61. Лена

Герман все-таки довозит меня до дома. На мою просьбу уйти, он лишь пожимает плечами.

– Отвезу тебя домой и уйду.

А у меня спорить с ним совсем нет сил. Даже руку его оттолкнуть не могу, когда он держит меня под локоть, пока ведет через парк до машины.

Едем мы в молчании. Отвернувшись, я смотрю в окно, но ничего не вижу. Глаза пеленой застилают слезы. И когда водитель Германа заезжает в наш двор и останавливается, я, не мешкая, тут же выскакиваю и бегу домой. Впрочем, Герман меня и не окликает…

Бабушка уже вернулась и успела меня потерять.

– Лена! Ну разве так можно? – слышу с порога ее возмущенный голос.

Низко опустив голову, молча разуваюсь.

– Я уже не знала, что и думать. Ушла без предупреждения, на звонки не отвечаешь. Где ты…

Я поднимаю лицо, мокрое от слез, и она внезапно осекается.

– … была… – произносит бабушка совсем шепотом, точно по инерции.

Пошатываясь, иду в комнату.

– Леночка, что случилось?

– Герман меня бросил, – говорю и сама не верю. До чего чудовищно и дико звучат эти слова!

Умом-то я понимаю, что все кончено. Но до конца признать и принять это я пока не в силах. Так и свербит жалкая, глупая мысль: «Он любит меня… он просто обижен… он позвонит… обязательно позвонит или напишет…».

Мне стыдно быть такой слабой и зависимой, но все равно я беспомощно цепляюсь за эту надежду, как за соломинку. Наверное, потому что не представляю, как буду жить теперь. Без него. Это все равно что жить без сердца. Это все равно что вообще не жить…

Я обессиленно падаю на свою кровать. Бабушка присаживается рядом, о чем-то спрашивает, беспокоится. А у меня и двух слов связать толком не получается. Я так измотана, что даже плакать не могу по-настоящему. Не издаю ни звука, ни всхлипа, только слезы сами собой катятся по щекам.

– Как же так? – причитает бабушка.

Я и сама не знаю – как же так. Как мог Герман так легко и просто всё перечеркнуть, оттолкнуть меня, оставить одну… Мне же придется выкорчёвывать его из себя, выдирать с мясом, а потом как-то жить с рваной зияющей раной. А я не хочу так, не смогу…

Бабушка вокруг меня хлопочет, ругает Германа на чем свет стоит, уговаривает не принимать «слова этого подлеца» близко к сердцу, подносит то капли, то чай с ромашкой и так наивно пытается меня завлечь своим сериалом или чем-нибудь вкусным. А я, как неживая, лежу, не шевелюсь, не отвечаю ей, погрузившись в свое спасительное оцепенение. Только кажется мне, что это не слезы, а жизнь из меня вытекает…

***

Осознание приходит позже. Почти ночью, когда ложимся спать. Мне вдруг приходит сообщение – в это время Герман мне всегда писал. Я вздрагиваю, хватаю телефон с замиранием сердца, но сообщение от Чернышова. Взгляд успевает выхватить лишь первую строчку: «Лена, хочу еще раз…». Дальше я даже не читаю, отшвыриваю телефон на кровать с глухим стоном. И вот тогда меня насквозь пронизывает ясная и холодная мысль, что это конец, что я осталась одна…

Это осознание обрушивается, как лавина, и просто расплющивает меня. Даже физически больно во всем теле, буквально в каждой клетке, будто и впрямь мне раздробило кости, разорвало плоть.

Я реву вслух, повторяя как заведенная:

– Мне плохо… мне так плохо… терпеть невозможно… Бабушка, я не смогу без него… Я не хочу жить…

Бабушка, уже в ночнушке, обнимает меня крепко-крепко.

– Что ты такое говоришь?! Нельзя так даже думать! Черт с этим Германом. Он тебя не стоит. Забудь его. Отвалился, ну и пусть! Туда ему и дорога.

– Я… не могу… не смогу без него…

– Сможешь, Леночка. Еще как сможешь, вот увидишь. Это тебе сейчас так кажется. Потом станет легче. Ты, главное, не думай сейчас о нем. Думай о себе.

Я качаю головой. Хочу сказать, что не могу о нем не думать, но вместо слов выходит какое-то нечленораздельное мычание.

– Не думаешь о себе, ну хоть обо мне подумай немножко. Ты же у меня единственный свет в окошке. Лучик мой. Тебе ведь нельзя так переживать… Все у нас будет хорошо, а он еще пожалеет… горько пожалеет, что тебя потерял…

***

Наутро я просыпаюсь совершенно больной и разбитой. Минувшая ночь была ужасной. Самой черной, самой страшной для меня. Я как в агонии металась почти до утра. Только с рассветом я от изнеможения… нет, даже не уснула, а впала в тяжелое забытье.

Но сон не принес ни малейшего облегчения. Мне все еще очень больно. Кажется, что внутри всё жжет и кровоточит, но я стараюсь загнать боль поглубже, насколько возможно. Усилием воли заставляю себя подняться с постели. Думала, сразу рухну обратно, но нет, встаю, что-то делаю на автомате – самые простые, обыденные вещи, конечно: умыться, одеться, застелить постель. Односложно, но все-таки осмысленно разговариваю с бабушкой и даже умудряюсь проглотить немного супа.

Мне ужасно стыдно перед бабушкой. Как она, бедная, вчера намучилась из-за меня! Не отходила ни на шаг, пока я не уснула. А с утра уже на ногах, опять хлопочет. Суп вот сварила.

– Как ты, Леночка? – спрашивает бабушка.

Я пожимаю плечами и тихо отвечаю:

– Плохо, но…

Так трудно подобрать нужные слова. Особенно когда голова как ватная.

– Я вчера… не в себе была. Бабуль, ты не бойся. Я не собираюсь умирать или что-то еще, это была истерика, наверное. Я напугала тебя… Прости. Я очень тебя люблю.

– Знаю, знаю. Всю душу тебе этот Герман вытрепал. И мне заодно, – вздыхает бабушка. – Из-за чего он так поступил, сказал хоть?

Я киваю. Бабушка молча ждет продолжения. А мне пересказывать, даже коротко, совсем не хочется – это же как на свежую рану соль. Как будто всё заново пережить. Но после вчерашней истерики не могу просто отмахнуться от бабушки. Я ведь и правда вчера здорово ее перепугала. И страдает она сейчас вместе со мной. Так что скрепя сердце рассказываю без лишних подробностей, как все было.

– Объявится еще твой Герман, – выслушав, заключает бабушка. – Остынет и придет как миленький. Или позвонит. Это он тебе от обиды наговорил, в сердцах.

– Нет, бабушка. Герман просто так ничего не говорит.

– Вот увидишь, – заверяет она. – Через день-другой объявится.

И я так хочу ей верить! Так хочу, чтобы она оказалась права…

***

Но бабушка ошиблась. Во всем ошиблась.

Время шло, а Герман ни разу мне не позвонил, не написал, вообще никак не дал о себе знать.

И легче мне не стало. Хоть я больше и не глотаю слезы ночами, перечитывая нашу переписку, но внутри по-прежнему саднит и ноет.

Я приказываю себе о нем не думать. Очень стараюсь, но получается плохо. Я тоскую по нему. Каждый день, каждую минуту. Так тоскую, что внутри все скручивается в тугой узел.

Но сама ему тоже не звоню и не пишу. Не из гордости, нет. А потому что знаю – это ничего не изменит. Только растравлю себя еще хуже. Потому что Германа не волнуют условности. Если он захочет позвонить, то позвонит. А раз до сих пор молчит – значит, он не желает меня слышать. И видеть. И знать…

Виделись мы с ним дважды за это время. Хотя первый раз – не в счет. Мы тогда – в начале июня – сдавали экзамен по русскому, который проходил в шестьдесят девятой школе. Нас туда организованно отвозил автобус, но Герман, конечно же, приехал отдельно и к нашему классу даже не подходил. Я лишь мельком видела его машину за школьными воротами. Его же самого в такой толпе не нашла, хотя высматривала. Распределили нас с ним в разные группы, развели по разным кабинетам. А когда я дописала и вышла, то машины уже не было. Не то чтобы я надеялась, что он меня дождется… хотя, конечно, надеялась…

А второй раз – вчера. Когда сдавали математику. В семнадцатом лицее. На этот раз Герман, хоть и приехал к лицею самостоятельно, а не со всеми вместе, но вдруг решил присоединиться к нашим.

Нас еще не запустили, держали во дворе. Мы стояли чуть в стороне от остальной толпы. Олеся Владимировна нас всячески подбадривала и успокаивала одновременно. Рассказывала, как несколько лет назад сдавала ЕГЭ сама и приобнимала меня за плечи, хотя я волновалась за экзамен меньше всех. А потом вдруг она замолкла на миг, глядя куда-то за нашими спинами. Все обернулись, как по команде. Я тоже посмотрела вбок и увидела Германа.

Он не спеша подошел, поздоровался со всеми, а я против воли тотчас напряглась так, что Олеся Владимировна это почувствовала. Даже наклонилась и что-то спросила на ухо. Но у меня вмиг разогнался пульс и оглушительно частил в ушах, что я и не услышала ее шепота. Внутри, казалось, натянулись до предела невидимые струны. Они вибрировали и рассылали волнами дрожь по всему телу.

Я не смотрела на Германа. Лишь пару раз взгляд невольно соскальзывал на него, но я тут же его отводила. Больно было на него смотреть. И находиться с ним рядом оказалось очень тяжело. Воздух буквально поперек горла вставал.

Германа наши засыпали вопросами, особенно Михайловская. Она, конечно же, заметила еще раньше, что мы расстались, и теперь льнула к нему, спрашивала что-то про Канаду, смеялась. Даже обронила вроде как походя, но я уверена, что специально, для меня:

– Ой, Герман, мы вот вчера с тобой вечером поговорили по телефону…

Ее слова били по больному, жгли, резали. Мне он ни разу не позвонил, а с ней – разговаривал. Правда сейчас он ей почему-то ничего не отвечал, хотя она из кожи вон лезла. Может, при мне не хотел.

Я почувствовала, как Олеся Владимировна ободряюще сжала мое предплечье. Мне же хотелось расплакаться и убежать. Но это было бы очень глупо, поэтому я стояла и терпела эту пытку. И даже вымучила для нее слабую улыбку.

Наконец всех стали запускать в лицей. Наши тоже потянулись к крыльцу. Только я задержалась на месте. И Герман. Я не заметила, как он в этой сутолоке оказался прямо напротив меня. Остановился в шаге, словно преградив мне путь. Михайловская его окликнула пару раз, но он никак на нее не отреагировал, и она, помешкав, ушла вслед за нашими.

Загрузка...