Ощущение такое, будто самолет уже находится в полете. Я слышу лязг, словно все внутренности самолета дрожат. Нос у Юстиниана больше не кровит, и я думаю, ведь очень хорошо, что Ниса ударила его до того, как мир стал черно-белым, и ранка его стабильна. У него на запястье тонкая пленочка из крови. Здесь она свертывается вовсе не по правилам. Здесь ничего не происходит так, как должно.
В просторном салоне самолета, будто призрак, мелькает стюардесса в аккуратной форме. Она совершает эти странные движения, которые почему-то должны показать, как нужно обращаться с кислородной маской. Но сейчас, в пустом дрожащем самолете, я впервые понимаю, что выглядит это жутко. Как будто она сошла с ума, и со стеклянным глазами и вмерзшей в лицо дежурной улыбкой, совершает странные, ничем не объяснимые и совершенно не сообразные ей действия. Она исчезает и появляется снова, на середине движения. Полупрозрачная картинка, отражение существующей в реальности девушки, которая никогда не видела как сложен мир.
— Вот будет обидно, — говорю я. — Если мы займем места, а потом окажется, что мы сидим у кого-то на коленях.
— Я бы сказал неловко, — говорит Юстиниан. Он смотрит на Нису, лицо его выражает не то сожаление, не то раздражение. Мне хочется сказать ему, что он поступил плохо, но на самом деле он поступил так, как нужно. Юстиниан не плохой человек, он бы никогда не сказал ей таких вещей, если бы от слов не зависело все. А я и Офелла, наверное, и не смогли бы. Как в истории с котом по имени Вергилий.
Ниса прохаживается по салону самолета.
— Возвращаться домой тоскливо. Вам никогда так не казалось?
Она приподнимает веко иллюминатора, смотрит на изменчивый мир и хмурится. Офелла садится в мягкое, большое кресло.
— Бизнес класс, — говорит она мечтательно. — Надеюсь, вскоре мы окажемся в нормальной реальности, где нам подадут икру или лобстера с маслом.
— На самом деле не всегда подают икру, — говорю я, а потом смотрю в потолок. Мне чудится какое-то смутное, на границе восприятия находящееся жужжание. Мне это неприятно, хотя мерные звуки я люблю. Даже удивительно, что мой взгляд не сразу натыкается на обширное, гуталиново-черное и блестящее пятно на потолке. Оно пузырится, словно под большим нагревом. Кажется, что вся субстанция кипит, а из непроглядно-черных пузырей выбираются, как из яиц, насекомые. Наверное, они похожи на саранчу. По крайней мере, вызывают у меня такую ассоциацию. Большие, с маленьких птичек размером, крылатые и длинноногие существа. Тем не менее изменчивые, как и все здесь — их силуэты, будто восковые, плавятся, затем выправляются, будто под руками невидимого скульптора. Наконец они, окончательно сформированные, вылезают из черной лужи, длинными, неестественно тонкими ногами вышагивают чуть клонясь влево, а потом замирают, будто каменные статуи. Из живого снова приходят в неживое.
Процесс этот происходит медленно, у меня на глазах только две саранчи умудряются выбраться из формирующей их субстанции. Мне кажется, это нечто вроде улья. Или мастерской.
Меня одновременно пугает и завораживает эта тонкая и постоянно нарушаемая граница между тем, что можно назвать неживым и тем, что с необходимостью нужно признать живым.
Я указываю рукой наверх. У лужи в ровный ряд вниз головой висят эти существа, то ли наросты на обшивке, то ли статуи, то ли насекомые. Их много, и меньше не становится. Я читал в книжке, что на Востоке, в стране Чжунго, где, говорят, боги тесно связаны друг с другом, оттого и народы там дружны, есть целая каменная армия. Вот и саранча выглядит как отряд неживых солдат. Папа говорил мне, что прежде первой настоящей жизни, возникшей на земле, старых-старых бактерий, способных обитать на дне Океана или в жерле вулкана, было что-то, что живым назвать еще было нельзя. Это были склизкие комки, поглощавшие разные вещества. Они назывались коацерватными каплями. Из всех признаков, свойственных живым существам, у них было только поглощение. Вот так, живые существа еще не начали смотреть телевизор и играть в теннис, у них не было предвыборных дебатов, крыльев и двух рядов зубов. Но был обмен веществ.
В общем, нельзя сказать, что они полностью соответствовали тому, что мы считаем живым. Но в них было нечто, не присущее неживому.
Вот как, думаю я, у нас на обшивке самолета первобытный бульон сварил саранчу. Я говорю:
— По-моему, это не очень хорошо.
Офелла вцепляется в меня, вся сжимается и утыкается носом мне в плечо. Это приятно, хотя, наверное, она так сделала только потому, что я рядом сижу.
— Ненавижу, мать их, гребаных насекомых! — говорит она, получается неразборчиво и даже как-то мило. Я снова запрокидываю голову и смотрю.
— По-моему, они сами по себе, а мы сами по себе. Может, они нас даже не видят.
От этого почему-то только жутче становится. Разделенность, раздробленность и разбитость пугает.
Ниса пробирается мимо нас и садится у окна. Я думаю, хорошо, что в ряду ровно четыре кресла. Как-то правильно. Юстиниан говорит:
— Ты, Андроник, увидишь, как творятся из моей темноты живые существа по всей земле. Они выходят из озер, полных огня, где я закаляю их и придаю им форму. Помни Андроник, как создано все, что ты видишь на земле.
Губы у него бледные, только так я понимаю, что Юстиниан боится.
В этот момент самолет резко дергается и набирает скорость слишком быстро, так что всех нас отбрасывает назад, прижимает к мягким, кожаным спинкам наших кресел. Саранча остается неподвижной, словно сила, с которой самолет двигается, никак на нее не влияет.
— Ты думаешь, это твой бог делает?
— Или они делаются из моего бога. Думаю, я ни о чем не имею понятия и окончательно окунулся в мир, где каузальная связь настолько сложна, что отказ от интерпретации является единственным выходом позволяющим сохранить относительно здравый рассудок.
Взгляд его устремлен на кипящую черноту, из которой вылезают существа. Может быть, сейчас он жалеет о нашем плане. Самолет взлетает, и я ощущаю, как в барабанных перепонках появляется тяжесть, наказывающая меня за то, что я не стою на твердой и родной земле, как моему биологическому виду и предложено.
Я сглатываю, но и это получается неожиданно болезненно. Не только восприятие мира снаружи, но и ощущения от моего тела здесь непривычны и нестабильны.
Ниса стучит пальцем по обледеневшему изнутри стеклу иллюминатора, и я вижу, как ноготь ее покрывается инеем. Снежинка на пластинке ее ногтя кажется изнуряюще красивой — устаешь считать все эти линии и их сплетения.
— Лучше не трогайте, — говорит она. В кулаке другой руки у нее зажат червь, она отгибает серый пластиковый столик, на который обычно ставят поднос с обедом, прижимает червя ладонью к нему, и я вижу, как он изменился. На секунду мне кажется, что это не червь вовсе, а растение. От его стержня, стебля идут тонкие, так же беспрестанно извивающиеся отростки, и даже у этих отростков есть отростки. На моих глазах они вытягиваются, на секунду кажутся напряженными и ломкими, а потом приобретают ту же расслабленную и быструю гибкость.
— Похоже на ризому, — говорит Юстиниан. — Хоть чему-то практическому меня научила философия последних пятидесяти лет.
Я представляю, как червь разрастается в земле нашего сада, и его отростки продвигаются сквозь влажную и тяжелую землю.
Если умрут цветы, это будет плохо. Катастрофой будет, если червь способен навредить человеку.
Ниса, однако, держит его спокойно. Я протягиваю руку через Офеллу и касаюсь червя. На ощупь он словно покрытая слизью резина. Он не кусается, у него ведь нет зубов, лап, игл. Он вообще не то чтобы безупречно взаимодействует с миром. Мне даже становится жалко это слепое, непонимающее ничего существо. Червь даже не знает, кто его держит и по какой причине, никогда не услышит наших голосов. Он не знает, что за мир вокруг него и способен только двигаться и расти.
Несмотря на его отвратительный вид, он кажется совершенно несчастным созданием.
— Что с ним делать? — спрашивает Офелла. Кажется, и ее саранча пугает больше, чем червь. Она периодически кидает быстрые, взволнованные взгляды в сторону набухающей черноты, которая порождает насекомых.
— Понятия не имею, — говорит Ниса. — Он наверняка так и будет расти, так что носить его с собой явно не вариант.
За окном иллюминатора проплывают звезды на светлом небе, они снова сияют мне, но я вижу их совсем с другого ракурса, чем нужно, так что вряд ли у меня получится понять, что говорит мой бог. По белому небу плывет серебряная луна. Хаотический набор кратеров здесь кажется мне замысловатым узором, как кружево, покрывающее одеяние. Царица Луна, вспоминаю я, так называет учительница свою богиню, властительницу всех ведьм.
Она плывет по небу и смотрит на тех, кто отвержен. У нее серебряная колесница, а может она сама — серебряная колесница, священные тексты никогда не бывают ясны, потому что сами боги не имеют стабильной природы. И теперь я понимаю, почему.
— Я не могу просто держать его.
— Я тоже не буду, — быстро говорит Офелла.
Я беру червя, сжимаю его гибкое тело. Он не пытается пробраться мне под кожу. Кажется, он совершенно не зловредный, но уверены мы быть не можем.
— Может, он просто пытается сбежать отсюда, — говорю я. Я глажу его по длинному, извивающемуся телу. Он ни на секунду не замирает, ощущение его непрестанного движения в моей ладони щекотное и мерзкое, но мне не хочется испытывать к этому несчастному существу что-то плохое.
— У него наверняка есть цель, — говорит Офелла. — В конце концов, все началось с него. Я думаю, что это нечто вроде семени. Он растет во что-то большое. И функционирует в нашей реальности, что само по себе довольно тревожно.
— К чему ты ведешь? — спрашивает Ниса.
— Пока ни к чему, — отвечает Офелла. — Просто суммирую наши знания.
Я тоже отгибаю столик, кладу на него свою книгу, а на свою книгу кладу руку, а в руке у меня червь. Я наблюдаю за ним, ожидаю хоть чего-то. Может, он попробует обвить мою руку? Но нет, на нем только набухают новые отростки, как почки на ветках весной. Сначала они пухлые, овальные, затем удлиняются, становятся тонкими.
Мне вновь делается странно оттого, что мы можем лететь в пустом самолете сквозь звезды в сумерках и плывущую по облакам, как по морю, роскошную луну. У нас на потолке гуталиновый бульон порождает нечто среднее между существами и статуэтками, а перед нами то и дело появляются и исчезают люди, понятия не имеющие, что мы здесь.
Но у нас получается делать вид, что все нормально.
Юстиниан не отводит взгляд от саранчи.
— Мне это нравится даже меньше, чем Офелле.
Как только Ниса слышит его голос, она тут же отворачивается к окну. Я чувствую исходящий от иллюминатора болезненный холод, однако Ниса не обращает на него внимания. Она прижимается щекой к стеклу, и я касаюсь свободной рукой ее плеча.
— Ниса, не надо. Ты замерзнешь.
Смешно получается, потому что когда Ниса оборачивается, одна щека у нее уже серебристая, ледяной узор касается даже белка ее глаза. Выглядит красиво, но теперь еще виднее, что она мертвая.
— Я не мерзну, — говорит она. — Не парься. Эй, Юстиниан!
— Ты решила меня простить?
— Нет. Но я тебе благодарна, потому что все получилось.
— Однако, мы все еще в ссоре?
Ниса молчит. В этот момент самолет снова хорошенько встряхивает, и на этот раз саранча шевелится. Они смешным образом клонятся назад, как кости домино, а затем, словно очнувшись ото сна, начинают перебирать длинными лапками. Мы реагируем намного быстрее, чем когда увидели богиню Нисы. Может быть, мы все держали в головах присутствие здесь жутковатых насекомых и подсознательно были вполне готовы прятаться, а может мы уже прошли стадию, когда страх парализует.
По крайней мере, я чувствую, что все здесь становится для меня привычным. Но мне все говорят, что я быстро привыкаю ко всему новому.
Мы ныряем под сиденья, и уже через пару секунд я слышу глухие удары о кресла. Мягкий шелест крылышек кажется совершенно невероятным. Существа такие отвратительные и агрессивные производят нежный звук, слушать который, наверное, приятнее всего, что я испытываю в данный момент.
Стук лапок, глухие удары, треск распоротой обшивки проникают мне в голову, вызывая боль. Я вдруг понимаю: практически во всех этих креслах сидят сейчас люди, и они не чувствуют ничего. Скрючившись совершенно невообразимым образом, мы не двигаемся в надежде, что нас не заметят. Эта саранча может быть просто напугана пробуждением от толчка самолета.
Я вижу, как одно из насекомых пролетает прямо передо мной, оно шевелит тонкими крылышками — верхняя пара похожа на те, с помощью которых летает стрекоза, а нижняя имеет сходство с птичьими. На них складки и пятнышки, как на старом веере, и это красиво.
Еще я вижу, что на сиденье слева от нас появляется отражение полного молодого человека в прямоугольных очках. Он пьет кофе, и на его чашке есть темное пятнышко, которое он не замечает. У него в руках газета, и он неспешно переворачивает страницу, когда саранча врезается ему в лицо. Я уверен, что с этой минуты образ этого мужчины будет вставать передо мной, когда мне нужно будет казаться невозмутимым.
Саранча бьется о его тело, но его больше занимает экономика нашей страны. Вообще-то, это практически готовый анекдот о принцепсах.
Маме не понравится.
Когда я думаю о маме, о моей семье, мне временно становится не страшно от саранчи. И страшно оттого, что мои мама, папа и сестра живут, не зная, какой странный и опасный мир скрывается за границами того, что умеют видеть люди.
Моя мама, когда пьет чай из чашечки с лилиями, может сидеть рядом с пропастью, клапаном пустоты. Когда папа проходит по асфальту к машине, он может топтать нечто огромное, ужасное и разумное, а может почти разумное. Сестра, беря с полки книгу, не подозревает, что касается зарождающихся в мерзком вареве существ.
Мне становится противно оттого, как близок к моей семье отвратительный невидимый мир. Какая тонкая пленка отделяет нас всех от странного места, в котором все не так.
У богов есть дом, и он очень близок.
Саранча бесчинствует, но мы ее явно не интересуем. Если бы мы попали в фильм ужасов, почти наверняка саранча бы хотела нашей плоти. Или, по крайней мере, откладывала бы яйца в человеческом пищеводе.
Но здесь, в общем, неоткуда взяться хищникам, которые любят (или не любят, не знаю, как тут вернее) людей. Ведь люди тут не живут. Их случайные отражения значат не больше, чем блики на воде.
С одной стороны мысль эта имеет успокаивающее свойство. Существа, живущие здесь (кроме богини Нисы, конечно), не желают нам зла и не интересуются нами. С другой стороны как обидно вдруг оказаться в месте, где мой биологический вид, сумевший покорить землю, и небо, и глубины океанов, не осязаем и не видим, неотличим от предметов вокруг.
Но я все-таки прихожу к мысли, что это все лучше, чем в фильмах ужасов.
Если пострадает моя самооценка, я смогу почитать хорошую книгу или поговорить с родителями. А если кто-нибудь отложит яйца в моем пищеводе, я умру (хотя по мнению существ, которые там вырастут, не зря).
Мы просто ждем, пока саранча успокоится. Наверное, не будет преувеличением сказать, что все в самолете напуганы. Кроме, может быть, червя. Он, наверное, не зная ничего, пребывает в гармонии со всем.
Я не сразу замечаю, что свободной рукой обнимаю Офеллу. Несвободная моя рука занята червем, и если бы я обнял Офеллу ей, то, наверное, наша дружба закончилась бы на этом.
Самолет встряхивает, и я ударяюсь головой о кресло. Если сидеть под ним, оно оказывается вовсе не такое мягкое. На полу через пару рядов перед нами, я вижу упавшую саранчу. Она смотрит прямо на меня, и меня не видит. Лежит, словно брошенная ребенком игрушка. Черная и блестящая штучка, не существо.
Мы ничего не говорим, хотя почти уверены, что нам не угрожает опасность. В реальности, работающей по неясным законам, не хочется делать вообще ничего лишнего.
Кто знает, может эта саранча бросится на нас, если мы произнесем хоть слово. А может она бросится, если мы будем постукивать пальцами в определенном ритме.
В мире, где все так зыбко, лучше быть и оставаться очень стабильным, вот что я думаю. В какой-то момент стук затихает, и я думаю, что это саранча нашла, наконец, покой, а потом слышу голос стюардессы. Она спрашивает у полного молодого человека, чьей невозмутимостью я так восхитился, чай ему налить или кофе. Полный молодой человек себе не изменяет, невозмутимо отвечает, что ему хотелось бы чай и возвращается к своей газете.
Хотя стюардесса это не такое испытание, как саранча из жидкого черного улья, все равно многие люди испытывают социальную неловкость, поэтому я в своем герое не разочаровываюсь. За окном иллюминатора проносится звездное ночное небо, оно фиолетовое, а не черное, и это значит, что большая часть ночи позади. Когда стюардесса проходит мимо, мы вылезаем из-под кресел, садимся на наши места и одновременно глубоко вздыхаем. Офелла сразу же пристегивает ремень.
Мы все еще молчим, на этот раз, чтобы не привлечь внимание стюардессы. Есть большая вероятность, что нас посчитают ворами, решившими забраться в самолет и полететь бесплатно. И хотя перед началом полета стюардессы и стюарды обычно проверяют салон на наличие невидимых гостей (это выглядит очень смешно, потому что в тепловизионных очках все люди выглядят, как андроиды из фильмов про далекое будущее), все равно есть шанс проглядеть какого-нибудь особенно хитрого вора.
Особенно хитрый вор, конечно, вряд ли станет видимым до конца полета. Только если он захочется немного понасмехаться над людьми в тепловизионных очках, проглядевшими его, наверное.
Хорошо, что наш сосед такой невозмутимый читатель, она даже не смотрит в нашу сторону. Места впереди пусты, и я понимаю, что обосноваться в хвосте самолета было не только ленивым решением, но и мудрым.
Здесь приятно качает, но большинство людей не любят волноваться о том, что громадная и тяжелая конструкция из железа путешествует в воздушных потоках, пролетая огромные расстояния над землей совершенно неясным для обывателя образом.
В хвосте об этом помнится лучше, поэтому люди любят сидеть в середине. Вот почему я даже еще больше уважаю смелого и полного молодого человека. На самом деле вряд ли он молодой. Хотя многие принцепсы серьезные с самого раннего возраста. Мама рассказывала, что ее папа, то есть мой дедушка, в детстве любил обсуждать торговое сальдо, еще не вполне понимая, что это такое. Мне это показалось смешным во-первых, потому что я тоже не понимаю, что такое торговое сальдо, а во-вторых потому что люди, вечно остающиеся молодыми, на самом деле такими никогда не бывают.
Юстиниан быстро и ловко берет с полки одеяла, не привлекая внимания нашего невозмутимого соседа, и мы укрываемся ими. Мы все не сговариваясь делаем вид, что спим. Это уловка на уровне младшего школьного возраста, однако очень удобная, потому что ничего не нужно делать, чтобы попытаться обвести кого-то вокруг пальца, а еще можно закрыть глаза, чтобы не видеть и не волноваться.
У меня под одеялом червь, он извивается, растет и, наверное, выглядит так, будто у меня тремор. Я совершенно не знаю, куда его девать, поэтому прижимаю к подлокотнику. Он, кажется, не слишком-то и спешит куда-то выползти. Хотя он скользкий и щекотный, поэтому удерживать его сложно, он все-таки не рвется из моей руки.
Наверное, мы стали ближе. В одном фильме, где все люди ходят в шляпах и разговаривают очень вежливо, говорили: это может быть началом прекрасной дружбы.
В конце концов, попытки избежать ответственности всегда заканчиваются провалом, это закон жизни, из-за которого мы обычно взрослеем (морально, потому что физически мы взрослеем из-за определенного соотношения гормонов в наших организмах).
В общем, и на этот раз притвориться спящими оказывается не самой успешной стратегией.
— Молодые люди, — говорит над нами женщина, раздраженная, и в то же время неуверенная в том, что она раздражена праведно.
— Да? — спрашивает Юстиниан, голос у него действительно сонный, словно за эти десять минут он успел хорошо отдохнуть.
— Я совершенно точно вас здесь не помню, — говорит она.
— Правда? — говорит Юстиниан, и я держу глаза закрытыми, как будто никому и вправду не захочется меня будить. Не уверен, что смогу сказать что-нибудь хорошее в этом разговоре, но могу показать червя из иного мира.
— Но я, — продолжает Юстиниан. — Абсолютно точно вас запомнил. У вас совершенно очаровательная улыбка, вам это наверняка говорили. Я бы вас нарисовал.
Обычно людям льстит, когда их рисуют, думаю я, может у Юстиниана получится ее обаять. Хотя она, конечно, будет изрядно разочарована, когда узнает, что Юстиниан рисует только разноцветные полосы.
— Дело в том, — говорит он. — Что я еду на биеннале, если хотите покажу мои снимки, они в сумке. Мы с ребятами не спали всю ночь, пытаясь успеть закончить арт-объект, поэтому как только сели в самолет, сразу отрубились. Удивительно, что вы нас не помните.
Наверное, стюардесса думает, что если бы мы были ворами, то вряд ли стали бы так подставляться. Рейс ночной, и вправду нас легко можно было не заметить, большинство пассажиров спит. В конце концов, она говорит:
— Прошу прощения за беспокойство.
— Меня зовут Юстиниан. Страшно, страшно благодарен моему богу за это небольшое недоразумение. Оно позволило мне познакомиться с вами.
— Меня зовут Присцилла, — отвечает она. И мне кажется, я слышу по ее голосу, что она улыбается. Это хорошо, потому что если у человека от нас стало хорошее настроение, значит не так и плохо, что мы ворвались в самолет.
Сквозь плед я чувствую дыхание Офеллы, мне кажется, она пытается не засмеяться. Ниса лежит неподвижно, так что я надеюсь, что стюардесса не подумает, что у нас здесь труп.
— Чай или кофе? — спрашивает она.
— Кофе, Присцилла. Ребята, чай или кофе?
— Кофе, — говорю я. — Спасибо.
И только потом понимаю, что не выпутался из пледа и получается вовсе не так невозмутимо, как у моего героя в очках. Я, наконец, вижу стюардессу по имени Присцилла. Это совсем молодая девушка. У нее блестящие темные волосы, забранные в толстый пучок, хорошенькая синяя форма и наивные глаза. Юстиниан подмигивает ей.
— Чай, — говорит Офелла.
— А вам? — спрашивает Присцилла у Нисы, но та не шевелится. Я вижу в глазах Присциллы волнение, наверное, замечает, что грудь Нисы не поднимается при дыхании. Может, даже не отдает себе в этом отчет, но замечает. Мы очень остро реагируем на мертвое, это суть жизни.
Я трогаю Нису за плечо, и она подает голос.
— Нет, спасибо.
— Вам плохо?
Ниса выпутывается из пледа, она такая бледная, что ответ на вопрос уже не нужен.
— Просто долго не спала, — говорит она, затем даже пытается улыбнуться, но только вздергивает уголок губ. Убедившись, что все если не хорошо, то терпимо, стюардесса по имени Присцилла нас покидает, вид у нее бодрый и веселый как для трех утра.
Ниса снова отворачивается к окну. Теперь ледяной узор пляшет на стекле иллюминатора, не касаясь ее щеки. Я понимаю, что все это время она размышляла о том, что сказал ей Юстиниан.
И ей чудовищно тяжело, ведь обижаться на него тоже несправедливо, он сделал, что должен был. Я обнимаю ее, и она кладет голову мне на плечо.
— Я был хорош, правда? — говорит Юстиниан. — Я был хорош просто до неприличия. Кстати, нужно будет и вправду сделать фотографии, которые я хочу повесить на биеннале, но тайно. Если уж мы окажемся в столице скорби и крови, на древнем, святом Востоке, лучше сделать там что-нибудь запоминающееся.
— После того, как мы решим нашу проблему.
— Я думал, что наша проблема в неспособности порождать новые формы культуры, потому как логоцентричное искусство изжило себя.
— Ты ошибался, — говорит Офелла.
Нам приносят чай и кофе в белых чашечках, одноразовых, но таких красивых, что сразу и не скажешь. Я пью свой кофе с сухими сливками и сахаром, и мне хорошо смотреть в иллюминатор. Подношу чашку к носу Нисы, и она вдыхает запах. Офелла ожесточенно сдавливает лимон в чашке, и чай все светлеет, а Офелла, наоборот, мрачнеет.
— Что такое? — спрашиваю я.
— А если Ниса не сможет заплакать во второй раз? Как мы тогда пройдем паспортный контроль? Мы задумались об этом?
Я пью кофе и пожимаю плечами.
— Мы будем ждать, когда она сможет.
— И прятаться в аэропорту? Чудесная идея, Марциан.
— По-моему, чудесная. Хотя еще мы, конечно, можем позвонить ее родителям оттуда.
Я, в отличии от Офеллы, рад. Первую сложность мы преодолели. Мы в Парфии. Наверняка, мы уже пролетаем над ней. Я пью кофе и смотрю в иллюминатор. Наверное, думаю я, мы еще не слишком близко. Огоньки разрозненные и далекие. Когда ночью летишь над Империей, она превращается в море огней. Дороги кажутся драгоценными ожерельями, а города россыпью бриллиантов.
В Парфии словно кто-то зажег несколько свечей, не разгоняющих темноты. Но я уверен, что столица окажется потрясающе красивой.
— Я понимаю, что ты волнуешься, Ниса, — говорит Офелла. — Но я не сомневаюсь, что все будет в порядке.
— Ты только что говорила совсем другое.
— Помолчи, Юстиниан.
— Все в порядке, — отвечает Ниса. — Я просто стараюсь думать о грустном.
У нее явно получается. Я целую ее в макушку, когда стюардесса по имени Присцилла забирает у нас чашки. Юстиниан снова подмигивает ей с самым обаятельным видом, затем провожает ее азартным взглядом.
— Надеюсь обратно мы полетим тем же рейсом, — говорит он. — Я не такой человек, который даст поцелуй на первом свидании. Придется ждать второго.
Объявляют посадку, но огней не становится больше. Самолет парит, вскидывая то одно, то другое крыло, а я чувствую как приятно скачет что-то в животе и в груди. Мягкий звон, предшествующий смене ведущего крыла, кажется мне музыкой. Я понимаю, как рад путешествию.
И как многого мы достигли — мы покинули дом. Я над страной, которую никогда и не мечтал увидеть. Не могу сказать, прекрасна ли она, потому что еще далека. Но я уже представляю ее пески.
Я вижу мятное, протяженное свечение аэропорта. Тонкие линии фиксируют для меня его силуэт. Но вокруг почти ничего нет, лишь огни взлетной полосы. Наш самолет приземляется, и я слышу аплодисменты, и сам хлопаю. Это хорошая традиция радоваться тому, что самолет прилетел. В детстве, после моего первого полета, я долго не понимал, почему нельзя хлопать водителю за то, что машина доехала до места назначения без эксцессов.
Я и сейчас не понимаю, ведь автоаварий намного больше, чем авикатастроф. Но водители смущаются, поэтому я так не делаю.
Я сую червя в свою книгу и крепко ее сжимаю, надеясь, что это создание не чувствует боли. Мы вслед за легальными пассажирами входим в хорошо освещенный зал аэропорта. Он не особенно отличается от того, из которого мы улетели, разве что магазинов намного меньше, а вывески термополиумов кажутся менее цветастыми.
Похоже на обанкротившийся имперский аэропорт, в общем. Люди пока тоже не слишком отличаются, потому что другие пассажиры нашего самолета, в основном, принцепсы, ведущие в Парфии дела.
Одно только удивительно и невероятно вдохновляюще — барханы песка, покрытые темнотой и выделяющиеся на фоне сиреневого от проходящей ночи неба. Они далеко за взлетной полосой, красивые и высокие, эти барханы. Песочное море, думаю я.
Юстиниан тянет меня за воротник.
— Пошли, посмотришь на них по дороге. Давай-ка поедим.
Люди проходят паспортный контроль, выстраиваются в очередь, а мы шокируем официантов, сев за столик в единственном термополиуме на этой стороне аэропорта. Наверное, давно они не видели таких голодных людей.
Все официанты в черном, но отчего-то это не кажется мне мрачным, хотя на моей земле черный — цвет траура. Здесь черный цвет земли. Интересно, думаю я, все они народа Нисы? Ни одного желтоглазого нет, но ведь и Ниса не всегда такой была.
В меню ни слова на латыни. Какая-то хитрая вязь, похожая на орнамент, которая на мой вкус вообще не может быть словами, течет по листу меню, как какой-то ручей.
— Что это? — спрашиваю я и тыкаю пальцем в строчку.
— Ты не поверишь, — говорит Ниса. — Это манная крупа, скатанная из более мелкой манной крупы и покрытая манной крупой. С овощами.
— Я выбрал, — говорит Юстиниан. Ниса не смотрит на него.
— Закажи мне стакан молока и лепешку с медом или что-то вроде того, — быстро говорю я. Офелла спрашивает:
— Здесь есть фрукты?
— Уваренные с сахаром подойдут?
Ниса делает заказ, и я удивляюсь, как идет ей язык, которого я прежде не слышал. То есть слышал, но она на нем, в основном, ругалась. Теперь Ниса говорит мягкие, текучие, как парфянская письменность, слова. Мне кажется, у нее даже язык шевелится иначе, чем когда она говорит на латыни.
Впрочем, это-то очевидно, слова ведь совсем другие.
Мы едим, пробуем пищу друг у друга (манка, сделанная из манки и посыпанная манкой, оказывается вполне хороша), а Ниса сидит и делает из салфетки симпатичного журавлика. Вот только тут на нее смотрят с пониманием. Никто не удивляется ее странному поведению. То есть, здесь оно вообще не странное. Ответ здесь находят в цвете ее глаз и неумеренной бледности.
Юстиниан отставляет тарелку последним, он всегда ест медленно, запоминая и анализируя вкусы.
— Так что, попробуем? Только для этого лучше бы куда-нибудь отойти.
Ниса расплачивается по счету, а я думаю, что нужно бы зайти в обменник и стать полноценным членом общества (потому что Атилия говорит, что деньги делают тебя полноценным членом общества).
Мы садимся на железную скамейку подальше от термополиума. Очередь исчезла, а мы ушли, сытые, оттого мы теперь подозрительные лица.
— Что, еще раз? — спрашивает Юстиниан.
— Нет, — говорит Ниса. — Нет, спасибо. Я сама.
Она зажмуривается, сосредотачивается, но ничего не получается. Я беру ее за руку, сжимаю ее пальцы.
— Наверное, от этого только лучше, — говорит Офелла. — То есть, в нашем случае хуже.
— Не мешай ей, — говорит Юстиниан.
Я прикладываю палец к губам. Ниса вздергивает уголок губ. Наверное мы забавные. Мы сидим так некоторое время, никому не хочется ее отвлекать, но и ждать больше нельзя.
Мы словно все сосредотачиваемся вместе с Нисой. Я ловлю себя на том, что пытаюсь вспомнить что-нибудь грустное, и вспоминаю, как далеко моя семья. Они где-то там, вместе, а я здесь и один.
Не один, с друзьями, но все-таки без них.
Уже и я готов расплакаться, хотя слезы противные, а Ниса нет. А потом я слышу голос:
— Я полагала, ты будешь хитрее, дорогая.
Я оборачиваюсь, вижу Санктину. Она вся в черном, в закрытой и длинной одежде. Ничего кокетливого, как на фотографии. На руках длинные перчатки, воротник схватывает шею. У нее красивое, надменное лицо. Лицо маминой ровесницы, но глаза острее. Охваченные алым губы в легкой улыбке. Она такая же, как и когда я увидел ее в первый раз. Только теперь я смотрю на нее со знанием, что это моя тетя. У них с мамой похожи губы, в остальном они разные, а контраст взглядов делает их вовсе противоположными. Я оборачиваюсь к Нисе, и в этот момент Ниса открывает глаза широко-широко, и я вижу, что она не грустная, а испуганная. Хотя ради этого мы сюда и приехали, и все даже оказалось проще, чем мы думали, она все равно испугана.
Ведь ее мама здесь, и Ниса, кажется, понятия не имеет, что с ней делать.