Глава 2

Когда я прихожу в комнату, на моей кровати сидят Офелла и Юстиниан, они оба широко и синхронно зевают. Если бы кто-нибудь проводил соревнования по синхронному зеванию, к примеру, была бы особенная, сонная Олимпиада, эти двое непременно взяли бы первый приз.

На шее у Юстиниана болтается черная повязка для сна, а его атласная пижама выглядит так, словно он украл ее у богача из старого фильма. На Офелле длинная ночная рубашка с глазастым котом на груди, а волосы ее перехвачены розовой резинкой с блестящими камушками, которые наверняка колют пальцы, когда ее снимаешь. Может, это чтобы быстро просыпаться, думаю я.

Ниса расхаживает по комнате, как маленький генерал. Я ставлю чашку на тумбочку, две звездочки аниса все еще плавают внутри.

Офелла говорит:

— Я думаю, мне это снится.

Юстиниан тогда протягивает руку, чтобы ущипнуть ее за щеку, и Офелла бьет его по запястью.

— Так значит у тебя и мысли подобной не было, — говорит Юстиниан.

— Я бы и во сне не позволила тебе, придурку, щипать меня. Здравствуй, Марциан.

— Привет, — говорю я и сажусь на кровать. — Ниса, а как ты думаешь, если перекопать сад, можно найти червя-волшебника?

— Я проспал появление в этой истории червя-волшебника! — с досадой говорит Юстиниан, а Ниса только отмахивается от него.

— Червь-волшебник, это и есть мерзкая тварь, которая вылезла из моего глаза прежде, чем мы оказались в том месте.

— Тогда очень политкорректно, Марциан.

Юстиниан откидывается на кровати, поудобнее устраивает под головой мою подушку и говорит:

— Может, бог Марциана сводит тебя с ума? Может он до всех нас доберется теперь?

В голосе его, впрочем, слышно неподдельное удовольствие. Я складываю руки на груди.

— Нет, мой бог бы не стал так делать.

За окном луна неподвижная, а там была живая. Мне кажется, ответ у нас с Нисой есть, крутится на языке, но не облекается в форму.

Если язык не референциален, спросила сегодня мама, то как ты доберешься до реальности?

Большая, серебряная луна, круглый кораблик, путешествующий по облакам среди подмигивающих звезд.

— Дело во мне, — говорит Ниса.

— Слышал, Марциан, дело не в тебе, дело в ней! Но вы можете остаться друзьями.

— Юстиниан, — говорит Офелла. — Ты можешь хоть раз послушать молча?

— Ты тоже не слушаешь молча, — говорит Ниса. — Вы вообще слушаете меня или нет?

И быстро, прежде, чем кто-либо отвечает, добавляет:

— Это риторический вопрос. Так вот, я ощущала, что это я. Во мне. Из меня. Все как-то связано с моей природой. И моей богиней.

— Но точно мы этого знать не можем? — спрашивает Офелла.

Ниса качает головой, а я говорю:

— Но если она так чувствует, то сейчас большей правды у нас нет.

Офелла и Юстиниан не спрашивают, почему это и их проблемы тоже. Может быть, потому что все продолжается, толком не успев закончиться, и никто не представляет себя не вовлеченным в эту историю.

— Там была такая штука, — говорю я. — Огромная и путешествовала под землей. Только она не могла выбраться. Она за нами гналась. То есть, сначала просто ползала под полом, а потом стала гнаться.

Ниса вдруг кидается к своему мобильному телефону на тумбочке, и я отшатываюсь.

Она садится между мной и Офеллой, я вижу, как она звонит Грациниану. Это хорошо, думаю я, вдруг Нису прокляла их богиня, и теперь ей нужна помощь.

Юстиниан заглядывает мне через плечо, чтобы увидеть, кому Ниса звонит, говорит:

— Разумное решение для четверых сонных людей, не способных вставить событие в контекст.

Но не всегда разумные решения вознаграждаются. Я слышу писк аппарата, а затем безразличный голос сообщает нам, что такого абонента не существует.

Вот так все переворачивается с ног на голову. Еще день назад я считал, что не существует червей, живущих в слезных протоках и способных перенести человека в черно-белый мир, а вот Грациниан вполне себе есть на свете.

Ниса ругается, набирает номер Санктины, хотя я не видел, чтобы они когда-нибудь разговаривали. Оказывается, ее тоже не существует.

— Начинается, как плохой детектив, — говорит Юстиниан. — Потому что автор хорошего детектива оставит хоть какие-нибудь ключи к разгадке.

— Жизнь пишет плохие детективы, — говорю я. — Прекрати жаловаться.

— Я жалуюсь только на то, что не видел той параллельной реальности, где вы были.

Ниса прижимает руки к лицу, Юстиниан и Офелла вздрагивают.

— Только не плачь!

— Я не плачу! — говорит Ниса. За окном потихоньку светлеет небо, и я вижу, как утреннее солнце обнажает вспухшую от гниющей плоти и вечно голодную рану на ее шее.

Я обнимаю ее, и на ощупь она мягкая, такая, что, кажется, можно пальцами под кожу проникнуть.

— Просто я не знаю, что делать. Обычно в таких случаях я ем.

— Это удерживает тебя в границах мироздания?

— В границах разума!

Взгляды Офеллы и Юстиниана кажутся мне взволнованными, но теперь они испуганы вовсе не видом Нисы. Оказывается, можно привыкнуть к тому, что плоть твоего друга гниет, и это происходит достаточно быстро.

В местах, где кожа лопнула, мясо Нисы кажется бесцветным, рана на шее же наоборот отчаянно-вишневая. Но я понимаю, что больше не испытываю никакого отвращения.

Мы некоторое время сидим молча, а потом Ниса говорит:

— Нужно поехать к ним. Я знаю, где они остановились.

Я обнимаю ее оттого, что ей все ужасно непонятно. Быть одной в незнакомой стране и ничего не понимать — плохо, но Ниса решительная и сильная, а еще у нее есть друзья.

А еще в ней жило (а может и живет) что-то такое, что изменило мир.

Только с очень необычными девушками это случается. Но я ей такого не говорю, потому что звучит не слишком утешительно, скорее похоже на комплимент, который никому не нравится.

За окном все розовое с голубым, и рассвет над садом кажется мне неудержимо красивым и ярким. Умирают потихоньку астры и камелии, все бледнеет, потому что лето прошло. Дождь закончился, оставив прибитые к земле головки цветов скорбеть над своей скорой смертью. Но я люблю все это много больше, чем когда-либо, физически ощущаю, как прекрасно вокруг. Ведь теперь я знаю, насколько иным может быть наш сад.

Хрупкая, черно-белая, разрушающаяся реальность. Как дурной сон.

— Теперь кажется, что все это так близко, — говорю я. Ниса кивает, а Офелла и Юстиниан переглядываются. Они нас не понимают, и мне кажется, что я не хочу, чтобы они понимали нас.

Потому что это не слишком приятное знание.

— Так, — говорит Офелла, положив руку Нисе на плечо со смесью отвращения и восхищения собственной смелостью. — Давайте дождемся темноты и поедем к родителям Нисы. Сейчас мы мало что можем придумать. Главное, что вы целы. Если ты почувствуешь, что тебе снова хочется плакать…

Офелла замолкает, потом неторопливо заканчивает:

— Зови нас.

— Ты хотела сказать «не зови нас», правда? О, трусость не порок, страх присущ чувству жизни.

— Знаешь, во сколько я вчера заснула? Примерно в пять утра. Так что я не сплю уже двадцать пять часов, и если ты скажешь еще хоть слово, я на тебя кинусь.

Офелла выглядит воинственной, глаза у нее большие, горящие и окаймлены отчаянными фиолетовыми синяками, так что она уже похожа на студентку, которой еще не является.

Я говорю:

— Согласен с Офеллой. Давайте все замолчим и разойдемся спать. А завтра мы будем думать снова по дороге к родителям Нисы. Может быть, надумаем что-нибудь еще.

Ниса кивает, Юстиниан и Офелла поднимаются с кровати, хотя оба, кажется, находятся в том состоянии, когда не заснуть на месте является подвигом таким же отчаянным, как работа пожарного или жизнь с младшей сестрой.

Юстиниан, зевнув так, что я отчетливо слышу щелчок откуда-то из сочленения его челюстей, говорит:

— Я намеревался сказать, что не слишком хочу видеть родителей Нисы до наступления темноты, а потом несколько достроил качественный анализ ситуации и понял, что я вообще не хочу их видеть. Но мы ведь друзья!

Я говорю Нисе:

— Ты его не слушай. Все с твоими родителями нормально.

Ниса смотрит на меня, и я вижу, как вздулась ее кожа.

— Но с ними ничего не нормально, — говорит она. — Мои родители питаются человеческой кровью и разлагаются под лучами солнца. Я пойду помоюсь.

Пока в душе течет вода, я смотрю на узкую полосу золотого, ненастоящего света, которая проникает из-под двери в ванную. Таким золотым и таким ненастоящим был и свет, шедший из столовой.

Может быть, думаю я, все это нам приснилось, или мы придумали. Мы с Атилией в детстве много чего придумывали, у нас были такие приключения, которым и сейчас стоило бы позавидовать, мы отправлялись на другие планеты и искали затерянные города. Все это происходило в саду, вот и сегодня все произошло в саду.

Вот бы все, что происходило в саду всегда было ненастоящим.

В конце концов, я впадаю в то же самое состояние, когда сон становится единственным желанием в жизни. Я с трудом заставляю себя пойти в душ и смыть землю, но вместе с ней вода смывает и сонливость.

Когда я возвращаюсь, шторы задернуты, и Ниса снова похожа на живую девушку. Только похожа. Я ложусь рядом, ощущая холод ее кожи. Она вытягивает бледную руку вверх, рассматривает ногти. Ее желтые глаза, глаза цвета солнца, которое ранит ее плоть, испускают едва различимый свет, может, он позволяет ей видеть в темноте, будто днем. Может заменяет ей солнце. Я заменяю ей тепло.

— Мне страшно, — шепчет она, и в темноте, после бессонной ночи, слова эти звучат совершенно по-детски.

— Да, — говорю я. — И мне страшно тоже. Но мы с тобой найдем выход. Ты помогла мне, и я помогу тебе.

Ниса кладет голову мне на плечо. Ее волосы пахнут моим ментоловым шампунем, но природного запаха у них больше нет. Она говорит:

— Ты очень хороший, Марциан. Но чтобы стать взрослой, мне нужно перегрызть тебе глотку и выпить всю твою кровь.

Когда она говорит, ее губы касаются жилки на моей шее, но зубов я не чувствую. Ниса говорит:

— Я никогда не смогу этого сделать.

— Ты это говоришь, потому что мы в полумраке, и ты утыкаешься в меня? Чтобы я больше боялся?

Она смеется, в этом смехе есть нечто дикое, хотя он и тихий. Кажется, словно темнота скрывает не мою подругу, а хищника, совершенно ничем со мной не схожего.

— Нет, — говорит она. — Я просто думала, что лучше мир перевернется, чем я сделаю это. Думала, вот бы случилось что-то такое, чтобы все обо мне забыли. Чтобы не нужно было больше думать об этом.

Я глажу ее по волосам, они спутанные, тонкие колечки, не видные в темноте.

— Ты не виновата, — говорю я. — Все произошло не потому, что ты так хотела. А потому что произошло. Хочешь историю на ночь? Но только она грустная.

— Хочу историю на ночь, — отвечает Ниса. — Даже грустную. Но можешь и плеер дать.

— Нет, — говорю. — Слушай историю на ночь. У Атилии был кот. Я его тоже любил, но это был кот Атилии. Его звали Вергилий, как поэта и как парня из книжного магазина, в которого Атилия влюбилась в четырнадцать, но никому, кроме меня, не сказала. Вергилий был хороший кот, но жил недолго. С ним случился несчастный случай, он как-то неудачно упал, хотя прежде я считал, что с котами такого не бывает. В общем, у него отказали лапы. Никто не мог принять решение. Я не хотел, чтобы кота усыпили. Атилия любила его. И даже папа, который посылал на смерть солдат, не мог сказать, что нужно усыпить кота. Сказала мама. Она за всех нас сказала, что нужно усыпить кота, приняв решение, которое все мы осуждали. Она показалась нам бесчувственной, но сделала для нас самое главное. В конечном итоге, Ниса, это были не мы, те, кто первые об этом сказали. Мы усыпили кота, он теперь спит под землей, наш грустный кот, а Атилия до сих пор хранит его фотографии. Мама потом, когда уже все мы отгоревали, через много лет, плакала и говорила, что сказала это, потому что она злая, потому что не хотела возиться с несчастным животным, ставшим инвалидом. Но правда была в том, что и мы не хотели, но боялись признать. Это грустная история, потому что все любят котов.

— У меня есть свитер с котом, — говорит Ниса. — А в чем мораль твоей истории?

— Она неочевидная. Вина заставляет нас думать, что мы делаем что-то неправильное, но иногда это не так. Ты просто хотела, чтобы тебе не нужно было убивать меня. В этом нет ничего плохого. Это хорошее чувство, не вини себя за него.

Она некоторое время молчит, а затем я чувствую, как Ниса кивает. Потом снова затихает и оттого, что она молчит довольно долго, я понимаю, что Ниса спит. У нее нет дыхания, когда она не говорит, а ее сердце не замедляется, потому что давно стоит, как часы, у которых села батарейка.

У моих часов батарейка на месте, и я слушаю их, пытаясь заснуть. Сна нет, может оттого, что мне снова стало жалко того кота, а может от того, что я не знаю, что нам с Нисой делать.

Когда я не могу заснуть, я вспоминаю что-нибудь хорошее. Вспоминаю ощущения, запахи, мельчайшие подробности и детали, и погрузившись в них либо расслабляюсь, либо хотя бы провожу время с удовольствием. Чаще всего я вспоминаю о своей семье, потому что в Анцио я по ним скучаю.

Я вспоминаю наши вечера, когда папа дома, а не в разъездах по чужим городам и странам. Мама любит сладкое, так что традиция пить чай и кофе со сладостями дома нерушима, мама говорит, что это ей досталось от моей бабушки, которую я никогда не знал.

Папа любит петь, поэтому иногда он садится за фортепьяно в гостиной и поет такие старые, чудесные песни почти без смысла. Иногда они поют вместе с мамой, хотя мама поет плохо и смешно выглядит, когда исполняет варварские песни. У нее становится совсем непонимающее лицо.

Мама любит обнимать Атилию и читать нам разные книги. Папа рассказывает истории, а еще играет в кости. А когда горит камин, мы с Атилией лежим на ковре и, забывая о том, что мы уже не дети, придумываем истории, смотря на золотые и красные всполохи.

Иногда мы смотрим фильмы, тогда мама становится циничной и недовольной, а иногда даже шумной. Мы делаем домашние задания Атилии, и оказывается, что папа не так хорошо разбирается в политологии, как должен.

А еще папа может рассказывать о войне. А мама о том, что было до нее. И тогда радостное становится печальным. Я слушаю их и обвожу пальцами полукруг света, идущий от камина. Он похож на встающее солнце.

А если перевернуться, то можно увидеть, как по потолку путешествуют тени. Это ветки деревьев, которые хватаются друг за друга, когда дует ветер.

А однажды был чудесный вечер с помадкой из патоки и несладким чаем, и мне было шестнадцать, тогда родители решили превратить гостиную в колонию. Мама взяла себе диван, папе досталось кресло, Атилия выбрала место у окна, а у меня был камин и прилегающие к нему земли.

Папа сидел с карандашом и ножницами, рисовал для нас деньги, чтобы у нас появилась экономика. Мама надела каждому из нас на голову картонную корону, а в конце воцарилась и сама, с ногами забравшись на диван. Папа раздал нам деньги со смешными крючочками вместо двоек. У меня оказалась толстая пачка, и я сосредоточенно считал ее, перекатывая под языком помадку.

Дальше у нас началась торговля. Мама сказала, что деньги, в качестве посредника, стимулируют покупать больше, чем бартер стимулирует меняться, потому что изменяется представление о ценности вещей.

Мама продала Атилии за бесценок три подушки и одеяло, чтобы она не замерзла на земле у окна, которую выбрала. Я тоже купил у папы подушку, но он сказал, что товар в розницу всегда выходит дороже, поэтому моя пачка стала тощая.

Все помадки остались на папиной территории, но он отдал нам по одной в качестве гуманитарной помощи. Я сказал, что моя земля специализируется на уничтожении мусора, что у меня Страна Мусорщиков, поэтому я могу сжигать обертки.

Мама сказала, что специализация ее земли — абстрактные рассуждения, но пока она придается абстракциям, ее народ гибнет. Так мама получила еще одну помадку.

Мы заключали договоры, обменивались вещами, потому что они красивые или нужные, объявляли войны и обсуждали перемирия. Тогда, помню, мы разошлись спать, когда уже наступил рассвет, а утром папе нужно было вносить в Сенате корректировки по поводу какого-то мудреного закона о собственности, мама же уезжала проследить, чтобы в больницах Города разместили пострадавших от землетрясения в Иберии, которым нужны сложные операции. Через два часа оба они должны были выглядеть и вести себя, как взрослые, а не как люди, которые дрались подушками из-за нарисованных денег.

Хотя все деньги нарисованные. А некоторые взрослые люди из-за них еще и по-настоящему убивают.

Я вспоминаю тот вечер, треск огня в камине, приятную усталость от бессонной ночи, совсем не похожую на сегодняшнее опустошение, радость, с которой я добрался до кровати и вкус чая в тот день.

И только сильнее понимаю, почему я не хочу рассказывать ничего родителям. Потому что им нужно отдохнуть, потому что несправедливо будет втягивать их в свои новые проблемы.

Успокоенный мыслью о том, что я со всем справлюсь сам, я засыпаю.

А когда я просыпаюсь, Ниса уже собирается. Зубы у нее длинные, так что она не может закрыть голодный рот. Я говорю:

— Доброе утро.

Она смотрит на меня, криво улыбается, и клык утыкается в ее нижнюю губу.

— Сейчас я больше хотела бы услышать «приятного аппетита».

Голос у нее такой, будто вообще ничего не случилось, и я радуюсь, потому что мне в голову приходит все побеждающая мысль о том, как мне приснился ужасный черно-белый мир.

Но такие мысли всегда оказываются неправдой (кроме странных книг, сюжет которых потом сложно пересказать).

Просто Ниса переживает очень недолго, а потом становится такой же мрачной и невозмутимой, как и всегда. Она садится на край кровати, гладит меня по волосам. Взгляд у нее такой, будто она меня ищет.

А потом она неожиданно резко хватает меня за подбородок, заставляет отклонить голову. Ее зубы погружаются в меня, и я уже не чувствую боли, насколько привычным стало это ощущение. Я закрываю глаза, ощущая, как пульсирует моя кровь. Это мерный, барабанный и успокаивающий звук. Когда мне кажется, что кружево сосудов под веками плывет, она отстраняется. У нее зубах две капли моей крови, и она ловко ловит их языком.

Она становится хорошей хищницей.

Умывшись, я говорю, чтобы Ниса собиралась и нашла Юстиниана с Офеллой, до темноты остается всего ничего, а сам быстро спускаюсь по лестнице и иду в сад.

Увядающий, но еще зеленый, в сумерках он выглядит еще более мрачно. Цветок астры, на который я посадил червя, валяется у обезглавленного стебля. Красный смотрится так ярко и пронзительно, что мне даже приходится потереть глаза. Я беру цветок, касаюсь пальцем мягких лепестков, раздвигаю их. Разумеется, червя там больше нет, и следов его никаких не осталось. Земля мокрая и податливая, я прикладываю в ней ладонь, сам не зная, зачем.

Червя уже не найти. Он маленький, он двигается, и времени прошло очень много. Отчего-то я думаю о семенах, спрятанных в земле. Мне неприятно, что это существо может жить в нашем саду, и мысль о том, что оно еще в полном смысле не живет, как семя, не успокаивает меня.

— Ты что делаешь, Марциан?

Я оборачиваюсь. Атилия стоит, прислонившись к колонне мансарды. Ее блестящие от лака ногти, как астры в саду, маяки в мрачных сумерках.

— Тут была змея, — говорю я. — Не ходи в сад. Она ужасная. Такая чудовищная змея.

— Уговорил.

У нее на губах золотистая помада, и вообще вся она сегодня бронза и карамель, в укор холодным цветам мира вокруг.

— Где мама и папа?

— Поехали объявлять народу, что все в порядке, император здоров.

Лицо Атилии на секунду светлеет, когда она говорит о родителях. Я киваю.

— А ты куда? — спрашивает она.

— Я с друзьями буду гулять. А ты куда?

— Поеду на ночь к Селестине. Думаю, теперь, когда все хорошо, можно напиться и плакать.

Я делаю вид, будто ничего не происходит, прохожу через сад как можно более непринужденно, смотрю на небо, рассекаемое птицами на множество частей. Небо неровное.

В самый ответственный момент, когда я прохожу мимо Атилии, она подается ко мне и целует меня в щеку. Я скашиваю на нее взгляд, стараясь дать ей понять, что так как ничего не происходит, ничем меня удивить нельзя.

— Я вправду благодарна тебе, братик. Не попади в беду, хорошо? Мама говорила, что ты вчера сидел в астрах под дождем. Я предположила, что ты играл в цветочек.

— Ты злая. И я был там не один.

— Вот и я о том же, — говорит Атилия. — Твоя Ниса странная девушка. Не попади в беду.

Я делаю вид, что совсем не понимаю о чем она, и что в беду не попал.

— Хорошо тебе напиться, — говорю я.

В столовой нам уже подали завтрак. Может, Атилия распорядилась, а может просто увидели, что я встал. Я благодарю служанок, зову друзей, и пока мы завтракаем небо становится темным, вечерним, как и всегда безглазым.

Кассий требует от нас пропусков, выясняется, что он делает это неправомерно, тогда он перестает что-то требовать и просто говорит нам, молодежи, катиться отсюда и не мешать людям работать.

Я говорю:

— Спасибо, Кассий.

А он протягивает руку и треплет меня по волосам.

— Неприятно, — говорю я.

— Потерпишь.

Так мы и расстаемся, а я снова вспоминаю, почему обычно не скучаю по Кассию. Юстиниан говорит:

— Даже не поздоровался со мной отдельно, представляешь?

— Он же тебя ненавидит, — говорит Офелла. — Ты сам рассказывал, что он выгнал тебя из дома.

— Из одного дома выгнал, из другого не выпускает. Он делает все, чтобы испортить мне жизнь!

Но по каким-то неуловимым моей сознательной частью приметам, я понимаю, что Юстиниан скучает по Кассию. Ему было девять, когда Кассий и моя учительница поженились, и, наверное, ему, как и любому мальчишке, хотелось, чтобы и у него был папа. Кассий с этой ролью не справился, и доля разочарования навсегда осталась в их отношениях. Так что в отличии от тех, что связывают Кассия и Регину, а так же Кассия и Мессалу, отношения Юстиниана и его отчима не только плохие, но и грустные.

— Не переживай, — говорит Ниса. — Ты увидишь мою мать и поймешь, что Кассию не чужды семейные ценности.

Я понимаю, что никогда не спрашивал Нису о Санктине. Я видел Грациниана и знаю, как он любит Нису, но ее мама не звонила ей, не приходила к ней и не передавала Нисе ничего через Грациниана. Отчего-то это никогда не казалось мне грустным. Может, потому что Нисе от этого не больно. Словно так правильно.

Офелла вызывает машину, а Ниса говорит водителю, куда ехать. Я оплачиваю поездку, а Юстиниан развлекает водителя разговором. Там мы распределили.

Пока Юстиниан рассказывает о коммуникационном аспекте современных театральных практик и искусстве нашего народа (эти две темы у него, как две речки, впадают в океан бессмысленных рассуждений), я смотрю в окно. Мы проезжаем здание Сената, где выступают сейчас папа и мама. Я вижу репортеров, столпившихся вокруг здания. Тут и там я вижу вспышки, означающие, что кто-то только что сделал, из нетерпения, пустой кадр, за который ему не заплатят. И звуки от вспышек я представляю такие, как будто голодные фотоаппараты клацают зубами.

Машина у нас центробежная, потому что мы удаляемся от Палантина все дальше. Офелла хмурится, возвращение в столь привычный мир дается ей нелегко. Это как лечь в ванную, ощутить тепло и с ужасом ждать момента, когда придется вылезти из воды в холод, из которого ты сюда попал.

Я хочу ее обнять, но она треснет меня по рукам. Поэтому я говорю вот что:

— Скоро поедешь в Равенну.

Офелла оборачивается ко мне. У нее ровные стрелочки, как два крохотных стрижиных крыла. А на ресницах, хотя они черные-черные, ни одного комочка. И синяки загадочным образом исчезли. Только сосуды в белках сплетаются красно и ярко.

— Может быть, останусь в Городе и буду учиться здесь. Маме и папе нужна помощь.

— А нам нужны друзья, — говорит Юстиниан, но отвлекается только на секунду, возвращается к беседе, очаровавшей таксиста.

— Могу записать вам пару броских цитат, — говорит он. — Сможете поболтать с пассажирами о трудностях интерпретации пластического театра.

Офелла легко улыбается, и я вдыхаю клубничный запах ее шампуня и карамельный — перламутрового блеска для губ. Ниса насвистывает что-то, глядя, как дома проплывают мимо.

— Я бы тоже здесь осталась, — говорит она. — Магазины у вас классные.

Когда водитель останавливается, я думаю, что у него просто закончился бензин. Грациниан и Санктина производили впечатление обеспеченных, по крайней мере золотом, людей. Водитель привозит нас в место унылое, узкое, где грязные кирпичные дома исполосованы пожарными лестницами с отпадающими перилами и недостающими ступеньками.

Он останавливается напротив неоново-розовой вывески, на которой горит только слово «Мотель», а название тонет в темноте.

Фонарей вокруг много, но горят не все. Асфальт влажный из-за подтекающей трубы в доме по соседству. А сами дома такие высокие, что кажется достают до слепого ночного неба. Рядом горит еще одна неоновая вывеска, указывающая на круглосуточный магазин. В ряд у обочины выставлены жестяные банки из-под газировки, и эта линия уходит далеко на подъем, к концу улицы, и мало где нарушается. Я вижу среди горящих и темных окон одно неопределившееся. Кто-то включает и выключает свет, это явно не неполадка с электричеством, чередование имеет ритм. Словно чье-то послание на языке, который мне непонятен. Кто-то включает и выключает свет, отправляя вовне очень важную информацию.

Мы приехали в варварский квартал. Нас в Городе живет немного, потому что нам здесь небо не нравится. У воров и ведьм есть свои районы, а у нас только квартал.

— Они живут с нашим народом? — спрашиваю я. — Я думал, у них будет какое-нибудь богатое место. Твоя мама же советница царя. Почему они выбрали ужасный мотель?

Отсвет вывески делает белки глаз Нисы розовыми. Она говорит:

— Сумасшедшим никто не поверит.

— Они…

— Нет, Марциан. Они говорили, что не станут убивать людей здесь. Но им нужно, чтобы никто не верил их еде.

— Прозвучало ужасно, — говорит Офелла. Мы заходим в мотель, и мне становится еще холоднее, чем на улице, потому что работает кондиционер. Стойки управляющего, как в отелях, где я бывал, здесь нет. Женщина среднего возраста с большими глазами, подведенными ярко-красным, жует бутерброд сидя за столиком и положив ноги на другой стул. Она смотрит по телевизору обращение мамы и папы.

Мама стоит прямо, точно такая, как когда выступала с известием о папиной болезни. Только теперь она улыбается, и мои родители вместе.

Женщина то ли слышит их, то ли нет. Взгляд у нее совершенно отсутствующий, и жует она очень медленно. На столике перед ней разложены карандаши всех оттенков синего, а позади висит железная, начищенная ключница.

— Здравствуйте, — говорю я, но женщина не реагирует. Ниса тянет меня за руку, и мы идем дальше. Только у лестницы Офелла останавливается, подходит к столику.

— Серьезно, мы можем просто так войти? Вы ничего нам не скажете? Вы понимаете, что подвергаете опасности ваших постояльцев и их вещи.

— Ты еще очаровательно ткни ее пальчиком в грудь, — говорит Юстиниан.

Офелла складывает руки на груди, смотрит на женщину, но та смотрит на экран.

— Офелла! — шепчет Ниса. — Быстрее!

Лестница ожидаемо узкая, у окна на каждом пролете по банке из-под растворимого кофе, наполненной сигаретными бычками. Мы поднимаемся на пятый этаж, и к концу путешествия у меня появляется ощущение, что я выкурил пачку сигарет.

В коридоре расстелен старый красный ковер, а на белых стенах черные отметки пепла похожи на пятна далматинцев. Наверное, по их расположению можно выяснить средний рост постояльцев. Это интересно, но у нас нет времени.

И хотя в коридоре пусто, люди на этаже есть, это просто ощущается. Пустые пространства имеют особенную атмосферу.

— Думаешь, они дома? — спрашивает Офелла.

— Обычно они выходят поесть около восьми. Так что наверняка.

— Как цинично звучит, — говорит Юстиниан. — Просто прелесть.

Ниса подходит к номеру пятьсот семнадцать, говорит:

— Папа! Мама! Это я! Мне нужна ваша помощь.

Мы ждем, я даже не шевелюсь. Мне так хочется, чтобы Грациниан раскрыл дверь, назвал Нису Пшеничкой и решил все ее проблемы. Но этого не происходит. Ниса стучит, но ей снова не отвечают. Даже когда она пинает дверь, никто, кроме Офеллы, не проявляет недовольства. От отчаяния Ниса дергает ручку, и дверь легко поддается. Толкнув ее, Ниса входит в номер.

Я заглядываю внутрь и вижу пустую комнату, готовую к вселению следующих постояльцев.

Загрузка...