– Мать? – ошарашенно переспрашивает Третьякова, округлив глаза. А они у нее и без того огромные. – Это твоя мать?
И снова оглядывается. Правда тут же спохватывается:
– Ой, извини…
С минуту мы идем молча. Но, чувствую, ее распирает. И наконец она не выдерживает:
– Это, конечно, не мое дело, но она же тебя звала… Почему ты прошел мимо?
– Не знал я, что ты такая любопытная.
Она тут же густо краснеет и не сразу придумывает, что ответить.
– Это не любопытство, – говорит наконец. – Это удивление.
– Что тут удивительного? Она мне чужая. Я не хочу с ней разговаривать. Мое право.
– Но она же твоя мама… она пришла к тебе, звала тебя. И она тут не первый раз. Я и раньше ее видела. А ты делаешь вид, что ее не замечаешь. Это жестоко.
Я пожимаю плечами, мол, думай, что хочешь. Но неугомонная Третьякова не отступает.
– Я, конечно, не знаю, какая у вас ситуация, но это же твоя мама… – повторяет она. – Это неправильно! У меня просто в голове это не укладывается.
– Послушай, Третьякова, – разворачиваюсь к ней. – Семнадцать лет эта мама жила в свое удовольствие, болталась черт знает где и с кем, а теперь вдруг нарисовалась. Все это время ей было плевать на меня, а теперь мне на нее плевать.
– Но ты же был за границей…
– Я уже два с лишним года как вернулся, – отвечаю и иду дальше, она семенит рядом. Молчит. Впрочем, недолго.
– Ей что-то нужно? Зачем-то же она приходит…
– Понятия не имею.
– Неужели ты даже ни разу не спросил? – снова распахивает свои глазищи. Утонуть в них можно.
– Один раз спросил. Сказала, что посмотреть на меня, – почему-то все еще отвечаю я на ее дурацкие вопросы.
– Она каждый день приходит на тебя просто посмотреть… А ты… Это же… У меня слов нет…
Я перевожу взгляд на Третьякову. Глаза у нее блестят еще больше, чем обычно. Словно подернуты слезами. В груди шевелится раздражение: мало того, что лезет не в свое дело, так еще и мелодраму устраивает. Но вслух говорю совсем другое:
– Что я? Смотреть я ей не запрещаю.
– Но ей же так хочется поговорить с тобой…
– Это не мои проблемы.
Как-то незаметно мы уже дошли до того самого барака, где живет Третьякова, и остановились у ворот.
– У тебя каменное сердце, – со скорбным видом сообщает она.
У меня вырывается смешок, настолько нелепа и пафосна эта сцена. Но я отвечаю в её же духе:
– Нет, Третьякова. У меня его вообще нет.
Она смотрит на меня со смешанным выражением. И сейчас в ее глазах я вижу одновременно и любопытство, и немой упрек, и недоумение пополам с ужасом. Ну и жалость к моей матери тоже никуда не делась.
– Почему ты такой? Что с тобой не так?
– Какой – такой? – с усмешкой спрашиваю я, уже не испытывая раздражения. Наоборот, мне стало интересно. У нее лицо – как открытая книга. Все чувства, все мысли отражаются моментально.
– По-моему, ты стараешься казаться хуже, чем ты есть.
– Десять минут назад ты сравнила меня с дьяволом, а теперь утверждаешь, что я не так плох, как кажусь… Нет, Третьякова, я не стараюсь казаться ни лучше, ни хуже, ни как-то еще.
– Я не тебя сравнила, а то, как ты иногда поступаешь. Подбиваешь людей на дурное. Да, вроде и не заставляешь. И, как ты говоришь, даешь выбор, но… ты ведь заранее знаешь, кто на что поведется.
– Но не я ведь делаю людей такими. Твой Чернышов всегда был завистливый и трусливый. Теперь и ты это знаешь. Кстати, он извинился? Покаялся слезно?
Я, конечно, спрашиваю это с насмешкой, но мне интересно другое: простит она его или нет.
Третьякова тут же скисает. Значит, не извинился. Даже на это не хватило духу.
– Нет, – тихо подтверждает она.
– А если извинится? Простишь? – ловлю себя на том, что жду ее ответ даже не с любопытством, а с напряжением.
– Что значит – прощу? – переспрашивает она. – Я приму его извинения, если он… если когда-нибудь он попросит прощения. Но дружить мы уже никогда не будем.
В ее лице вновь проступает болезненное выражение.
– Не велика потеря, – пожимаю плечами. – Ладно, мне, пожалуй, пора.
Мы и правда с ней стоим уже, наверное, минут десять у ее дома. Третьякова кивает, но вдруг говорит:
– Постой… послушай… – Она сконфуженно мнется, нижнюю губу закусывает, смотрит то себе под ноги, то по сторонам, только не на меня. – Ты извини, что лезу не в свое дело. Но что тебе стоит просто поговорить с матерью?
Опять…
– Ничего не стоит.
– Ну так поговори! – поднимает она на меня глаза, черные, блестящие, просящие… – Просто выслушай её и всё. Ну, не убудет же.
– Не хочу, – равнодушно отвечаю я.
Она качает головой, мол, как так можно. А затем вдруг выдает:
– Знаешь, я бы всё на свете отдала… не задумываясь, лишь бы увидеть маму… Хоть на минуту… Голос ее услышать, обнять… А ты можешь, но…
– А что с твоей матерью?
– Мама погибла. Они вместе с папой разбились. Одиннадцать лет назад.
– И как ты? С кем?
– С бабушкой.
– Я… мне жаль. Ладно, мне и правда пора. До завтра, – махнув ей, разворачиваюсь и иду к машине. Василий там заждался, наверное.
– До завтра. Только я не приду завтра в школу, – бросает мне в спину она.
– Почему? – останавливаюсь и снова подхожу к ней.
– Ничего такого. У нас с бабушкой завтра дела.
– Понятно, – киваю и, помолчав, спрашиваю: – А послезавтра? Придешь?
– Приду.
– Ну ладно, тогда до послезавтра, – выдавливаю подобие улыбки и ухожу. Сажусь в машину, оглядываюсь на дом Третьяковой, но ее уже, конечно, нет.
***
На другой день Третьякова и правда не приходит в школу. Ее пустая парта мозолит глаза. И как-то даже скучно...
После уроков иду к машине и краем глаза замечаю мать. Она опять зовет меня, машет. Я сажусь на заднее сиденье и обращаюсь к Василию:
– Ты ведь докладываешь отцу, куда я хожу, с кем встречаюсь?
Он явно смущается.
– Ну… это моя обязанность. Александр Германович… он просто беспокоится за вас.
– Знаю. И тем не менее прошу. Не говори ему сегодня ничего. Просто скажи, что я был в школе, потом сразу домой.
– Но… а где вы будете?
– Да не переживай ты так. Я просто поговорю вон с той женщиной в каком-нибудь кафе поблизости. Это недолго. Но отец знать этого не должен… Пожалуйста.
– Хорошо… ну, если недолго, то я просто ничего не видел, да?