Глава 10

Вообще-то я смотрю на лес без энтузиазма. Он темный, наполненный существами, которые пугают меня и против которых у меня нет никакого оружия.

Но если не сделать этого сейчас, то мы никогда не узнаем, может ли спасти положение лужица синих слюней. Вернее, кокон, который нам нужен.

Я иду вперед, к темноте и наполненности между деревьями.

— Ты идиот! — кричит мне вслед Офелла, голос у нее звенит от волнения. Я, абсолютно точно, да, но, в конце концов, я хочу помочь Нисе.

Только я не совсем глупый, я же понимаю, что мои друзья пойдут со мной, и что я подвергаю их опасности. Это решение, которое дается мне очень болезненным образом. Но мы в отрицательном слое нашего мироздания, и мы не знаем, как все остановить. Непростые решения — часть любого выхода, так говорит папа.

Я не слышу за спиной их шагов, но они оказываются рядом. Искажения, причиняемые миру и разуму здесь — всего лишь часть огромного ноля, которым является мир. Минус единица и единица плюс, все правильно и так, как надо в каждом из миров. Ощущение этой гармонии, словно все стоит на своем месте и прибрано там, где еще минуту назад был беспорядок, помогает мне справиться со страхом.

— Это сумасбродная идея, — говорит Офелла, но я молчу. Есть множество вещей, которые нам нужно сделать перед тем, как мир сломается.

— Но других идей, — говорит Ниса. — Справедливости ради, у нас нет. Никаких других идей.

А Юстиниан вкладывает мне в руку что-то тяжелое и ледяное. Я думаю, что это металл, а оказывается, что доска.

— Это зачем? — спрашиваю я. — Она уже ушла из леса, там ей не место.

— Тебе, — говорит Юстиниан. — Не место в обществе, мой маргинальный друг. Но ты мне дорог как память, поэтому я решил вручить тебе что-нибудь тяжелое. Офелла может стать невидимой, Ниса стремительна и зубаста, а у меня есть мой нож. Что есть у тебя?

— Нежелание бить палкой живых существ.

— Они не вполне живые, если тебя это утешит, — говорит Ниса.

— Мертвые, как ты?

— Нет. Умирающие.

И в этот момент, словно в фильме ужасов, режиссер которого очень хорошо учил композицию в университете, а больше ничего не учил, мы вступаем в лес. Я должен испытать ощущение, словно все это уже было, все повторяется, вот мы вчетвером, и лес, и то, что можно назвать страхом и решительностью.

Но такого чувства не появляется, потому что лес совсем другой. Вроде и густой — такой же, и такой же темный. Да только небо над нами светлое и сбоит, словно бы рвется помехами. В лесу никого нет, живности нет, нет птиц. Никто не ходит и не шуршит. Мы на обратной стороне мира. В коробке зверьки и птички, но если ее перевернуть, они все выпадут.

Но вещи, неживые вещи, сохранены здесь. Они существуют и разрушаются по законам, которые мне неясны (но многие законы не ясны мне и в моей родной реальности), и я не знаю, сможем ли мы вынести из одной реальности в другую то, что нам нужно. Но мы сможем попробовать.

Даже страшнее, что изгоев здесь нет, это придает неопределенную, дрожащую неясность мыслям. Я вижу, как появляются и исчезают их силуэты. Когда мы проходим мимо одного из изгоев, меня пробирает дрожь, и в то же время я ощущаю радость. Мое сердце бьется в груди демонстративно-громко, словно чтобы привлечь внимание хищника.

У них пустые бессмысленные лица, в головах угадываются еще очертания человеческих черепов, но отдаленные, словно и не родичи мы с изгоями. Они дышат, и благодаря минусовой реальности, дыхание их я слышу неестественно громко, словно оно звучит изнутри меня, а не исходит извне.

Это дыхание десятков измученных, болеющих существ. Они болеют, действительно болеют, я чувствую это. Наверное, такое дыхание было у папы, когда его одолевала лихорадка.

Словно внутри нечто мешает дышать, такое горячее и горькое. Я не знаю, откуда ко мне приходит это ощущение. Словно во мне еще живет память моих испуганных и дальних-дальних предков, которые знали, что болезнь равна смерти.

Дыхание у изгоев неровное, словно они забывают дышать, а затем наверстывают упущенное, часто-часто втягивают воздух. Мне так жаль их. Я не представляю, что мне придется ударить одного из них палкой. Мне совсем не хочется причинять боль живому существу, но дело не только в этом.

Они совершенно ни в чем не виноваты, у них никогда не было выбора. И когда я буду бить их палкой, а палка с гвоздями, я буду причинять боль существам, которые никогда не знали, как это, не питаться другими людьми. Может быть, существам, которые и не догадываются, что они тоже люди. Мне грустно от этого, и я понимаю, как ужасна участь, тех, кто больше не знает, что он человек.

В лесу нет тропинок, словно люди здесь не ходят. Есть следы, но они вовсе не человеческие. Словно искаженные, тонкие пальцы впиваются в землю, а на пальцах этих настоящие когти. Хитиновые люди, люди из улья. Их становится все больше, пока мы продвигаемся. Иногда бесцветно загорается нож Юстиниана, и он оставляет зарубки на деревьях. Они мудреные, но быстрые. Я понимаю, что это буквы. Я пытаюсь читать их, но выходит бессмыслица, и тогда я понимаю, что предложение обязательно сложится, когда мы пойдем назад. А на самом деле: если мы пойдем назад.

Изгои сидят на деревьях, стоят, прижимаясь к ним лицами, вынюхивают что-то на земле. Их крылья способны к полету, потому что я вижу нескольких в воздухе. Я чувствую себя, как ребенок, которого отделяет от тигра толстое стекло.

Все, в принципе, безопасно, но тигр страшный все равно. Изгоев становится все больше, и все сильнее они ассоциируются у меня с насекомыми. Офелла прижимается ко мне и Юстиниану, насекомых она боится, а Ниса идет чуть сбоку, хватается за деревья и кружится.

— Ты что совсем не боишься? — спрашивает ее Офелла. Ниса говорит:

— Я — конец света. Если уж я чего-то и не боюсь, так это умереть.

И столько в ней тоски, что я притягиваю ее за руку к нам. Я знаю, что мы идем в верном направлении. Чем больше вокруг появляется и исчезает изгоев, тем ближе мы к их гнезду. Коконы ведь хранятся в гнездах? Я смотрю на небо. Оно заливает верхушки деревьев, словно потекла краска. Глаза моего бога смотрят на меня со спокойствием, он больше не подсказывает мне и не хвалит меня, он наблюдает за тем, как я справляюсь.

Пока я совсем не справляюсь, но я в пути. На словах все звучит очень просто. Мы найдем кокон, мы заберем кокон и мы успеем добраться до деревни прежде, чем нас выбросит в реальность. В конце концов, в самолете мы практически все время полета просидели именно в минусовой части мира.

Но до этого нас два раза возвращали довольно быстро. Мне странно оттого, что нас больше не преследует Мать Земля. Ведь именно здесь, в Парфии, ей и полагается в первую очередь быть.

Может, она ждет чего-то?

А потом под моей ногой что-то оглушительно хрустит. Не приятно, как хлопья с молоком или осенние листья в парке, а с отчаянной надрывностью. Еще не взглянув вниз, я понимаю, что это кость. Она, как и все сломанное здесь, начинает распадаться, рассыпаться. А в настоящем мире будет лежать еще долго-долго, переживет и меня, и всех. Я боюсь, что это человеческая кость, хотя толком не успеваю ее рассмотреть, она желтоватая, но рассыпаясь, кажется мне белой.

— Помни о смерти, — говорит Юстиниан.

И я вдруг думаю, как так может быть, чтобы я тоже мог так лежать, костью, отдельно от всего себя и навсегда. Это странно, я неотчуждаем и бессмертен для себя самого, и мне кажется, что смерть это то, чего не бывает, и о чем всем нам врут.

Мысль эта обнадеживающая, словно бы с ней я непобедим. И это очень здорово, потому что густой лес все более душно и тесно прижимается к нам. Я вижу тут и там наросшие на деревья соты, словно бы кто-то распотрошил улей. Они похожи то ли на диковинные грибы, то ли на древесную болезнь, то ли на странный и уродливый коралл. Множество ячеек, соседствующих друг с другом, кажутся мне тошнотворными. Я читал о таком, человеку отчего-то неприятны такие штуки. Так что я не трус, просто следую сигналам своего мозга. Внутри каждой ячейки что-то вытянутое, крохотное и белое, как личинка, выглядывающая из отверстия, или как мерзкая гнойная головка, образующаяся в немытых ранках, или коротенькая и разваренная вермишель. Мне больше всего нравится третий вариант, хотя и он противный.

— Мерзость какая, — говорит Офелла.

— Совершенно прекрасно, я считаю, нужно создать такой скульптурный комплекс.

— Я считаю, что у тебя комплекс, — говорит Ниса. — Иногда можно просто признать, что нечто отвратительное тебе не нравится.

— Я защищаю свой разум от ужасов мира с помощью эстетизации, не мешай мне.

Мы смеемся, и смех наш разносится далеко-далеко и громко, словно звук минует стволы деревьев, ни обо что не ударяется и не останавливается.

Я подхожу к сотам, рассматриваю их и замечаю, что белые, странные штуки в отверстиях шевелятся. Наверное, впервые в жизни меня совершенно не разбирает любопытство. Я не хочу знать, что это и для чего. Но это не кокон. Оно все влажное, но лишь слегка, ничего, кроме личинок в себе не хранит. Значит, мы ищем нечто совсем другое. Это даже хорошо, потому что я понятия не имею, как мог бы прикоснуться к этим сотам.

— Что за бог мог сотворить такое? — спрашивает Офелла. Никто не отвечает ей, потому что нас всех тут же одолевает страх, что если мы и в безопасности от изгоев, то не от их создателя.

А я все еще надеюсь, что отвратительные штуки лишь еще одно проявление минусовой реальности, изменчивой и чуждой. Но в глубине души я знаю, что это часть моего мира, и от этого мне становится совсем противно.

Мы приближаемся к сердцу леса, думаю я. И меня пробирает дрожь оттого, как близко оно к деревне. Наверное, мирный и милый народ кукольников тоже думает про это, и крепко закрывая двери и ставни, каждый из них помнит, как близко находятся изгои.

— А в Парфии есть еще народы? — спрашивает Юстиниан. — Двум из трех народов, о которых я знаю, нужно кого-то есть.

— Конечно, — говорит Ниса. — У нас есть даже травоядные.

А потом мы останавливаемся, и Ниса ничего не добавляет, а Юстиниан больше ничего не спрашивает, потому что мы стоим ровно перед тем, что искали. На деревьях висят коконы. Цвет их в черно-белом мире неразличим, но внутри нечто переливается и сияет. Это одновременно отвратительно и красиво, мерзко и хрупко.

Коконы висят на деревьях, словно диковинные плоды. Я запрокидываю голову, звезды большие, близкие, низкие. А что если ты просто смеешься надо мной?

— Слушай, — говорит Юстиниан, словно прочитав мои мысли. — Если твой бог находит веселым послать нас к каннибалам за слюнями, я этому не удивлюсь. Удивлюсь я тому, что слюна каннибалов и вправду нам пригодится.

— Подержи мою книжку, — говорю я Нисе. — И доверяй мне, пожалуйста.

Я беру палку поудобнее и решаю сбить один из коконов. Все остальные делают шаг назад, и я очень хорошо их понимаю.

В тот момент, когда я сбиваю кокон, он обретает цвет, и все вокруг обретает цвет. Кокон пронзительно-синий, похожий на янтарь, только небесного цвета. Он крепкий, не хрупкий, на вид словно бы влажный, сапфирово переливающийся. Красивый.

Цвет дает всему в мире красоту, и я понимаю, отчего богиня Нисы так хочет сюда, чтобы увидеть сапфирово-синие коконы и алые гранаты, и большое, розовое небо на рассвете.

А еще через секунду я понимаю, как все не вовремя, неправильно и непоправимо. Коконы качаются от ночного ветра, все очертания темны и неясны. Под ногами у меня липко, странная субстанция, словно бы из жил и слизи, покрывает траву. Я поднимаю ногу, и от подошвы с характерным звуком тянется липкая жижа. Убегать будет скользко, думаю я прежде, чем вижу, как из темноты выступают изгои. У них темные глаза, лишенные зрачков, черные тела, которые только под лунным светом отливают синим, а в тени деревьев абсолютно неразличимы. Они идут медленно, движения у них такие, словно все кости их были переломаны, а срослись неправильно.

Я оглядываюсь, чтобы увидеть, окружают ли они нас. А потом остается только бежать, я даже о коконе забываю, потому что изгои кидаются за нами. Зато я замечаю, что Офелла не двигается. Он не бежит, как мы, а я о таком читал. Это еще называется оцепенение. А если Офелла боится насекомых хоть вполовину так же сильно, как неловких ситуаций, то это естественная реакция. Я хватаю ее за руку, и она оборачивается.

А потом раскрывает рот, и я вижу острые как иголки зубы. Наверное, она выгрызет из меня кусок, думаю я, прямо сейчас. И, наверное, это не моя подруга. Только вот я абсолютно уверен, что так и не смог бы ударить это существо, даже будучи точно уверенным в том, что это не Офелла, если бы не услышал ее голос.

— Я невидима и возьму кокон! Беги!

Голос этот, конечно же, вырывается не из зубастой пасти. И тогда я бью ее палкой, слышу хруст, но не кости, а хитина. Офелла смаргивает, и глаза ее становятся абсолютно черными. Тогда я бью еще раз, по ее руке, пальцы разжимаются. Кожа сошла с них, теперь они такие же черные, как глаза.

Мне так противно оттого, что я ударил то, что так похоже на мою подругу. Ее милое платьице с летящей юбкой, чуть вздернутый носик и аккуратно выщипанные брови, все повторено с точностью, словно бы художником, который очень любит Офеллу.

Этот художник я. Ведь это ко мне обращена иллюзия, она идет изнутри меня. И как чудовищно преодолеть свою любовь даже ради спасения собственной жизни. Даже точно зная, что передо мной обманка.

Но сложно, оказывается, не всем. Сиреневое сияние ножа Юстиниана мелькает у меня перед глазами и входит в хитиновое горло Офеллы с треском и шипением.

Ниса дергает меня за воротник, и мы бежим. Я волнуюсь за Офеллу, мне страшно, что изгои могут поймать ее, однако, если быть честным с собой, у нас шансов гораздо меньше. На самом деле наша единственная надежда — Юстиниан. Изгои наверняка никогда не сталкивались с преторианцами, оружие которых совершенно.

Самое главное теперь добежать до конца леса.

Интересно, думаю я, а что случится, когда мы покинем лес, почему я вообще думаю, что это нас спасет? Рой изгоев вряд ли остановится, мы ведь видели их в деревне. На самом деле нам просто придется бежать дальше. Пока мы не выбьемся из сил.

Изгои медленные, так что бежать не сложно и сердце не рвется из груди. От моей тети Хильде мы убегали куда быстрее. Я даже успеваю подумать о том, что не везет мне с тетями.

Вот только изгоев много. На бегу мне кажется, будто они за каждым деревом, что их источник — темнота, бесконечно порождающая этих существ. Я волнуюсь за Офеллу, но не зову ее, потому что так ее могут заметить. Я только надеюсь, что она бежит с нами и мечтаю услышать ее дыхание.

Но я слышу только их прерывистые, больные хрипы и помимо неприятной перспективы быть съеденным, я боюсь заразы, которую распространяет их горячее дыхание. Хотя это не так уж и разумно. В конце концов, какая разница, заразишься ли ты, если тебя тут же съедят.

Они летают, но не высоко и недолго, слабые крылышки с трудом выдерживают вес их тел. Эти крылья действительно переливаются легкой, размытой радугой в потоке лунного света, и нечто столь хрупкое даже красиво, поэтому я обещаю себе запомнить это удивительное зрелище, но подумать над ним потом.

— Лучше бы мы занялись групповым сексом! — кричит мне Юстиниан, но в голосе у него восторг, потому что для любого преторианца опасность лучше, чем групповой секс. А еще некоторые говорят, что преторианцы устраивают оргии после охоты, но это не подтвержденная информация, хотя Юстиниан и соглашался с ней.

Трава и земля под нашими ногами покрыты этой странной жилистой слизью. Смотреть на нее почти невозможно. Мне нравится думать, потому что как только я пытаюсь просто бежать, мне кажется, что ноги меня не слушаются.

Не нужно контролировать процесс, нужно предоставить телу самому все решать, и оно окажется умнее меня. Так что я как будто разделяюсь, один я бегу, другой я размышляю. Один я взволнован и сердце мое выпрыгивает из груди, другой я созерцаю мир, словно бы я к нему непричастен.

Я не сосредотачиваюсь в полной мере ни на чем, даже на спасении собственной жизни, поэтому кое-что у меня получается. Иногда меня хватают и даже пытаются укусить, но у меня есть палка, и она неплохо справляется со своей задачей (а кроме того с тем, чтобы занозить мне руки крохотными своими частицами — на долгую память). Я ловлю себя на мысли, что изгои, в общем-то, не страшные. Это несчастные, больные создания. Они разрушаются прямо у меня на глазах, и то, что они вообще могут охотиться на нас, с их стороны подвиг.

Хорошая мысль, которую я, возможно, уже не успею донести, приходит ко мне совершенно внезапно. Их бог разрушает их тела. Пересотворение убивает их. Все народы получили нечто, но изгоев убивает то, что дал им их бог.

Но они питаются плотью и кровью, и даже костью тех, кто смог выдержать влияние бога. Человеческая плоть для них не пища, нет. Иногда мне приходится перескакивать через кости, и я понимаю, что они звериные. Та страшная кость, которая показалась мне человеческой, наверняка, принадлежала крупному животному. Они едят не только человечину. Конечно, ведь иначе они давно погибли бы. Слишком неразумные, чтобы пробраться в дома, слишком медленные, чтобы мигрировать.

Но это не хорошие новости. Изгои не оставляют костей и крови, они слижут кровь вместе с землей, а кость разжуют с камнями не потому, что они прожорливые чудовища. Люди для них не пища, а противоядие. В нас что-то есть, чего им не хватает. Их тела разрушаются вовсе не от голода. Их тела разрушаются, потому что пересотворены таким образом, чтобы медленно умирать. Но человек, может один на кучу изгоев в месяц или даже в год, дает им шанс остановить распад. Не вылечиться, просто не умирать.

И я понимаю, отчего бог изгоев лишил их разума. Почти любой человек выберет не существовать. В лесу полно рассыпающихся, едва-едва двигающихся изгоев, которые все-таки ползут в нашу сторону. Им не становится легче, нет, распад просто останавливается на какое-то время. А потом возвращается, потому что все в мире возвращается. Я бы выбрал несуществование и точно не давал бы жизнь детям, если бы понимал, на что обречен.

Они не понимают, их инстинкты требуют человеческой плоти, и они радуются оттого, что им становится легче. Вот какая грустная история, у которой нет ни морали, ни смысла, просто каждый бог сотворил из нас то, что хотел.

Я не знаю, отчего эта мысль так настойчиво вертится у меня в голове, но я откладываю ее в надежде, что она пригодится мне. Не то чтобы в голову мне пришло нечто новаторское, чего не знали, скажем, Миттенбал или Ниса, но я все равно старательно запоминаю, что люди — антидот для изгоев. Может, я так готовлюсь к тому, чтобы не зря погибнуть.

Между этой мыслью и следующей пролегает пауза, когда я смотрю на свои ноги, на то, как я бегу по серо-розовому и липкому. И в какой-то момент я поскальзываюсь, потому что слишком пристально наблюдаю за собственными движениями. Я падаю прямо в мерзость, которая разлита здесь по земле и прежде, чем надо мной нависают изгои, я удивляюсь тому, какая хорошая, темная ночь с серебряным блюдцем луны.

А потом я вижу зубастые морды. Они подергиваются, словно отражения в воде, которые тревожит ветер, и вот надо мной стоят Ниса, Юстиниан и Офелла, мама и папа, и даже Атилия. И я думаю, что это по-своему очень даже милосердный способ умереть. По крайней мере, я увижу тех людей, которых сильно люблю.

Только вот сопротивляться им у меня не получится. Это, наверное, потому что я совсем глупый. Я выставляю перед собой палку, и зубы Атилии и Юстиниана впиваются в нее. Они до смешного напоминают злых собак. Хотя на самом деле глупо думать «до смешного», потому что все сейчас совершенно не смешно.

С хрустом ломается древесина, и я понимаю, что в следующий момент я стану шансом этих существ прожить еще какое-то время. Наверное, такая у меня судьба. Я корм для Нисы, и для них тоже корм. У мамы злое, зубастое лицо, какого у нее совершенно точно быть не может. Я понимаю, как скучаю по ней и понимаю, что в голове мысли вертятся очень быстро, а рубашка пропиталась липкой мерзостью, которая пахнет чем-то гнилым и сладковатым.

У мамы на шее болтается кулон на золотой цепочке — маленькие, фиолетовые цветы под тонким стеклом. Я помню этот кулон, он впечатлял меня в детстве, когда я был совсем маленьким Марцианом и сидел у нее на коленях, мне хотелось схватить этот кулон, и с него начинался я, с этого пристального внимания к цветам внутри и ласковых маминых рук.

А однажды я сдернул кулон с ее шеи, и он разбился, и все пропало. Мама поцеловала меня в лоб и сказала, что это не страшно, а папа сказал, что будет нам с мамой кулон еще красивее, но они оба были неправы — я ужасно расстроился, что никогда больше не увижу эту красивую вещь. Будет другая вещь, но эта покинула меня навсегда. Став старше я понял, что так переживают и смерть, только намного горше.

И теперь это детское воспоминание хлынуло мне внутрь, в секунду затопив все, и я чувствую, что почти рад снова увидеть этот кулон даже такой ценой. Вот мы и встретились с тобою, думаю я. Никто из тех, кого я знал лично, не умирал, и это очень здорово, что на пороге смерти я вижу давно потерянный мамин кулон, а не, скажем, бабушку.

Никто не умирал, даже тетя Санктина на самом деле не умерла. Я начинаю смеяться и понимаю, что мысли мои и секунды не длились. И что вот сейчас все они закончатся.

А потом мир расплывается в серебристо-синее пятно, становится быстрым-быстрым. Ниса вытягивает меня прямо из-под зубов изгоев.

— Ты чего разлегся?

— Извини!

Она и Юстиниан вздергивают меня на ноги. Я не оборачиваюсь, потому что не хочу видеть зубастых людей, которых так люблю.

— Надеюсь, — говорит Юстиниан. — Офелла уже выбралась по моим наметкам!

Я никогда так не радовался поцарапанным деревьям, как сейчас. Отметки начинаются, а это значит, что мы преодолели половину пути. Они белеют в темноте, и теперь буквы складываются в слова, и я понимаю, что написал Юстиниан.

Существовать — значит умирать. Безусловно, лучшее, что можно сейчас прочитать. Наверное, изгои бы обиделись, если бы могли понимать латынь и вообще какой бы то ни было язык.

Юстиниан иногда останавливается, и лезвие его ножа с шипением путешествует внутрь какого-нибудь изгоя. Он бежит впереди меня, поэтому когда он оборачивается со сверкающим ножом в руке, я вижу выражение его лица.

И понимаю, что на самом деле как бы далеко Юстиниан ни отошел от стереотипного образа преторианца, он принадлежит своему народу, и это намного больше, чем способность достать из своей души сияющее и способное резать даже металл лезвие.

У него дикий, кровожадный вид, ему нравится быть и охотником и жертвой, и об изгоях он понимает куда больше меня, Нисы или Офеллы. Глаза его, кажущиеся от сияния ножа фиолетовыми, теряют разумность и человечность в момент, когда он погружает нож в хитиновое тело. Я не знаю, кого он видит в этот момент, но ему совершенно не жутко. И мне не жутко от него, потому что выглядит Юстиниан как никогда естественно. Словно это все тоже искусство. Хотя на самом деле это, конечно, полный кошмар.

Наконец, лес становится редкий, и я понимаю, что мы почти выбрались. Все заканчивается и становится серебряным от света луны. Мы огибаем последние далекие друг от друга деревья, и я думаю, что по закону жанра, именно сейчас мне стоит споткнуться обо что-нибудь. Это делает меня внимательным, и я легко перескакиваю через похожие на щупальца, нырнувшие в землю, толстые корни.

Мы сбегаем вниз, к дороге, но совершенно неправильно было бы приводить изгоев в деревню. По крайней мере, так думаю я. Изгои, наверное, считают совершенно иначе. Если только вообще способны мыслить наперед. Изгои трепещут крыльями, щелкают, клацают зубами за нашими спинами, и это гонит нас вперед.

Будь быстрой, Офелла, думаю я. Мы поднимаем пыль на дороге, и изгои начинают нагонять нас. Они медленные, но выносливые, особенно для больных существ, мы быстрее, но уже выбиваемся из сил. Останавливаться нельзя, поэтому мы бежим. На самом деле, только поэтому, ведь я уже совершенно не чувствую ног, а горло раздирает такой жар, что мне кажется, воздух в легких раскалился.

Нужно бежать, и мы огибаем второй ряд трогательных, кукольных домов, и я уже знаю, что бог ребенок здесь, он играет, а может, смотрит на нас с порога, ведь ему ничего не страшно. Закрытые двери и ставни такими и остаются, но я не чувствую злости на обитателей деревни. Наоборот, это мы привели к ним изгоев.

Мы взлетаем на другую сторону, где вместо деревьев высокие барханы, встающие тут и там до самого горизонта. Здесь бежать почти невозможно, ноги вязнут в песке. Я слышу как, будто издалека, как кричит Юстиниан:

— Они остановились!

Прежде, чем проверить, правда ли это, я бросаюсь в песок. Странное дело, песок, который должен был раскалиться за день, сейчас кажется мне холодным, будто снег.

Я с трудом переворачиваюсь и вижу, как изгои бродят по дороге между двумя линиями домов. Они, как пьяные, израненные люди шатаются по пыльной дороге, похожие на солдат разгромленной армии.

Изгои смотрят на нас, но в пустыню не входят. Голодно клацают зубами, трепещут крыльями, но ждут. Я думаю, уйдут ли они к утру. Все мое тело расслабляется, а холодный песок кажется мне лучшей на свете постелью. Мне так жарко внутри и снаружи, что я готов зарыться в него. Я замечаю, что Юстиниан лежит рядом и смеется.

— Знаете, чем мне нравится дружба с вами? Мы все время от кого-то бегаем!

— Моя тетя была куда менее опасна, — говорю я. Ниса стоит, сложив руки на груди, как какой-нибудь маленький, бледный полководец. Она совсем не устала, она высматривает Офеллу. Я пытаюсь поднять голову, чтобы тоже высматривать Офеллу, но понимаю, что незачем. Она ведь невидимая.

Мы ждем, и с каждой секундой ожидание все болезненнее. Изгои тоже ждут, и им, безусловно, хуже, чем нам. Ниса говорит:

— Боятся пустыни. В прошлый раз, примерно пока твой папа вел гражданскую войну, они пытались вылезти к нам. Их здесь отлично отделали. Еще помнят.

— Много лет прошло, — говорит Юстиниан. — Не уверен, что они так долго живут.

Я киваю, и это простое движение дается мне с огромным трудом. Мы готовы обсуждать все, что угодно, лишь бы не думать о том, что Офелла не придет. Ниса говорит:

— Может, они обучили своих детей бояться пустыни.

— Значит, у них есть культурная память. По крайней мере, какие-то меморативные практики.

Я словно бы исчезаю, и мне это нравится. Ниса и Юстиниан еще что-то говорят, а я в холодном песке смотрю на пустыню, которая кажется мне безграничной. Там, вдали, барханы как волны. Я не знаю, сколько проходит времени, мне кажется, что его и вовсе не существует, пока я не замечаю, как движется песок, его фонтанчики взмывают вверх и опадают, а по серой глади проходят следы.

— Офелла! — кричу и вижу ее, словно я узнал ее, как в сказке, и она появилась от этого. Офелла дрожит, глаза у нее влажные и красные. Она говорит:

— Я не спешила. Простите.

Она, как ребенка или котенка, прижимает к себе синий кокон, словно светящийся изнутри. Мы бросаемся к ней, и я понимаю, что усталость, как рукой сняло. Офелла тесно прижимает к себе кокон, и я вижу, как плещется внутри блестящее и синее. Он похож на экзотический фрукт или красивую поделку. А потом я замечаю в коконе дыру, от нее исходит сияние.

— Я не спешила, — продолжает Офелла. — Не потому, что не боялась или хотела, чтобы вы волновались. Я подвернула ногу. И я его немного разбила. Часть пролилась.

— За вторым мы точно не пойдем, — говорит Юстиниан.

— Если это нам не понадобится, — говорит Офелла. — Марциан, тебе конец.

Я говорю:

— Это нам понадобится. Они сохраняют слюну не просто так. В ней что-то содержится. Они живут на этом. Пока не найдут следующую жертву.

— Ты как зловещий странный парень из фильма ужасов, — говорит Ниса. Офелла вручает мне кокон.

— Надо перелить остатки, — говорит она и снимает рюкзачок. Ногу она держит странно и морщится от боли, мне ее так жалко. Хорошо, что ей не надо бежать.

— Ниса, когда я брала ключи от машины твоей мамы, я…

Она достает из рюкзака флакон духов. Вот почему Офелла без особенного желания смотрела на тот флакон, что был в машине. Она уже взяла себе другой. И я хочу засмеяться, потому что весь он обтянут золотой сеткой, похожей на соты. Это еще называется ироничным.

Ниса говорит:

— Да пошла она. Жаль только, что тебе не достанутся.

Офелла краснеет. Ей явно неприятно то, что она сделала. Она откручивает крышку духов и льет их на холодный песок, от которого тут же поднимается медовый, густой запах, бьющий в нос, а затем рассеивающийся по пустыне.

— Надеюсь, — говорит Юстиниан. — Свойства слюней не испортятся, если мы не помоем флакон.

— У тебя все равно нет других вариантов, — говорит Офелла.

— Мне просто нравится твоя враждебность.

Офелла подставляет флакон, и я наклоняю кокон. На ощупь он теплый, будто живой, и твердый. Наверное, упав, он ударился о какой-то камень, потому что разбить его явно нелегко. Я наклоняю кокон, и из него льется во флакон светящаяся синяя жидкость, такая красивая, словно растворили множество сапфиров. Жидкость излучает свой собственный свет, и он кажется мне ярче, чем тот, что исходит от далекой луны.

— Какая красота, — шепчет Офелла. И вправду очень красиво, словно жидкие звезды льются и успокаиваются в стеклянном сосуде. И вовсе не скажешь, что это слюни. На вид драгоценные, а не противные.

Юстиниан говорит:

— Ребята, с радостью разделил бы ваше благоговение, но мне кажется, изгоям вовсе не нравится, что мы их обокрали.

Офелла вытряхивает из кокона последние капли, получается только три четверти флакона, и я надеюсь, что нам этого хватит. А для чего — и сам не знаю. Мы смотрим на дорогу. Изгои нервничают, наверное, чувствуют, что мы не только не продлили их время на земле, но и забрали его.

Офелла прячет в рюкзак флакон с их жизнью в самом прямом смысле. Поэтому они больше не боятся. Бросаются вперед, и мы понимаем, что долго бежать не получится. Тем более, многие из них взлетают, и вот здесь, в отличии от леса, где ветви деревьев снижают их маневренность, у изгоев все преимущества перед нами. Я бы тоже с радостью полетал вместо того, чтобы бежать по песку.

Изгои бросаются к нам, а когда мы разворачиваемся, то видим мощную, черную машину, приспособленную для гонок по пустыне. Ниса ругается на парфянском, и тогда я понимаю, кому машина принадлежит. Грациниан и Санктина выскакивают из нее, оба они выглядят очень взволнованными, что естественно, когда твою дочь собираются съесть насекомоподобные каннибалы.

Вот только в те секунды, когда я вижу их, они вовсе не кажутся обеспокоенными лишь тем, что Ниса может не выполнить то, что предназначено ей их богиней. Они кажутся просто родителями, которые без ума от ужаса. А может я только думаю так, потому что не хочу верить в плохое.

А потом все Грациниан и Санктина как-то совершенно одновременно, как в танце, синхронно вытягивают руки, сжимают кулаки, и перед нами встает стена песка. Обернувшись, я вижу, что она ограждает нас и от изгоев, и даже загораживает небо. Мы словно в песочных часах, и времени у нас еще полно. Наверное, это и называется глаз бури, потому что нас не достигает ни единой песчинки.

Песок издает этот странный звук, не то чтобы рев ветра, ведь ветра нет, а скрип трущихся и ударяющихся друг о друга песчинок, похожий, наверное, на звуки, которые можно услышать внутри муравейника. Это тоже по-своему смешно.

— А твои родители не так уж плохи! — кричит Юстиниан. Я думаю, если протянуть руку к песку, наверное, он в кровь изранит мне ладонь и пальцы, так быстро он двигается. Я вижу силуэты изгоев, которые швыряют потоки песка, словно Грациниан и Санктина могут управлять ими так же легко, как собственными руками.

Становится очень ясно, отчего пустынный Саддарвазех никто и никогда не покинет. И не возьмет.

И что умеют те, кто убил своего донатора. Вот она, цена моей жизни. Теперь изгои и вправду напоминают крохотных насекомых, и мы сами становимся крохотными в этой пустыне.

— Видишь! — говорю я. — Твои родители вовсе не такие плохие! Они хотят нас спасти!

— Плохой момент, чтобы это сказать, — говорит Юстиниан. — Композиционно опасный.

А потом я чувствую, что песок уходит у меня из-под ног. Я думаю, наверное, им нужно больше песка, и они заимствуют его у нас из-под ног. А потом мне становится не на чем стоять. Я падаю, и Юстиниан, и Офелла падают, и я абсолютно уверен, что мы разобьемся. А Ниса остается стоять высоко над нами и кричит, но я не слышу что, потому что все звуки глухие, а поверхность очень далека.

Загрузка...