Минула зима, весна была на исходе, когда Анице настало время родить.
Шел 1763 год: четыре с лишком года миновало, как Алексей Измайлов, Лех Волгарь, Вук Москов, покинул родимый дом. Вести из России почти не долетали до Сербии, и все же Георгий как-то прознал, что императрица Елизавета Петровна скончалась, а на престол взошел ее племянник, царь Петр III. Это известие повергло Георгия в некоторое уныние, ибо он знал о добром расположении покойной государыни к угнетаемому сербскому народу, о бедственном положении которого он составил свод подробных сведений, намереваясь так или иначе доставить их императрице. Георгий не скрывал, что рассчитывал в этом на Вука, но Москов, тоскуя по родине, все еще опасался возвращаться туда. Тем паче – узнав о новом императоре! Елизавета Петровна была расположена к его отцу, князю Измайлову, а значит, и к сыну, она могла бы содействовать разрешению противоестественного брака, в который Алексей по недомыслию вверг себя и свою сестру, а каково-то посмотрит на сию историю Петр Федорович?!
Внезапно Вук осознал, что, малодушно сбежав из дому, он вольно или невольно обрек сестру на незаслуженно затянувшееся девичество. Конечно, она красавица, а годы идут, у княжны Измайловой (в том, что отец вернул ей родовое имя, Алексей не сомневался) нет отбою от женихов, а она вынуждена отказываться от самых выгодных партий, никак не объясняя причины... Диво, что Вук не помыслил об этом прежде! Наверное, Георгий прав – и впрямь пора возвращаться в Россию. Тем паче – отвезти сербские письма о помощи. Он пока ни о чем не говорил с Миленко, не представляя, как сможет расстаться с побратимом, но понимая, что тот едва ли сможет оставить отряд и свою бесконечную войну. Георгий тоже явно не собирался покидать свою вторую родину, где были похоронены его жена и сын, так что по всему выходило, что Москову придется двигаться в дальний путь одному. И все равно – это казалось таким далеким, почти неправдоподобным!..
Вук бы не поверил, скажи ему кто-то, что не пройдет и недели, как он отправится в Россию.
Анице выпало рожать в начале мая. Гайдуки знали: она сговорилась с мужем, что тот отвезет ее к знахарке Хрудашихе, а сам воротится домой и будет ждать вестей об исходе родов. А через день Георгий, Вук и Миленко в сопровождении Арсения, Йово и Лазо последовали за ней.
Проехав немного в глубь австрийских земель, они по склону горы спустились в красивую долину, простиравшуюся часа на полтора езды вдоль берега Савы.
Вук залюбовался красотой этого чудесного места. На противоположной, османской стороне Сава текла под крутым обрывом: над водою нависали скалы, то голые – серые, желтые, иногда почти красные, – то покрытые зыбкой зеленоватой пеленою еще не разросшегося плюща, то поддерживающие на своих уступах пышные кусты; внизу зеленовато-голубая река, встречая кое-где подводные камни, омывала их белой пеною, образуя маленькие пороги, на которые Вук и Миленко поглядывали со снисходительной усмешкою, вспоминая пороги днепровские; а на этом берегу вокруг всадников теснились кусты розовоцветущего дикого гранатника – шипка; белопенные вишневые деревья; блекло-зеленые орешники; могучие корявые дубы, чуть приодетые новой, тугой, молодой листвою; маслины и смоковницы. У подножия гор ровными рядами зеленели виноградники. Какой же отрадной, какой прекрасной, какой мирной была эта картина! Как благоухал воздух, насыщенный цветением! Сладостный дурман окутывал всадников, и Вук был неприятно поражен, услышав голос Арсения, вдруг затянувшего одну из самых печальных сербских песен – песнь о «Косовской битке», битве на Косовом поле:
Много копий было поломано здесь,
Поломано и сербских, и турецких,
Но более сербских, чем турецких.
Оба князя погибли,
И много юнаков сложили свои головы.
От турок кое-что и осталось,
От сербов ничего не осталось —
Все изранено и окровавлено...
– С ума сошел?! – яростно выкрикнул Вук, взмахнув плетью перед самым лицом Арсения, так чтоб серб едва успел отшатнуться, изумленно воззрившись на Москова.
– Что с тобой? – Миленко перехватил его руку, занесенную для нового удара, вырвал плеть и отшвырнул в кусты. Мертвая, болезненная хватка немного отрезвила Вука. Рассеялась кровавая пелена перед глазами, но сердце по-прежнему неистово колотилось где-то в горле, и он с трудом выговорил:
– Прости, брате...
Арсений смотрел на него с ненавистью, потом, злобно ощерясь, тронул коня.
– Самый злой гяур – это москов! – донеслось до Вука угрюмое, и он сокрушенно покачал головой, сам не понимая, что же с ним вдруг содеялось. Словно бы жгучий луч пронзил его тело и наполнил нестерпимою тоскою.
«Что-то случилось! – в отчаянии подумал он. – Где-то беда. Но что? Или это просто морок, наваждение? Не ведаю, откуда же тоска в моей душе, и от нее некуда деться. Что сердце вещует?»
Он огляделся, поймав недоумевающий взор Миленко, и, чтобы избавиться от него, тронул коня стременем и догнал Георгия, едущего впереди.
Тот вскинул голову – и Вук поразился, не увидев на его лице ни осуждения, ни удивления, а только глубокую, всепоглощающую печаль.
– Что, – молвил Георгий, – душа болит? Вот и я чую... чую, где-то грают вороны над моей могилою!
Пришел черед Вуку онеметь от изумления, и он так и не нашелся что сказать, а тем временем небольшой отряд въехал в лесную чащу и скоро остановился перед приземистою станушкою [44]. Лесную тишину вспарывал пронзительный детский крик, и гайдуки оживились:
– Дитя уже родилось! Вовремя мы поспели!
Миленко с радостным, просветлевшим лицом соскочил с коня и, пригнувшись, вошел в избушку Хрудашихи. За ним кинулись Арсений, Йово, Лазо, и только Георгий да Вук сидели верхами, глядя друг на друга.
– Надо идти... – сказал наконец Георгий и тяжело спрыгнул с коня.
Вук медлил. Больше всего на свете ему почему-то хотелось хлестнуть коня и умчаться отсюда – умчаться самому и увезти за собой товарищей, но как это сделать?! Он прослывет трусом. А для Георгия эта младенческая, только что народившаяся на свет душа, которую он может спасти для православного бога, важнее собственной жизни.
Делать было нечего. Так же тяжело, как Георгий, Вук спустился с коня и, убеждая себя, что этот гнет на сердце ничего не значит, вошел в станушку.
Изба Хрудашихи была тесна и убога. Аница лежала на охапке соломы, чуть прикрытой изодранной ряднинкою, а рядом с нею – завернутый в чистую тряпицу головастый, темноволосый младенчик.
Георгий на миг замер у порога, чтобы привыкнуть к полумраку, и шагнул вперед:
– Дай бог тебе здоровья, Аница, и сыну твоему. Как наречешь его?
– Драган, – сказала она. – В честь отца моего мужа. Мне всегда нравилось это имя!
Миленко перестал улыбаться. Он ожидал, что Аница назовет первенца Милорадом – в честь невинного убиенного отца своего! Он оглянулся, встретил напряженный взгляд Вука, печальные глаза Георгия – и по его лицу словно тень прошла. Отступил на шаг и стал плечо к плечу с побратимом.
– Что? – шепнул он, почти не шевеля губами. – Что случилось?
– Не знаю, – слегка кивнул головой Вук, и в этот миг сзади раздался треск.
Побратимы резко обернулись.
Возмущенное, горящее лицо Владо маячило в проеме сорванной двери.
– Что это вы задумали? Сына моего, жену мою убить?! Да чтоб спало с вас мясо живьем! – завопил он, врываясь в станушку и хватая Миленко за грудки. – Вяжи их, злодеев!
Мелькнула ряса – в избенку вбежал Павелич, а за ним повалили красно-синие жандармские мундиры, заблестели штыки, залязгали затворы... Началась страшная свалка, причитали женщины, вопил ребенок («Он такой крошечный, – мельком подумал Вук, – как в нем помещается этот истошный вопль?!»), кричали, ругались мужчины. Что-то тяжелое обрушилось Вуку на голову, он привалился к стене, обернулся, силясь устоять на ногах.
Его помутившемуся взору тесная станушка показалась необычайно просторной... люди двигались медленно-медленно, они дрались, на каждого гайдука навалилось по нескольку жандармов, их давили, не дозволяя шевельнуться, скручивали руки, вытаскивали наружу, как мешки.
Георгий и Миленко, стоя бок о бок, отбивались ганджарами от пятерых солдат. Миленко сыпал проклятьями, лицо Георгия было спокойным и сосредоточенным, а рука двигалась так стремительно, что он, чудилось, окружил себя сверкающим металлическим кольцом. Отступая от нападавших, он шаг за шагом теснил Миленко к подслеповатому окошку – и вдруг резко метнулся вперед, заставив своих противников невольно отшатнуться, выкрикнув при этом:
– Спасайся! Беги за помощью!
В этом голосе было столько яростной власти и силы, что Миленко, не колеблясь, ударился всем телом в окно... ветхий переплет не выдержал, и он вылетел наружу, словно в воду.
– Стой! Стой! – закричали за стеной. Ударили беспорядочные выстрелы, но злобная ругань подсказала, что Миленко, пожалуй, удалось уйти.
От этой мысли Вук испытал такое облегчение, что ноги его подкосились, он сполз по стене да так и сел. Туман перед глазами сгущался, но он еще видел Георгия, которого сильнейшим ударом опрокинули навзничь; откуда-то выскочил Павелич и, вырвав из рук солдата ружье, выстрелил в лежащего на полу... И громче выстрела прозвучал его крик:
– На том свете будешь детей крестить, православный поп!
И больше Вук уже ничего не видел и не слышал.
Павелич долго подбирался к Георгию. Ненависть этого русского к венценосцам была общеизвестна, вражда к ним – непримирима. Орден и менее опасных врагов своих не оставлял в живых, так что Георгий давно был приговорен. Но привести приговор в исполнение оказалось непросто: как к нему подберешься, если он все время окружен гайдуками? А здесь, в избе Хрудашихи, сербы были по закону арестованы жандармами за то, что намеревались похитить католичку и ее ребенка, чтобы насильственно обратить их в православную веру. Смерть Георгия была представлена как случайная гибель в перестрелке.
В это же самое время в Савской Обале разыгралась своя трагедия, так что звать Миленко на помощь было некого, даже если бы он дошел до села. Но он был ранен и лежал без памяти в лесу, не зная, что жандармы, пришедшие в село арестовать гайдуков Георгия, были встречены таким яростным сопротивлением, что пришлось вызывать подмогу. Тихо войти в село не удалось: тревогу подняли собаки, которыми богата каждая сербская деревня, и это самые верные и надежные ее стражи. К гайдукам присоединились поселяне, и Павелич, позднее узнав об этом, был уязвлен до глубины души: он-то полагал, что его сладкие речи и проповеди сделали свое дело! Но нет: почуяв угрозу насильственной латинизации (среди жандармских мундиров мелькали монашеские рясы), сербы восстали как один.
У кого было ружье, тот стрелял. Однако ножи, серпы, косы, вилы были у всех, и этим-то оружием сербы встретили наступавших с трех сторон. А с четвертой была Сава... отступать некуда! Пока оставался боеприпас, стреляла единственная пушечка. Пушкарь Христо с позиций не ушел, даже когда кончились заряды, – умер, обхватив пушку руками, не в силах и по смерти расстаться со своей «вольеной грмльвиной» [45].
Когда полегла первая линия обороны, гайдуки и отряды жандармов вошли в село. На улицах их встретили крестьяне. Но долго ли могли продержаться косы да вилы против ружей? Сопротивление было сломлено. Венценосцы сочли, что покоренное село готово принять слово их бога, и, распевая «Agnus Dei...», выступили вперед, тесня к обрыву кучку женщин, детей и стариков, осеняя их крестом, словно изгоняя дьявола. Тогда все оставшиеся в живых один за другим начали бросаться в воду, и волны Савы долго еще несли по течению матерей с малыми детьми, бородатых старцев и юных девиц, распущенные косы которых покрывали зеленую Саву, как черный, мрачный плат.
Обо всем этом Вук узнал уже в тюрьме. Слух об опустошении Савской Обалы облетел окрестности, дошел он и до Брода, куда отвезли четырех арестованных гайдуков. Увы, тюрьма здесь совсем не напоминала сараевскую – убежать из нее было невозможно.
Вук, Арсений, Йово и Лозо знали, что их ждет смерть: ксендз приходил причастить и исповедовать их, но, выслушав грубый отказ, «успокоил» заключенных, что страдать им в сыром подземелье недолго, казнят их завтра: поутру повесят русского москова, а на исходе дня – остальных, но уже вместе с ворами и убийцами, чтобы как можно сильнее унизить гайдуков.
Узнав о смерти, которая придет за ним утром, Вук улыбнулся, глядя в побледневшие лица товарищей:
– Что же, будет время собраться с мыслями. А то всегда думал: если погибну в бою, как-то неловко будет явиться пред господом запыхавшись!
Йово перекрестился, Лозо всхлипнул, Арсений опустил глаза. И Вук подумал, что Арсений, наверное, даже рад, что ненавистный москов умрет первым... Не хотелось портить последнюю ночь своей жизни горькими, черными мыслями, и Вук, отойдя в угол подвала, сел там, глядя в темную стену, но видел не ее, а светлые лица тех, кого любил в своей жизни. Он даже улыбнулся, осознав, что завтра встретится на небесах с Георгием, и жалел сейчас лишь о том, что не сможет отнести в Россию его письма, не сможет рассказать там о страданиях братьев-сербов, не сможет отыскать для них подмоги. Он, конечно, желал бы встретить на небесах и Рюкийе, но, наверное, она все-таки осталась жива. Он желал ей жизни, желал ей счастья! Он вспомнил, как впервые заговорил с нею... До этого лишь украдкою пялил глаза на Гирееву султаншу, и вдруг в мягкой, безлунной темноте она оказалась рядом, близко, припала к его цепям галерника, взволнованно заговорила:
«Во имя господа! Это ты – Лех Волгарь? Ты?»
Миленко обрушился на нее с оскорблениями, и она огрызнулась в ответ: «Рюкийе меня Сеид-Гирей кличет, а имя мое – Елизавета!»
Волгарь чуть не вскрикнул тогда, услышав имя сестры. Воистину, роковое для него имя! Как жаль, что он забыл об этом: куда сладостнее было бы даже в воспоминаниях называть ее не Рюкийе, а Лизой, Лизонькой... Кажется, так звали и ту девушку, которая воспитывалась в Елагином доме вместе с его сестрой. Вук внезапно припомнил, что, изредка встречаясь с нею в сенях, ловил ее пристальный, жаркий взор. Но к чему это вспомнилось?
Так, на прощание...
Да, а сестра и отец все же узнают о его гибели, узнают! Если только остался жив побратим, он отыщет их, сообщит обо всем. Словно чуя недоброе, Вук недавно взял с Миленко клятву, что, случись с ним беда, тот найдет способ доставить весть об этом его семье. И теперь он всем сердцем благословил друга в этот путь до России, до Москвы, до Нижнего...
Он вспоминал темные, зеркально блестящие глаза и гладенько причесанную головку сестры, ястребиный профиль и суровый прищур отца, хлопотливого Никитича, удалого, насмешливого Николку Бутурлина – всех тех близких и родных, кого оставлял на земле, а потом мысли Вука вновь обратились к тем, кто уже ждет его в заоблачных высях: мать его, Пелагея; княгиня Марья Павловна, которую он любил всем сердцем, Василь Главач, Дарина, Рудый Панько, семья Балича, Георгий – все его друзья из страны теней... В своих раздумьях он и не заметил, как забылся сном, а проснулся от громких голосов.
Открыв глаза, Вук увидел только тьму – и решил, что уже лежит в могиле, но тотчас сообразил, что просто-напросто с головой укутан в свой плащ, да вдобавок у него связаны руки-ноги и так заткнут рот, что ни звука не издать, не шевельнуться! Грубый голос, разбудивший его, был, очевидно, голосом жандарма, который вновь рявкнул:
– Вук Москов! Выходи!
Он рванулся, но тут же раздался восторженный голос Арсения:
– Вот он я – Вук Москов. Я иду! Прощайте, братья!
– Прощай, прощай!.. – отозвались Йово и Лозо... Прозвучали торопливые, легкие шаги Арсения по каменным плитам, с лязгом закрылась дверь.
О господи, Арсений! На пиру горький пьяница, во беседе буян лютый! Опасный задира, открытый неприятель Вука! Что подвигло его на сей шаг? Уважение, которое он тайно питал к «гяуру москову», не находя сил выразить его открыто? Или столь же потаенная зависть к русскому удальцу, любимому гайдуками так, как они никогда не любили Арсения? Бог весть. Но с какой гордостью выкрикнул он это имя! Что бы ни двигало им сейчас, что бы ни разделяло их с Вуком, но Арсений выказал перед лицом смерти великие черты мужества и самоотвержения – и был воистину счастлив!
Вук лежал недвижим, слушая, как тихо молятся сербы, не понимая, почему его не развязывают, что они еще задумали?
И вот снова заскрежетала дверь. Наверное, теперь пришли за ними? Или открылся обман Арсения? Но вместо лающей швабской речи Вук услышал взволнованный шепот. Потом зеленая душная тьма сползла с его головы – и прямо перед собой он увидел взволнованное лицо Владо, прижавшего палец к губам, призывая к молчанию.
– За вами скоро придут, – шепнул он, и Вук только сейчас разглядел, что на Владо точно такая же выгоревшая, порыжевшая монашеская ряса, как та, в которой Вук вошел в сараевскую тюрьму. – Молчи! – продолжал Владо, хотя Вук не мог слова молвить из-за кляпа. – Наденешь это, а я лягу на твое место. Младичи свяжут меня, а я потом скажу, что набросились, оглушили... Тебя не будут сильно искать, они ведь уверены, что Вук Москов уже мертв, ну, подумаешь, сбежал никому не известный гайдук!.. Молчи! – замотал он головой, увидев ярость в глазах Вука. – Я не смогу прожить жизнь предателем. И Аница тоже. И наш сын... Понимаешь? Хоть часть нашей вины я должен искупить. У нас один бог-творец, и он не простит мне твоей смерти. Ты ведь спас меня когда-то из тюрьмы, помнишь? А теперь я верну долг. Ведь эту рясу, – Владо чуть заметно усмехнулся, – ты хорошо умеешь носить!
Вуку показалось, что Владо бредит. Он беспомощно повел глазами и увидел мрачные, сосредоточенные лица гайдуков.
– Ты сделаешь, как он велел, – твердо сказал Йово. – Ты должен дойти до России и передать все, что говорил тебе Георгий. Ты должен это сделать! А про нас не думай! Мы – гайдуки, смерть всегда ходит с нами рядом, так не все ли равно: нынче, завтра, через год? Ты сделаешь это! Разве зря погиб Арсений? Он погиб для тебя – и для нашей Великой Сербии. Ты понял меня?
Вук медленно опустил веки в знак согласия.
...В сумерках он стоял на опушке леса близ Брода и слушал колокольный звон, возвещавший, что казнь свершилась.
Зябко передернул плечами под грубой коричневой шерстью. Сердце его стеснилось, душа словно бы онемела. Почему-то больше всего он сейчас хотел бы раздобыть простую крестьянскую одежду и сорвать эту рясу, которая, казалось, пропитана кровью.
Он до черной земли поклонился горам Боснии, которые темно синели за рекой, тихому, сонному шелесту Савы, отзвукам колокола; постоял еще мгновение – и пошел на восток, туда, где уже поднялась, указывая ему путь, ранняя, светлая звезда.