Люди говорят, что только от нас зависит, какой будет наша жизнь. Мы все способны найти свой путь, тех самых людей, найти предназначение и смысл. Но для меня это звучит дико и неоправданно, голословно, даже наивно, будто сказано теми, кто и вовсе не жил.
Разве так-то просто распланировать свою жизнь? Знаете, люди ведь считают, что нас определяет наша работа, наши интересы, наш круг вечного и неизменного общения, где не было и быть не может отступов вправо, влево, вверх или вниз. Но звучит это также нелепо и глупо, как и утверждение, словно ветер определяет высоту волн, а не глубина океана. Не очевидно ли, что именно от нас зависит, какова будет наша работа, каковыми станут наши интересы, а не наоборот. Не внешние факторы определяют нас, а внутренние. Сначала ты ищешь себя, а потом уже находишь то, что тебе подходит. Не правда ли?
Нет. Все это мнение человека, мнимо сражающегося с реальностью, которая никогда не позволит нам быть теми, кем мы хотим быть. Внешние факторы стали определяющими. Мы больше не выбираем, и нас не выбирают. Сколько бы мы не кричали о том, что все мы разные — это единственная нить, связывающая нас воедино. Мы все зависим от кого-то, и кто-то зависит от нас. Ни одного свободного человека, ни одной смелой и острой мысли, и будто в кандалах, мы закованы в стереотипах. Не жизненных, но современных. И если вам хочется поспорить — спорьте, рвите глотку, кричите, орите, вас никто не остановит.
Но и не услышит.
Моя семья — пример того, какой бывает жизнь, когда у тебя есть все, но нет ничего.
Это не значит, что мы несчастливы. Мы не знаем, что это такое. Как ощутить нечто в груди: горячее, волнующее, такое долгожданное и заветное, если у тебя всегда было то, что вызывает эти эмоции? Тебе не нужно сворачивать горы, стараться, тянуться к мечте и следить за ней взглядом. Ты просто можешь взять ее с полки похожих и непохожих чужих грез, надеть на себя, будто новый сарафан и продолжить кружиться на карусели, с которой все до единого падают. Но до тебя и ветер не дотрагивается. Раньше я не обращала на это внимания. В детстве все казалось правильным: разве папа может мне отказать, когда я его о чем-то прошу? Нет. Мой папа был самым лучшим не потому, что он был рядом со мной, а потому что всегда исполнял мои просьбы. Хочу новое платье, хочу увидеть горы, хочу играть на скрипке, хочу, хочу, хочу. И мой отец, будто на конвейере, передавал мне через кого-то все, о чем я желала, не расщедриваясь на количество сказанных мне слов, но круто и беспечно расставаясь с количеством нулей на его банковском счете. Мне это нравилось. Эта игра — только подумай о чем-то, и оно тут же возникнет перед твоим носом. Но затем я выросла, и как любой человек обзавелась вопросами, сомнениями и глазами. Наконец, я их открыла, но, правда, поздно.
К тому моменту, когда я осознала, что правит жизнью, чего от нее ожидают, и какое место во всем этом круговороте отведено мне — меня из расчета вытеснили. Была выбрана школа, затем институт, карьера, специальность и должность. Как я должна выглядеть, где должна находиться, что должна говорить. Иными словами, все, что меня поджидало, было решено, а я и не могла сказать «нет», потому что меня растили как наследника той самой жизни, о которой все любят говорить: красивой, беспечной и свободной.
По правде говоря, свободы в моей жизни столько же, сколько кислорода в космосе, и если мне и доводилось высказать свое мнение, то безуспешно, потому что до него никому нет никакого дела. Но молчать я не умею, и оттого часто запираюсь в своей «башне», тихо и отчаянно предаваясь мыслям о другой жизни.
Лежу на кровати, испепеляю прикрепленный к потолку плакат рок-группы и делаю все, чтобы не думать о происходящих за окном событиях. Но я знаю, иллюзии не сотрут правду, независимо от моих желаний. За окном творится то, что, неопустительно, сойдет моему брату с рук, сломает не одну жизнь и покалечит не одного человека. И это обычное явление в нашем квартале, который граничит с улицами бедных рабочих. Наши стороны разделены высоченной, белой стеной, но она никогда не останавливала любителей острых ощущений, рвущихся друг на друга, будто мошкара на яркие вспышки пламени. Город так и поделен на два лагеря: состоятельная аристократия и клерки, работающие до потертых в кровь пальцев, и никого не волнует, что иногда по ночам они сталкиваются, как грозовые облака, и уничтожают друг друга, ведясь на поводу у усталости — для бедных, и банальной скуки — для богатых. Я стараюсь об этом даже не думать, потому что никогда не понимала мотивы моего брата. Мы часто ссоримся по этому поводу, а затем приходит отец и пресно улыбается, словно его сын каждый раз достает звезды с неба, а не выбивает из людей дух и не заставляет их видеть эти самые звезды. И тогда я просто сдаюсь. Взмахиваю руками и возвращаюсь к себе, теряясь в своих ощущениях, которые с каждым годом душат меня все сильнее и сильнее. Будто силки. Я никогда бы и не подумала, что без свободы так трудно дышать, но именно боязнь будущего отнимает у меня воздух.
Я не могу найти себе места. Встаю с кровати и усаживаюсь напротив зеркала. Гляжу на свои золотисто-медовые волосы, связываю их в длинную косу, распускаю, встряхиваю, будто они недостаточно пышные, стягиваю на этот раз в хвост и протяжно выдыхаю. Мне не хочется думать о брате, но я все думаю и думаю. На самом деле, я устала волноваться о том, что в один прекрасный день он может попросту не вернуться; что его сильно заденут, или эти шутки, наконец, не доведут до добра, а маленькие потасовки превратятся в войну, на которой не каждый выживает.
Я очень часто спрашиваю отца: почему он не остановит это безумие? Почему ему не страшно? Он говорит, что так было всегда. Бедные всегда ненавидели богатых, а богатые всегда подначивали бедных. И это проблема не нашего поколения, а долгих-долгих лет не вмешательства взрослых и местных органов. И как-то так вышло, что драки двух сторон превратились в традицию, а не в неприятность.
Это самое глупое оправдание из всех, что я слышала.
Выхожу из комнаты и плетусь вниз по широкой, витиеватой лестнице, обхватив себя ладонями за талию. В моем доме никогда не бывает холодно, но я всегда мерзну, будто не могу согреться в такой пустоте, урывками заставленной роскошной мебелью; завешанной картинами, люстрами и шерстяными шторами, где, словно плоскими кистями, расписаны золотистые бутоны. Я спускаюсь в самый низ и киваю женщине, вычищающий ковер. Она мне улыбается, пусть я почти уверена, что она меня люто ненавидит, и это странно, ведь я единственная, кто в этой семье хотя бы знает о ее существовании.
— Добрый вечер, Мария. — Говорю я, шлепая голыми ногами по деревянному полу. У женщины растянутая улыбка до ушей, а в глазах холод.
— Добрый вечер.
Пробегаю мимо и оказываюсь на кухне. Над барной стойкой горят тусклые фонари, и я усаживаюсь прямо под ними, водрузив голову на столешницу. Господи, как же мне все это осточертело, и даже друзья, которым я могла бы позвонить, были выбраны не мной, а моими родителями, исходя из того, с кем они сейчас хорошо общаются. Абсурд. Иногда я думаю, что мысли в моей голове — не мои вовсе. Откуда же взяться собственному мнению, если его никогда не воспринимали и устранили еще на начальной стадии? Боюсь, все мои слова, заранее были продуманы, и я не удивлюсь, если играю главную роль сценария, что когда-то был написан моим отцом.
Дотягиваюсь рукой до глубокой миски с виноградом, забрасываю в рот одну штучку и медленно жую, надеясь на время отвлечься от бешеного потока ненужных рассуждений. Но ничего не выходит. Отделаться от мыслей также сложно, как и отделить от себя какой-нибудь жизненно важный орган. Попробуйте прожить без легких. Что ж, вряд ли удастся.
Я слышу, как хлопает запасная дверь, и резко выпрямляюсь. Так происходит каждый раз, когда я жду брата, кусая локти и не находя себе места. Ох. Спрыгиваю со стула, бреду к заднему выходу и останавливаюсь за углом, следя за тем, как мой брат шмыгает в ванну. Что-то мне подсказывает, что он не просто так воспользовался черным входом и не просто так заперся в душевой комнате. Это лишь доказывает, что потасовка прошла не совсем уж гладко, что, наверняка, пришлось ему по душе, ведь Мэлот не представляет себе жизнь без прогулок по ночному городу, которые обычно оказываются самым настоящим побоищем.
Открываю дверь, воспользовавшись шпильками: брат сам меня научил, но выходит быстро и ловко. Я маюсь с замком пару минут, затем запрыгиваю внутрь, хлопаю дверцей и вижу огромные глаза брата, кажущиеся в таком тусклом свете чернее черного.
— Мама наверху? — это первое, что вырывается из его подбитого рта. Мэлот вытирает пальцами окровавленный подбородок и улыбается как-то нервно, словно принял что-то до того, как вернулся домой.
— Да. Она отдыхает.
— А отец?
— Его твой вид вряд ли расстроит.
Я слежу за тем, как он смывает с лица алые и водянистые пятна. Мой брат — высокий и широкоплечий парень, с темно-каштановыми волосами и чертовски кривой улыбкой. Не думала, что когда-то меня начнет раздражать его самоуверенность, раньше я хотела быть на него похожей: считала, что от неприятного ощущения в груди избавит стальная, порой, может, и лживая решимость. Правда, теперь я в курсе, что высокомерие и уверенность — отнюдь не одно и то же, и завидовать моему брату было ужасно глупо.
— Ну, зачем вы это делаете? — в сотый раз спрашиваю я. У Мэлота глубокий порез на плече, и такое ощущение, будто его пырнули ножом. Я достаю из пачки сухие салфетки и прикладываю их к ране, тяжело выдохнув. — Тебе совсем делать нечего.
— Считаешь, мне интересно твое мнение?
— Хотелось бы в это верить. — Из-под крана течет теплая вода, я смачиваю салфетки и вытираю капли крови с его рук и шеи. Мэлот хмыкает. — Что?
— Ты не меняешься.
— Ты тоже.
— Знаешь, я не нуждаюсь в твоей помощи, — цедит брат. Он сбрасывает мои руки и, не церемонясь, несется к выходу. Я семеню за ним следом. — Черт, отвяжись, Адора. Мы уже не маленькие дети, и ты не должна ходить за мной хвостом. Отвали.
— Я волновалась. Пора прекратить ваши игры. Это совсем не смешно, слышишь?
— Никто и не пытается тебя рассмешить. Да я и не думаю, что ты умеешь смеяться.
— Кто-то пострадал? — я решительно сжимаю руки. — Скажи, ты опять отправил кого-то в больницу, да? Мэлот, отвечай.
— Какая разница.
— Большая!
— Нет, разницы никакой нет. — Парень останавливается перед дверью в свою комнату и смотрит на меня так, будто я наивная, маленькая девочка, приставшая к нему с глупыми вопросами. — Оставь меня в покое, Дор. Я жутко вымотался.
— Но ты…
— Все, отвянь. Маме не слова, уяснила?
Я даже ответить не успеваю. Брат захлопывает дверь перед моим носом, и на меня в ту же секунду нападает обиженное самолюбие, которое не выносит, когда его игнорируют и оставляют ни с чем. Черт. Каждый день одно и то же.
Я плетусь к себе в комнату и закрываю дверь на замок. Не хочу, чтобы кто-то ко мне зашел, пусть и знаю, что это утопично. В последний раз ко мне в спальню заходила Мария и для того, чтобы вычистить добела и так белоснежный шерстяной ковер. Однако все же я не рискую, ведь терпеть не могу, когда кто-то прерывает мои мысли своим вторжением на мою территорию. Признаться, родители и не против такой отчужденности. Наверно, им не хочется мне мешать: самостоятельность во всем должна проявляться. Или же им попросту все равно на то, что я делаю и как себя чувствую, и такая свобода — иллюзия равноправия, о котором моему отцу ничего не известно.
Моя комната — склад книг, хранилище чьих-то мыслей и фраз, написанных кривыми буквами на высоких стенах, светящихся ночью флуоресцентной краской. Эта коллекция — моя жизнь, сумбурная и в то же время налаженная, как бы парадоксально это и не звучало. Каждый вечер я вглядываюсь в эти неаккуратно выведенные буквы, пострадавшие от тех эмоций, что я испытывала, когда их писала, и вспоминаю себя же, только в другое время и при других обстоятельствах. Я путешествую по своей памяти, по реке прошлого, которая была и бурной, и спокойной, или устремленной к какой-то цели, вскоре разрушенной тем, что для меня заранее приготовили родители.
Непроизвольно, почему-то именно в этот день и в эту минуту я замечаю слабый свет, освещающий фразу Айн Рэнд — американской писательницы русского происхождения. Не знаю, сколько прошло времени, но я отчетливо помню то утро, когда моя мама сидела без очков — это бывает редко — на веранде, попивала холодный чай из плоской кружки, а отец читал новый выпуск газеты, прикрывая широкими листами лицо. Он тогда сказал: Адора, ты уходишь из школы искусств и переводишься в частный пансионат МакДаффи к брату.
Я ответила:
— Нет.
А он опустил газету, посмотрел на меня так, будто само желание противоречить ему уже было непростительным преступлением, совершенным с особой халатностью, и твердо с нажимом повторил:
— Ты переводишься в пансионат к брату.
Я вскочила из-за стола, побежала к себе в комнату и разрыдалась, да так, что легкие едва не выпрыгнули наружу. Мне было ужасно обидно и жутко страшно, ведь я теряла то, что было для меня важным и спасало в вечном, ледяном одиночестве, предсказанным мне еще на долгие, долгие годы. И тогда я схватила с тумбочки краску, присела у стены и, еле-еле удерживая от дрожи в пальцах кисточку, написала:
— И что ты называешь свободой?
— Ни о чем не просить. Ни на что не надеяться. Ни от чего не зависеть.
Не думаю, что многое изменилось с тех времен. Разве что теперь я учусь в колледже, и о пансионате МакДаффи напоминает лишь эта фраза. Потираю пальцами лицо и тяжело выдыхаю, оглядываясь в поисках чего-то успокающего. В конце концов, я решаю, что мне не станет лучше, пока я не абстрагируюсь от нынешних проблем, а ничто не стирает нашу реальность быстрее, чем хорошая книга. Я выбираю с полки ту, что сильнее растрепана — Повелитель мух, Уильяма Голдинга и довольно поджимаю губы, выбираясь через окно на широкий отступ. Крыша идет немного под углом, но мне удобно. Облокачиваюсь спиной о шершавую стену, открываю книгу и глубоко вдыхаю летний теплый воздух. Не знаю, в чем изюминка этого произведения; не знаю, почему могу перечитывать его снова и снова. Наверно, я тоже мечтаю хотя бы один день провести без взрослых и без их наставлений. И я уверена, это был бы лучший день в моей жизни.
За чтением время летит быстро. Обычно я так поглощена сюжетом, что не вижу и не слышу ничего, что меня окружает. Однако сегодня что-то заставляет меня оторвать взгляд от желтоватых страниц и поднять его вверх. Я задумчиво облизываю губы, скрещиваю на коленях руки и гляжу в темноту улиц, осматривая витиеватые переулки, невысокие кусты и высокую стену. Она, словно плод воображения неудачника-архитектора, портит красоту и магию кварталов, разделив их на две части нагло и злоумышленно. Белая и бесконечная она растягивается вдоль городка на несколько километров и прерывается где-то у истоков Броукри — витиеватой реки, холодной в любое время года, где обычно и сталкиваются два лагеря несусветных врагов: аристократы и клерки, белые и черные, и не по цвету кожи, но по цвету души. И неясно, у кого именно. В животного превращается каждый, кто плетется на ту площадь для самовыражения голословных амбиций, основанных лишь на личной и глубокой неприязни.
Я собираюсь вернуться к чтению, как вдруг замечаю, что вдоль стены, шатаясь, идет человек. Его ладонь опирается о белый камень, из которого была сооружена завеса, и, как ни странно, за его длинными пальцами тянутся не менее длинные кровавые следы, яркие и заметные даже в таком тусклом свете. Ошеломленно я убираю книгу в сторону и подаюсь вперед, расширив глаза. Наверняка, этот «кто-то» возвращается с потасовки, где принимал участие Мэлот. Что ж, видимо, кому-то повезло меньше.
Человек делает еще несколько шагов, а затем вдруг его колени подрагивают. Я даже опомниться не успеваю, а он уже падает навзничь, испустив слабый стон, который, тем не менее, разносится по улице и врезается в мое испуганное лицо.
— Эй! — я надеюсь, что незнакомец услышит меня, но он лежит неподвижно, и тогда я решительно заползаю обратно в комнату. Понятия не имею, что мной движет. Вырываюсь из спальни, стучусь к брату, но он выкрикивает: отвали, Дор! И я отваливаю, сжав до боли руки. Хорошо, сама разберусь.
На улице завывает легкий ветер. В домах не горит свет. Я настороженно бреду вдоль стены, но когда замечаю лежащее на асфальте тело, прибавляю скорость. Нечто властно и судорожно сжимает меня в колючих объятиях. Наверно, это страх, но страх чего именно? Неужели так опасно помочь тому, кто в этом нуждается? Глупая иллюзия, словно каждый хочет причинить нам вред, вбитая в голову мнительным обществом. Не подходи к людям, они могут обидеть. Не помогай бедным, хотели бы сами себе на жизнь заработали. Даже и не думай смотреть на таблички со словами помощи больным детям, все это обман, и никак иначе. Вот только, как понять, где нас и, правда, пытаются одурачить, и где надо затянуть ремень потуже, но вытащить из кармана парочку звенящих монет, тем более что для моей семьи любые пожертвования — незаметные траты.
— Эй! — я присаживаюсь рядом с незнакомцем на колени и неуверенно приближаюсь к его лицу. От него пахнет кровью. — Вы меня слышите?
Человек не отвечает. Я аккуратно придавливаю пальцы к его шее, нащупываю пульс и поджимаю губы: он жив. Вот только сильно ранен. Его одежда изорвана и испачкана не только грязью, но и алыми разводами. Из плеча толстой струей льется кровь. Я прижимаю к ране ладонь, а затем неуверенно убираю с лица прилипшие волосы.
Ох, мои опасения подтвердились. Это молодой парень, примерно моего возраста, ну, может чуть старше, и, наверняка, он пострадал в той перепалке, о которой известно моему брату. Но тут же в моей груди, будто сирена, взвывает здравый смысл. На парне потертые штаны, черная кофта. И если он и участвовал в потасовке, то явно не на стороне Мэлота.
Черт, кажется, он пришел из-за стены.
На удивление я не колеблюсь. Решительно стискиваю зубы и приподнимаю парня за талию. Он стонет, а я тихо шепчу:
— Все будет в порядке. Я вам помогу.
Незнакомец морщится от боли, а я осматриваюсь, думая, что же мне делать. В нашей больнице его не примут, придется пересечь стену, но если я и решусь — люди узнают, кто я и непременно доложат отцу — Эдварду де Веро — владельцу лесоторговой корпорации и по совместительству, злейшему врагу каждого, кто живет за завесой и ждет отмщения. Не думаю, что меня горячо примут, да и потом вряд ли отпустят.
Я задумчиво прикусываю губы, а затем неожиданно замечаю, как из-за угла плетется по дороге Мария — наша домработница. Она одета в нелепое, длинное пальто, хотя воздух теплый и приятный, и на ее ногах тяжеленые туфли с квадратными носами. Раньше она со своей семьей жила за стеной, но после того, как мы предложили ей работу, она переехала в наш район, только к западной части от Броукри. Там всегда очень тихо, а ей не хотелось попасть в неприятности: любой, кто выбирался из-за завесы и прислуживал богатым, был предателем и получал по полной программе от своих же сородичей.
— Мария! — тут же восклицаю я, но руки от плеч парня не отнимаю. — Мария, я здесь!
— Мисс Адора?
— Прошу, помоги мне.
— Что вы делаете?
Женщина сначала смиряет меня ледяным взглядом, но затем шокировано застывает, и ее широченные брови ползут вверх.
— Ему нужно помочь, — поясняю я, — он ранен.
— Позвать врача?
— Нет, Мария, он с той стороны.
— О, боже, как вы о нем узнали?
— Случайно увидела из окна.
— Надо оставить его на центральной площади у Броукри. Уже утром его найдут, так и знаете. Утром он будет в порядке.
— А что если он не доживет до утра? — Я взволнованно перевожу взгляд на парня. Он еще совсем молод. Как и я. Как и мой брат. Что заставляет людей идти на риск? Так ли это сложно, думать, прежде чем кидаться в океан с акулами? — Я не брошу его на площади.
— Хотите рассказать родителям?
— Нет, что ты! Конечно, нет. Тогда он умрет еще быстрее.
— Но что мы можем сделать, мисс Адора? — Мария подходит ко мне и с сожалением глядит на молодого парня. Наконец, я вижу нечто похожее на доброту. — В больницах его не примут. Вы ведь понимаете. А идти к стене…
— Нет. Мы не расскажем о нем никому. Мы… — я облизываю губы, — мы вылечим его.
— Что?
— Отнесем его к тебе.
— Ко мне?
— Да. В моем доме его найдут, а о тебе никто и думать не станет. Так и поступим.
— Но, мисс Адора, — нервно восклицает Мария, когда я поднимаюсь на ноги, — разве у вас нет иного выхода? У меня могут быть проблемы.
— И ты оставишь его здесь? Оставишь его умирать?
— Я не…
— Хватит болтать, Мария. Помоги мне.
С трудом мы поднимаем незнакомца с земли. Женщина бурчит что-то на испанском и кряхтит, будто старуха, однако я уверена, что она сама не оставила бы парня умирать, не смогла бы пройти мимо. Отличительная черта бедняков — странная причастность к горю каждого, кто неоправданно страдает. У них есть чувство справедливости и чувство любви и горечи. Они не бросили бы умирать того, кто этого не заслуживает. Они бы взвесили все за и против. Мои же родители, гуляя вдоль стены, просто бы прошли мимо. Быть может, у отца возникло бы желание позвонить нашему лечащему врачу — Антуану Ревье, но только в том случае, если бы умирающий был нужным ему человеком или выше его по статусу. Я не утверждаю, что все богачи — хладнокровные самолюбцы, но большинство из них уже и не помнит: как это, ощущать волнение за живое существо, а не за бизнес или деньги.
Дом Марии большой. Он похож на особняк богатого наследника, в действительности же его делят три семьи, в каждой из которой по пятеро детей, и у некоторых из этих детей уже тоже есть дети. Однако эти условия гораздо лучше тех, что у многих проживающих за стеной. Из моего окна открывается вид на гигантские сооружения многоэтажных домов, и некоторые квартиры располагаются на крышах других квартир, в свою очередь стоящих у основания еще каких-то квартир. Выглядит это так же, как рисунки Индийских Кварталов в моих книгах: ужасающе и впечатляюще.
Мария здоровается со своим мужем, а затем кидает на меня обеспокоенный взгляд.
— Мы отнесем мальчишку на чердак.
— Как скажите.
— Роберто, Олли, помогите!
К нам подбегают два подростка, обоим лет по пятнадцать. Они подхватывают парня под мышки и тащат вверх по крутой лестнице, к крыше.
— Они не должны никому о нем рассказывать, — говорю я, разминая ноющие плечи. У Марии хмурятся брови, а я тут же отмахиваюсь. — Все, поняла, ты могила.
— Мне не зачем подставлять себя, мисс Адора.
— Приятно это слышать.
В доме пахнет чем-то жаренным. Повсюду носятся маленькие дети. Они толкаются и прыгают в коридоре, будто непоседливые молекулы, а я аккуратно обхожу их стороной, и радуюсь, что не так уж часто пересекаюсь с детьми. Точнее, совсем не пересекаюсь. Мама у меня и под предлогом смертной казни не согласится на пополнение в семействе. Мне кажется, ей и так хватает самовлюбленного гордеца и забитой серой мышки. Для полного комплекта не достает только серийного убийцы.
На чердаке душно. Я открываю окно и прошу Марию принести аптечку. Сбрасываю на пол сумку и медленно приближаюсь к парню, изучая его израненное лицо. Странно все это: мой брат калечит людей, а затем я пытаюсь их спасти.
Снимаю с незнакомца его кофту, осматриваю свежие раны на торсе и плечах, и туже стягиваю свои волосы в неуклюжий пучок. Мне никогда раньше не приходилось ощущать запах крови — такой явственный, четко-выраженный. Также, я никогда не пыталась спасти кому-то жизнь. Это жутко пугает и волнует одновременно.
Мария возвращается с лекарствами и теплыми махровыми тряпками. Подкладываем под голову незнакомца несколько подушек, обрабатываем рану на плече и подбородке. Не знаю почему, но мне неожиданно кажется, что ссадина на шее парня от биты Мэлота. Он часто уходит на дело, вооружившись деревянной битой, вырезанной в молодости отцом. И что-то мне подсказывает, папа смастерил ее для аналогичных целей.
— Нужно зашить, — вдруг говорит Мария, указывая на плечо незнакомца. — Рана очень глубокая, кровь не останавливается.
— Зашить?
— Да. Но я не смогу, руки дрожат, мисс. Придется вам.
— Мне? — я в ужасе распахиваю глаза. — Но я не умею.
— А что тут уметь? Штопай, как ткань, дорогая.
— Мария, но я никогда прежде не шила.
— Все бывает в первый раз, мисс Адора. Все бывает.
Не знаю, сколько проходит времени. Когда мы заканчиваем, руки дрожат, а сердце в груди рвется наружу, тарабаня по ребрам, будто дикое. Поднимаюсь на ноги и провожаю Марию взглядом. Она выглядит уставшей. К тому же на ее ногах до сих пор эти ужасные и неудобные квадратные туфли. Я почему-то усмехаюсь, хотя ничего смешного уже очень и очень давно не происходило в моей жизни.
Неожиданно слышу стон. Оборачиваюсь и вижу, как парень распахивает опухшие от синяков глаза. Он тут же пытается подорваться с пола, но я оказываюсь рядом и аккуратно придавливаю его плечи ладонями.
— Тише.
— Что происходит? — восклицает он, дергано осматриваясь. — Что…, что я…
— Ты в безопасности. Я никому не расскажу о тебе, слышишь?
— Но…
— Отдыхай.
Незнакомец послушно ложится обратно. Его пальцы смыкаются на моих запястьях и впиваются в них, будто иглы, и мне немного больно, но я не подаю вида. Он глядит прямо на меня и глядит так, что кровь стынет в жилах. Ему страшно; наверняка, ему больно, но я уверена, что если бы он ощутил угрозу, он подорвался бы на ноги и уничтожил меня лишь одним ударом. Однако он не подрывается. Я поглаживаю его ладони, затем касаюсь рукой его лица. Слышу, как тяжело и грузно он дышит, и шепчу:
— Все в порядке.
— Кто ты?
Немного погодя, отвечаю:
— Твой друг.
— Друг?
— С тобой ничего не случится.
— Я должен уйти, я… — он вновь пытается встать, но я упрямо поджимаю губы. Меня не удивляет его желание унести ноги. И скорее всего, он бы сбежал, если бы не слабость, вспыхнувшая по всему его телу, будто пожар, — я…, я должен…
Его глаза закатываются. Я выдыхаю, а затем укрываю его до подбородка шерстяным пледом. Надеюсь, парень придет в себя после того, как большинство ран затянется. Иначе все наши труды были напрасными.