ноги, однако, едва первые деревья скрыли их от преследователей, рябой остановился и заставил Елизавету обернуться.
– Погляди-ка, – шепнул он, – предивное будет зрелище!
– Ой, бежимте, барин! – нетерпеливо топтался рядом Данила. – Ой, бежимте, ради Христа, ради боженьки!
– Тш-ш, ты, – шикнул рябой. – Смотри лучше!
Елизавета и Данила, затаив дыхание, всматривались меж деревьев – и видели престранную картину! Вайда лежал подле поваленной полусгнившей березы и старательно драл с нее кору.
– Чудеса! – вскричал один из стражников, выбежавший на поляну. – Цыган сквозь бревно лезет! Бревно трещит, а он лезет!
Служивые стали столбом, глядя на что-то остававшееся невидимым Елизавете, рябому, Даниле – и, очевидно, Кравчуку, потому что его чуть удар не хватил от ярости.
– Черти-дьяволы! – вскричал он, расталкивая ошеломленных стражников. – Да он вас морочит! Цыган возле бревна ползет и кору дерет. Так и ломит ее, вон, глядите сами! Очнитесь же, хватайте его!
Но тщетно пытался он рассеять цыганское наваждение. Стражники так и не тронулись с места, а Вайда, не поднимаясь с земли, вызверился:
– Чего ты тут шумишь, олух! Гляди, сгоришь!
И Кравчук, оглядевшись, в панике ломанул сквозь рощу, бестолково размахивая руками и вопя:
– Пожар! Горим! Пожар!
Следом с криками бежали солдаты.
Ну а Вайда подхватился, стряхнул палую листву и неторопливо приблизился к восхищенным друзьям:
– Все, ребятушки. Пошли. Теперь нам бояться нечего, а путь-то неблизкий.
Елизавета кинулась ему на шею:
– Да как же, Вайда... Как же тебе удалось?!
Цыган ослепительно улыбнулся:
– Слыхала такое словцо: «глаза отводить»? Вот я им глаза и отвел, вокруг пальца обвел.
– Только ли им? – тихо промолвил рябой, и Вайда с раскаянием уставился на него.
– Хасиям, ромалэ! Прости, баро! Совсем из головы вон!
– Ничего, – усмехнулся рябой. – Ты же здесь – значит, дело поправимо.
– Думаешь, пора? – осторожно спросил Вайда, скользя взглядом от рябого к Елизавете.
– Думаю, пора, – с улыбкой, но твердо сказал его товарищ.
Елизавета с Данилою непонимающе переглянулись.
– Ну, коли так... – Вайда отчаянно встряхнул головой, словно наконец-то решился на что-то невыразимо трудное, и замер с закрытыми глазами, вытянув вперед напряженные руки с растопыренными пальцами.
Набежал теплый ветерок. Серебристо блеснула летучая паутинка бабьего лета, на которой сидел крошечный серый паучок, храбро отправившийся в неведомое путешествие.
Рябой провел рукой по лицу, словно и на него налипла паутинка, и спросил:
– Ну, все, что ли?
– Все, все, – сдавленно выговорил Вайда, и его единственный глаз влажно, восторженно блеснул. – Чего рот разинул, теля? Пошли, ну!
Последние слова относились к Даниле, который стоял и впрямь разинувши рот, не сводя с рябого вытаращенных глаз. И даже когда Вайда сдернул его с места, все оглядывался, все пялился ошарашенно, пока цыган не сунул к его носу увесистый смуглый кулачище и не увлек за собою.
Елизавета тоже хотела повернуться, поглядеть на рябого, но он взял ее за руку и пошел так быстро, что она принуждена была чуть ли не бежать за ним.
Березняк кончился. Стежка вела через обкошенный луг, по которому были беспорядочно раскиданы серые, исхлестанные дождями, обветренные скирды. Дальний лес обнимал этот лужок двумя разноцветными крыльями Птицы-Осени, перья которой были выложены золотом, изумрудами, яхонтами, гранатами, и мерцали они под теплым серым небом так, что больно было глазам и радостно сердцу.
Елизавета всегда была беззащитна перед лицом вод, неба, леса: существами вечными – и вечно юными. Они все те же, что в первый день творения. Все та же весна каждый год вливается в их жилы, все та же осень расцвечивает красками буйного, восторженного увядания. Что бы ни творилось вокруг, ничто не волнует их – и в то же время вне их нет ничего. При их лицезрении в чуткой душе человеческой поднимается столь глубокое волнение, что обнажается ее сокровенная суть. Она вновь становится простой и чистой, обращаясь к тем давним, смутным дням, когда сообщалась с богами, живущими в каждом дереве, каждом цветке, каждой капле дождя, в каждом явлении Природы; она чувствует, что все, терзавшее ее, не более чем пустой шум, и если бывают в ее жизни истинно блаженные минуты, то это те, когда, отрешившись от всего низменного, всего суетного, она трепещет вместе с бессмертной Вселенной...
Елизавета прерывисто вздохнула и подняла счастливые, повлажневшие глаза на рябого, который замедлил шаг и шел теперь рядом.
Взглянула – и тут же отвела, точно обжегшись, взор. Нет!.. Вскинула, защищаясь, руки, резко повернулась к нему – и задохнулась, не веря, что видит это лицо чистым, безо всяких рябинок и шрамов... и эти волосы, и голубые глаза, и дерзкую ямочку на подбородке, словно след поцелуя, и твердые губы, которые вдруг беззащитно дрогнули.
– Это ты?..
Сама себя не слыша, Елизавета отозвалась эхом:
– Это ты?!
Дыхание пресеклось. Чудилось: сердце колотится уже во всем теле, а не только в груди. Елизавета согнулась, тихонько вскрикнула: да ведь это Лешенька, это сын ее бился, стучал, словно просился на волю, услышав голос отца!
– Что с тобой? Что ты? – Алексей схватил ее в охапку, прижал к себе так, что она вскрикнула. – Милая, что?..
– Ох... погоди, – с трудом перевела дух Елизавета, чуть отстраняясь, и торопливо погрозила Вайде, который со всех ног бежал к ним по дороге.
Наконец-то стала понятна его игра, его намеки! Умел он отводить глаза, голову морочить – и не только врагам.
И вдруг до нее как-то сразу дошло, что случилось. Изумленными, расширенными глазами воззрилась на Алексея, но лицо его словно бы задрожало, расплываясь. Она испуганно провела ладонью по глазам: неужто опять морок, опять все исчезает?! Но это были всего лишь слезы, на сей раз – слезы счастья.
Коснулась дрожащими пальцами его груди, ловя трепет сердечный. Он мягко накрыл ее руку своей ладонью.
Разогнав тучи, яркое солнце выкатилось в голубую вышину, да так и замерло, словно бы не в силах на них наглядеться.