Мистер Хоффман сидел на веранде в кресле-качалке. Его тень на стене шевелилась, но это был обман зрения – он сидел неподвижно, шевелилось пламя от толстой свечи, которую зажег Томми: по веранде гуляли сквозняки.
– Я рад, что ты приехала к нам, Элизабет, – сказал мистер Хоффман. – Томми много про тебя рассказывал. Он все говорит, какая ты красивая и изысканная. Ты наполовину русская, верно? А ведь я когда-то был в России… Садись, пожалуйста.
– Я родилась в Штатах, – сказала Лиззи садясь. – Я никогда не была в России. Моя родина здесь. Хотя нет. – Она вздохнула. – Моя родина – Атлантический океан.
– Это твое прошлое, Элизабет. Но у тебя есть и будущее. Представь себе, что ты идешь по канату над глубоким ущельем. Ты сделала несколько шагов и остановилась. И пытаешься удержать равновесие. Канатоходцу, чтобы не упасть, нужно все время идти вперед.
– Но я не хочу идти вперед, – возразила Лиззи. – Зачем? Там я вижу только чужие лица. Будущее – это холодно и неуютно.
Она зябко повела плечами, и Томми накрыл ее ноги пледом. Они сидели рядом на низком диванчике в углу веранды.
– Я тоже когда-то так думал. Я никому не рассказывал то, что хочу сейчас рассказать вам, дети мои. Если вам станет скучно слушать, так мне и скажите. Я не обижусь. Потому что чужая жизнь, тем более жизнь такого старого человека, как я, вам, молодым, может показаться непонятной и неинтересной. Мы люди разных эпох, к тому же наше поколение было воспитано на романтике войны и расизме. Пацифизм во времена моей юности считался одним из самых страшных грехов. Я имею в виду прежде всего Германию, где родился и вырос. Но я не считаю эту страну своей родиной – она не подарила мне ничего светлого, если не считать любви моей бедной матери. Но она умерла, когда мне было пять с половиной лет, и я остался с отцом.
Мой отец, – рассказывал мистер Хоффман, – был из знатного рода и гордился своим арийским происхождением. У нас в доме, сколько я помню, звучала музыка Вагнера, а потом, когда к власти пришел Гитлер, стали звучать и военные марши. Помнится, я просыпался под их бодрый жизнеутверждающий ритм, делал зарядку, обливался холодной водой… Потом отправлялся в школу. Влияние музыки и ритма на человеческий, а в особенности детский организм, еще мало изучено. Я склонен думать, что оно безгранично.
Как-то, придя из школы, я увидел, что на стене вместо маминой большой фотографии висит портрет тети Шарлотты, ее младшей сестры, которая умерла на год раньше мамы и тоже от туберкулеза. Помнится, отец уже ходил в нацистской форме – он занимал важный пост в ведомстве Геринга. В тот вечер он был возбужден и чем-то озабочен.
– Вильгельм, мне нужно с тобой серьезно поговорить, – сказал он. – Пойдем ко мне в кабинет.
Прежде чем начать разговор, он запер двери, завел патефон и поставил пластинку с увертюрой к опере Вагнера «Тангейзер».
– Ты уже большой и все понимаешь, – обратился он ко мне. – Ты любишь Германию и будешь служить ей до последнего вздоха. – Он не смотрел мне в глаза. – Понимаешь, твоя мама, которую я нежно любил, была наполовину еврейкой. Я этого не знал, когда женился на ней, – ее мать к тому времени уже умерла, а отец, твой дедушка Франц, был чистокровным немцем. Бабушка Эльза, мать тети Шарлотты, тоже была чистокровной немкой. Твоей матери она приходилась мачехой».
В тот момент зазвучало мое любимое место из увертюры – гимн Тангейзера, в котором он славит богиню Венеру, а в ее лице земную любовь. Кто-кто, а Вагнер, думаю, знал толк в любви.
Отец тоже слушал музыку. Его лицо просветлело, расправилась складка на переносице.
– Черт возьми, а ведь жена старины Рихарда, Козима фон Бюллов, в девичестве Лист, была дочерью Мари д'Агу, происходившей из семейства еврейских банкиров. Именно его родной внук стал основоположником учения о чистоте арийской расы. Любопытный поворот. – Отец задумчиво покачал головой. – В этом что-то есть, верно? По действию это напоминает прививку от оспы. Тебе в организм вводят ослабленный вирус этой страшной болезни, ты ею переболеваешь в легкой форме и надолго, если не навсегда, приобретаешь иммунитет. Однако для наших так называемых мудрецов из Geheime Staats-polizei[34] это слишком сложно. А потому я решил облегчить их задачу. Я уничтожил мой брачный контракт с твоей матерью и твое свидетельство о рождении. В архиве мэрии в Цвиккау, где хранятся регистрационные книги, случился пожар. Мне выписали новые документы. Тетя Шарлотта была чистокровной немкой – твой дедушка Франц, молодчина, во второй раз женился правильно. Так что, мой мальчик, нам с тобой ничего не угрожает.
Открытие, что в моих жилах течет еврейская кровь, произвело на меня удручающее впечатление – в Германии к тому времени уже вовсю закрутилась машина антисемитской пропаганды. Слово «Jude»[35] стало чуть ли не самым ругательным. Я знал из газет, что повсюду, даже в кругах, приближенных к Гитлеру, идут чистки.
– Не расстраивайся, сынок, – успокаивал меня отец. – Помни мое сравнение с прививкой. Похоже, это так и есть на самом деле. И ты наверняка это докажешь в самом ближайшем будущем.
Помню, ночью у меня поднялся жар. Мне казалось, моя арийская кровь бунтует, вступая в реакцию с кровью еврейской и пытаясь ее нейтрализовать. Я даже слышал шипение, характерное для химической реакции. Еврейская кровь отступала, освобождая артерии, вены, капилляры для крови арийской. Но она все равно оставалась в моем теле, и я ничего не мог с этим поделать.
Отцу сошла с рук махинация с документами – меньше чем через полгода он стал большой шишкой, и у нас в доме замелькали лица будущих подсудимых на Нюрнбергском процессе. Я смотрел на них восхищенными глазами юноши, безоговорочно уверовавшего в идею превосходства одной расы над всеми остальными. Цензура к тому времени потрудилась на славу, и отовсюду были изъяты книги и прочие документы, которые могли бы рассказать таким, как я, наивным молодым людям, не только о том, что подобное в истории уже случалось, но и о том, как плачевно все заканчивалось для возомнившей себя венцом творения расы.
Но об этом даже не стоит говорить – это пройденный урок. Правда, мне кажется, человечество, усвоив его, благополучно забыло. Я не пророк и не собираюсь ничего предсказывать, но, будь моя воля, я бы во всех современных школах хотя бы по десять минут в неделю демонстрировал кадры из кинохроники времен третьего рейха. И без всяких комментариев.
Друзья отца составили мне протекцию, и я поступил в секретную службу. Осенью сорок второго я оказался в России, в занятом нашими войсками городе на юге. Это был Новочеркасск, столица донских казаков.
Прежде чем попасть в этот город, я прошел соответствующую подготовку и перечитал много исторической литературы. В ней рассказывалось о нелегкой судьбе казаков, об их военных подвигах на благо Российской империи. Кажется, Толстой сказал, что казаки создали Россию. В Октябрьскую революцию с ними жестоко расправились большевики – они истребили около двух миллионов, не только мужчин, но женщин и детей. Казаков почему-то ненавидели евреи, которые преобладали в среде революционеров. Так писали немецкие историки.
Погода стояла холодная, хоть это была южная провинция России, в ноябре установились морозы, выпал снег. Я поселился в особняке великолепной старой архитектуры. По всему видно было, что строил его богатый человек: печи, а их в доме оказалось четыре, были обложены затейливыми изразцами, комнаты просторные, с огромными окнами, на потолке лепные украшения, паркет дубовый.
Жильцы уехали в эвакуацию, остались лишь две девушки. Они называли себя сестрами, хотя сходства между ними было не больше, чем между негром и китайцем.
Старшая, ее звали Клаудиа, – черноглазая, белокожая, широкобедрая – настоящая пышка, при виде которой текут слюнки. В первую же ночь она пришла ко мне, хоть я вовсе не настаивал, а лишь походя ущипнул ее за задницу. Младшая – Лора, Лорхен – белокурое голубоглазое создание, точно с картинки из журнала последних лет. Томная романтичная особа. К такой просто так не подъедешь. Первое время меня вполне устраивала Клаудиа с ее отнюдь не славянским темпераментом. Хотя, честно говоря, я и по сей день не знаю, каков он, славянский темперамент. Кое-кто из наших говорил, что славянки настоящие ледышки. Клаудиа, как выяснилось, была чистокровной казачкой. Думаю, она бы дала сто очков вперед француженкам и даже испанкам. Но мне быстро приелись доступные ласки, и я обратил свое внимание на Лорхен.
В отличие от Клаудии, работавшей машинисткой в издаваемой нами на русском языке газете, Лорхен целыми днями сидела дома. Я видел ее с книжкой, реже – с вязанием или шитьем. А однажды я услышал, как она пела, играя на гитаре. В ее грудном контральто было столько страсти! Словом, я был заинтригован.
Как-то я умышленно приехал домой среди дня. В комнатах, где жили сестры, было тихо. Дверь в одну из них была приотворена. Я увидел Лорхен. Она сидела ко мне спиной и что-то писала.
Я разулся возле входной двери – таков был здешний обычай, и она не слыхала моих шагов. В комнате было холодно, и Лорхен накинула на плечи полушубок. Длинные прядки светлых волос выпали из пучка и рассыпались по плечам. Комната утопала в солнечном свете.
Я подкрался к ней сзади – я умею ходить так, что даже самая старая половица и та не скрипнет подо мной, и заглянул через плечо. Она писала что-то в толстой тетрадке в линейку. К тому времени я знал несколько русских слов. У Лорхен был разборчивый почерк. «Любовь… немец… патриот… судьба» – сумел понять я слова. Лорхен вздрогнула, закрыла ладонями написанное и обернулась. В ее глазах не было испуга, в них было что-то другое…
– Немец, которого ты любишь, это я?
Она смутилась, но только на секунду. Ответила не дрогнувшим голосом:
– Да. Но я не имею на это права.
– Почему?
– Ты враг. Я должна тебя ненавидеть.
Лорхен говорила по-немецки, что меня удивило. Я думал, она знает всего несколько слов. Как и Клаудиа. Хотя Клаудии, мне кажется, ни к чему было знать и их.
– Ты выучила немецкий потому, что любишь меня? – спросил я.
– Да. И я буду владеть им в совершенстве. Вот увидишь.
Если бы на ее месте была Клаудиа, я бы вел себя по-другому. Я знал, чего хотят женщины ее типа. Но чего хотят такие, как Лорхен, не знал. В Германии, где так сильны традиции романтизма, девушки в мое время воспитывались в преклонении перед мужчиной-воином. Им с детства внушалось, что такому мужчине они должны подчиняться во всем.
Я опустился на колено и, взяв ее руку, – у Лорхен была изумительно нежная и тонкая кожа – поднес к губам и поцеловал. Я сделал это первый раз в жизни. Быть может, подобное было недостойно воина победоносной армии фюрера, но в тот момент я не думал об этом. Она вздрогнула и быстро отняла руку.
– Переведи, что ты написала, – попросил я. – Мне интересно.
– Вряд ли, – возразила она. – Тебя, как и всех мужчин, интересует только постель.
– Кто тебе сказал?
– Клаудиа.
– А что еще она тебе сказала?
– Что ты – хороший любовник, – ничуть не смущаясь, ответила Лорхен. – Но я не знаю, что это такое. Я еще никогда не была с мужчиной.
– Мне очень повезло, что ты в меня влюбилась. А то я уже потерял надежду.
– Затащить меня в постель? – в ее голосе не было иронии. – Знаешь, я так боюсь в тебе разочароваться. Ведь ты – моя первая любовь.
Она покраснела до корней волос.
– Нет, я не буду этого делать, – сказал я.
– Ты будешь, как и прежде, спать с Клаудией.
– Черт! – вырвалось у меня. – Твоя сестра, оказывается, болтунья.
– Вовсе нет. Она хочет предостеречь меня от ошибок. Кто еще обо мне позаботится? Я – круглая сирота.
– Но разве это ошибка – любить мужчину? – возразил я.
– Я полюбила врага.
– Я буду твоим рыцарем.
– Не будешь. Для немецкого солдата долг прежде всего. Я не люблю русских за то, что они, если им прикажут, могут убить родную мать. Но и вы, немцы, ничуть не лучше.
– Но ты ведь полюбила меня. – Я протянул к Лорхен руки. – Иди сюда. Я хочу тебя поцеловать.
Она послушно встала. Полушубок свалился с ее плеч. Девушка была в тоненьком штапельном платье. Я чувствовал под ним ее острые плечи. Она не умела целоваться – она делала это как в кинофильмах. Я разжал языком ее губы. Она слегка отстранилась, но я крепко держал ее за плечи. Она была так покорна и так беззащитна. И я на самом деле почувствовал себя ее рыцарем и потихоньку отстранил от себя.
– Почему? – удивилась Лорхен.
– Мне нужно в комендатуру, – сказал я, глядя на часы.
Лорхен наверняка заметила, что у меня дрожат руки. Но я почему-то совсем не боялся выглядеть в ее глазах слабым.
Вечером собралась веселая компания. Лорхен надела черную юбку и белую шелковую блузку. Я еще не видел ее такой нарядной. Остальные девушки по сравнению с ней казались вульгарными. И Клаудиа тоже.
Мы танцевали под патефон. Лорхен была великолепной партнершей. Раньше она не танцевала, а сидела с шитьем или вязанием и меняла пластинки. Сегодня она танцевала только со мной, это было замечено.
– Серьезная интрижка с белокурой фрейлейн, – язвил Людвиг. – Эта бестия не вызывает у меня доверия. Она одержимая. Больше всего меня пугает в женщинах одержимость.
– А меня – порочность. У нас разные вкусы, – парировал я.
– Дело не во вкусах, а в безопасности. Эта фрейлейн настоящая партизанка. Мы вешали таких в Белоруссии.
У меня так и вертелось на языке: «Мы только и умеем, что вешать». Но он был мой начальник, и я сдержался.
Парочки разбрелись по комнатам. Мы с Лорхен остались в столовой в окружении пустых бутылок и табачного дыма.
– Будем смотреть на луну и читать друг другу стихи, – сказал я. – Правда, я не люблю поэзию, особенно немецкую. А луна хороша.
– Пойдем гулять, – предложила она.
– В такой-то мороз? Да и ночами в городе не спокойно.
– Чего бояться? Если убьют, то обоих. А это не страшно.
Я не стал возражать. Решено было покататься на машине.
Она надела полушубок и валенки. Теперь она и в самом деле была похожа на партизанку, какой изображали ее на наших карикатурах. Я улыбнулся.
– В чем дело? – спросила она.
– Ты наверняка договорилась со своими товарищами, чтоб они устроили мне засаду, и за это получишь от Сталина награду, – пошутил я.
И понял, что обидел Лорхен.
Я взял ее за подбородок и поцеловал в губы. И почувствовал, что теряю над собой контроль.
– Пошли, – прошептал я, с трудом отняв губы. – Ты скажешь им, что я твой лучший друг.
Луна была сумасшедшая – желтая, огромная – над заснеженной равниной. В степь захотелось Лорхен, я лишь подчинился ее желанию, хотя патруль на выезде из города предупредил, что в степи небезопасно.
– Я на самом деле связана с партизанами, – сказала Лорхен, когда я остановил машину перед большим сугробом, – дальше дороги не было. – Можешь пытать меня, но больше я ничего не скажу.
Я почти не слушал ее. Я ничего не понимал. Я обнял ее и стал целовать, все глубже и глубже проникая руками под полушубок. Она не сопротивлялась. Она таяла в моих объятиях, отвечая на поцелуи. Обычно девушки шарят руками по телу, пытаются расстегнуть ширинку… Раньше меня все это возбуждало. А тут я понял, что настоящая женщина должна вести себя так, как Лорхен.
– Любовь сильнее, чем война, правда? – шептала она между поцелуями. – Но если бы не война, мы бы не встретились. Война кончится, и мы расстанемся.
– Нет, – возразил я. – Мы поженимся и будем жить в этом же доме. У нас будет много детей.
Вдруг она с силой вырвалась и крикнула:
– Вас погонят из России в три шеи! Ненавижу вас, ненавижу!
Я опешил. Я попытался опять прижать ее к себе, но она больно толкнула меня в грудь кулаками. Во мне проснулся зверь. Я набросился на нее. Борьба длилась минуты две. Я овладел ею… Она снова обмякла. Губы ее, искусанные мной до крови, шептали: «Люблю… люблю…»
Потом она сказала, поправляя юбку:
– Ты настоящая немецкая скотина. Я вас такими и представляла.
Когда мы вернулись, гости уже разъехались. Клаудиа стояла перед зеркалом в прихожей.
Лорхен тут же ушла к себе. Клаудиа положила руки мне на плечи и привстала на цыпочки, намереваясь поцеловать. Я отвернулся.
Она пожала плечами. Она была у меня в спальне в прошлую ночь и в позапрошлую тоже, хотя я уже целую неделю беспрестанно думал о Лорхен. Я решил закрыться сегодня на ключ.
В ту ночь мне не спалось. Я думал о словах Лорхен. Я знал, что русские считают нас скотами, но раньше меня это не задевало. Сказанное же Лорхен задело. Надо объяснить ей, что это не так. По крайней мере по отношению ко мне. Она ведь сама предложила прогуляться. Неужели она не знает, чем чревата для девушки прогулка при луне с молодым здоровым мужчиной?
Впрочем, конечно же, не знает – ведь я ее первый мужчина.
Я пошарил ногой в поисках комнатных туфель, надел халат.
В доме было холодно, хотя топились все четыре печи. Мой денщик Себастьян, которого я звал Бахом, спал в маленькой комнатке возле кухни. Он вставал раза два или три за ночь, чтоб проверить, не погасли ли печи и подсыпал в них уголь.
Дверь в ее комнату была приоткрыта.
Я знал, что Лорхен спит на диване с высокой спинкой и полочками наверху. Она не убирала постель и днем, лишь накрывала ее ватным одеялом. Луна высвечивала середину комнаты, превращая темноту по углам в настоящие сгустки смолы. Приглядевшись, я увидел, что диван пуст.
– Лорхен! – тихо окликнул я и добавил немного погодя: – Прости меня.
Мне никто не ответил.
Я достал из кармана спички. В комнате было много мебели, и сейчас каждую тумбочку и комод я принимал за Лорхен. Но ее нигде не оказалось.
Пошла жаловаться Клаудии, подумал было я. И тут же понял, что Лорхен никому не расскажет о том, что сегодня случилось.
Я уныло поплелся к себе, лег и закурил. Эта девушка слишком уж завладела моими мыслями. И это заметно со стороны! У меня могут быть крупные неприятности.
Нас старательно готовили к отправке в Россию. В брошюрах, которыми нас щедро снабдили, солдату фюрера (а мы все, включая офицеров Генштаба, назывались солдатами фюрера) строго-настрого запрещалось заводить романы с жителями оккупированных территорий. Насиловать, пользоваться услугами продажных девок особо не возбранялось – настоящий воин на какое-то время может забыться от смертельной опасности в объятиях женщины.
Я заснул уже под утро, мой денщик Бах с трудом разбудил меня.
Людвиг вызвал меня к себе в кабинет и сообщил, что минувшей ночью на Ермаковской улице зарезали патрульного. Кто-то вонзил ему нож в спину. Людвиг показал нож: длинный, с деревянной ручкой. Обыкновенный кухонный нож.
Мне было поручено заняться расследованием.
Когда я пришел домой, сестры сидели на кухне. Лорхен куталась в дырявый пуховый платок. Клаудиа улыбнулась мне и предложила тарелку супа с пшеном.
– Я заходил к тебе ночью попросить у тебя прощения, – сказал я Лорхен по-немецки, надеясь, что Клаудиа не поймет. – Где ты была?
– Мы спали с сестрой. – Лорхен подняла на меня свои большие голубые глаза. – У меня в комнате ужасно холодно.
Клаудиа произнесла что-то по-русски. Лорхен ответила ей и перевела на немецкий:
– Она спрашивает: нашли убийцу? Я ответила: не нашли. Я не ошиблась?
– Не нашли. Но обязательно найдем. Порядок в городе будет ужесточен. Кое-кого из мирных граждан посадят за решетку, кого-то отправят в Германию в трудовой лагерь. Партизаны избрали опасную тактику.
– Это не партизаны. Это я его убила, – спокойно сказала Лорхен.
– Странная выдумка. Никто не поверит, что это могла сделать хрупкая женщина. Чтобы вонзить между лопаток одетого в меховой полушубок солдата нож, нужна мужская сила.
Клаудиа снова что-то спросила, и Лорхен, ответив ей, перевела:
– Она тоже считает, что это сделала я – еще в детстве я гуляла в полнолуние по крыше, но ничего не помню.
– Бог с ним, с этим патрулем, – сказал я. – Мне нужно с тобой поговорить, Лорхен.
Клаудиа вышла из кухни, словно поняла, что я сказал. Мы остались вдвоем.
– Лорхен, я вел себя, как последняя скотина, и прошу у тебя…
– Ты вел себя, как настоящий мужчина. Мужчина моей мечты. Если бы ты вел себя иначе, я бы тебя возненавидела. И себя тоже.
Но я все равно попросил у нее прощения.
Знал бы Людвиг о том, как далеко зашли отношения одного из его подчиненных с жительницей оккупированной территории, он занес бы меня в свой черный список. Это не шутка. Но я чувствовал, что уже поздно что-либо изменить. Лорхен, эта нежная голубоглазая Лорхен была настоящей ведьмой. И если все женщины, с которыми я имел дело, интересовали меня лишь с одной стороны – как источник физического наслаждения, Лорхен – вся притягивала к себе, словно магнит. В ней было неразделимо желанно все: лицо, волосы, руки, душа. И это в какой-то степени притупляло желание обладать ее телом в таком смысле, в каком привык обладать женщиной почти каждый мужчина.
Мы сидели и держали друг друга за руки. Нам обоим было очень хорошо и ничего другого не хотелось.
Потом мы втроем пили чай. Потом к Клаудии приехал Людвиг с коробкой шоколадных конфет и бутылкой вина. Увидев нас с Лорхен рядом, усмехнулся:
– Тебе придется подыскать другую квартиру.
– Я пока не собираюсь жениться, герр начальник, а потому мне и здесь хватает места. Если, конечно, вы женитесь на Клаудии…
– Зубоскал. Ваш младший сестра, – обратился он к Клаудии, – попал руки сексуальный маньяк. – И стал насвистывать арию Дон-Жуана.
– В доме свистеть нельзя, – по-немецки сказала Лорхен. – Это к беде. Идите свистеть во двор.
Людвиг вытаращил глаза – никто из жителей оккупированных территорий с ним еще так не разговаривал. Лорхен не отрываясь смотрела на него.
– Прошу прощения, фрейлейн, – пробурчал он и быстро ретировался, уводя с собой Клаудию.
– Жалко, что он никогда не ходит по городу пешком, – сказала Лорхен.
– Почему? – не понял я.
– Я бы его тоже убила.
Я весело рассмеялся и привлек Лорхен к себе.
Мы целовались и тискались, как два подростка, устроившись на ее диване. Я на самом деле чувствовал себя мальчишкой. Потом Лорхен отправила меня спать.
– Я тебя люблю, – сказал я, обернувшись на пороге.
Мои слова, казалось, застигли ее врасплох.
Людвиг устроил в городе несколько облав, в результате которых в школе, превращенной в тюрьму, оказались женщины, инвалиды и подростки. Спекулянтов – тех, кто торговал на рынке вещами и продуктами, – отпустили, конфисковав их товар в пользу третьего рейха, для них же попросту не осталось места. Отпустили и двух стариков, которых взяли накануне по наводке местного полицая, утверждавшего, что они евреи.
– Старый еврей – обрезанный еврей, – втолковывал Людвиг полицаю. – Это молодой может быть необрезанным. Почаще надо ходить в баню, дурак. От тебя воняет, как из ватерклозета, когда забудешь дернуть ручку.
Людвиг был доволен – город опустел. И хотя и наступила оттепель, даже дети сидели по домам.
– Меньше народу, меньше хлопот, – говорил он, когда мы ужинали в его кабинете салом со свежим хлебом и яйцами вкрутую, запивая все это крепким сухим вином из подвала какого-то чудака. Он сбежал, оставив нам подробное описание на немецком языке всех сортов вин в бочках и бутылках. Людвиг, тонкий знаток вин, сказал, отведав разных сортов, что местные вина напоминают букетом рейнские, но только они более крепкие. – Передай своим барышням, чтоб не выходили завтра из дому, – у меня тут есть одна идейка… – Он взял со стола бокал с темно-желтым прозрачным вином и стал рассматривать его на свет. – С этими казаками мы бы вполне поладили. Особенно с казачками, но тут нужно избрать чрезвычайно гибкую тактику. Зачем ломать дверь, когда к ней можно подобрать ключ? – глубокомысленно изрек он и выпил бокал до дна.
Я не знал, что на уме у Людвига – он редко делился своими планами с подчиненными, даже если считал их друзьями.
Дома я увидел сестер на кухне в обществе молодого человека.
– Двоюродный брат Семен, – сказала Лорхен. – Привез с хутора продукты. Он поживет у нас несколько дней. Людвиг сегодня не придет? – спросила она. Хотя, как мне казалось, Людвиг интересовал ее не больше телеграфного столба.
– У него дела, – ответил я.
У Семена был семитский тип лица, причем ярко выраженный. И на деревенского жителя он походил не больше, чем я на фюрера. Типичный провинциальный учитель или инженер. Людвигу его показывать нельзя – у того нюх на евреев.
Лорхен перехватила мой взгляд и, похоже, прочитала мои мысли. Она вдруг подошла ко мне, просунула под локоть руку и на мгновение ко мне прижалась.
– Он будет жить в моей комнате. Даже Бах ничего не узнает. А я переселюсь к тебе…
Лорхен оказалась темпераментной женщиной, хотя и очень неопытной. Это последнее обстоятельство меня обрадовало – не люблю женщин, практикующих в постели приемчики, которым их научили другие мужчины. У Лорхен не было никаких приемов, лишь интуиция и желание сделать мне приятно. Я это оценил.
– Этот Семен типичный еврей, – сказал я Лорхен, примостившейся на моем плече. – Откуда ты его выкопала?
– Почему вы их так ненавидите? – ответила она вопросом на вопрос.
– Мы не хотим, чтобы они сделали с Германией то, что сделали четверть века назад с Россией. Евреи – пятая колонна в любом государстве. Они делают все возможное, чтобы подорвать его устои и в конце концов добиться мирового господства. Будь осторожна: если Людвиг узнает, он посадит вас с Клаудиой в тюрьму либо отправит в Германию.
– Не отправит, – уверенно заявила она. – Без Клаудии ему будет скучно. А тебе без меня.
На следующий день Людвиг воплотил свою идею в жизнь. На улице взяли дюжину девушек в качестве заложниц, которых он пообещал отпустить, если убивший патрульного явится с повинной. Об этом он оповестил согнанных на площадь возле собора жителей города. Он сказал, что девушкам не сделают ничего плохого, а всего лишь отправят в казармы к солдатам.
– Мы – гуманная нация, – распинался в рупор переводчик из местных. – Мы не признаем библейской заповеди «око за око». Это большая честь для русских девушек – развлекать доблестных немецких солдат, товарищей погибшего Зигмунда Герца.
Вечером Лорхен встретила нас словами:
– Нация дикарей и ублюдков. Вам никогда не удастся нас завоевать.
Людвиг был в приподнятом настроении, а потому возразил довольно добродушно:
– Мы уже вас завоевали. Но это не относится к таким красивым женщинам, как ты, маленькая Лорхен. Красота должна оставаться свободной.
Ужин прошел относительно спокойно, хотя девушки почти ничего не ели. Я заметил, что Людвиг часто поглядывает на Лорхен. Это был очень похотливый взгляд.
– Послушай, может, уступишь на одну ночку свою белокурую подружку? – спросил он у меня, когда обе девушки вышли на кухню. – Люблю пробовать новые блюда.
– Она не согласится. К тому же она еще девушка, – солгал я.
– Брось! Так я и поверил, что такой ловелас, как ты, не успел сорвать этот цветок. Но если это так на самом деле, его сорву я.
Лорхен слышала последнюю фразу и все поняла. Она стояла на пороге столовой с горячим чайником в руке. Мне показалось на секунду, что сейчас она выльет его на голову сидевшего к ней спиной Людвига. Но она сдержалась. Молча поставила на стол чайник, полезла в буфет за посудой. Людвиг следил за ней, как кот за птичкой.
– Это мое право, – сказал я нарочито развязным голосом. – Думаешь, я зря так долго обхаживал эту строптивую фрейлин?
Я подошел и обнял Лорхен за талию. Она вздрогнула, но вырываться не стала. Я заставил ее повернуться и поцеловал в губы. Она не ответила на мой поцелуй – она словно вся застыла.
– Браво! – воскликнул Людвиг и захлопал в ладоши. – Но я опасаюсь, как бы ты не замерз сегодня ночью. Я на расстоянии чувствую, какой от нее идет холод. Желаю удачи.
Он встал и направился на кухню, где была Клаудиа.
– У Семена температура и бред, – шепнула мне Лорхен. – Похоже на корь.
– Из-за этого проклятого еврея мы влипнем в историю! – не выдержал я. – Теперь еще он всех заразит корью.
– Он не виноват, что родился евреем. Ты тоже вполне мог им родиться.
– Ну уж нет! – воскликнул я и вдруг вспомнил о той ядовитой капле, которая текла в моих жилах. Последние годы я о ней забыл. – Мои родители стопроцентные арийцы. Уж лучше родиться прокаженным, чем евреем.
Лорхен ничего не ответила. Она смотрела на меня, словно увидела впервые. В ее взгляде не было ненависти, а сожаление и даже сострадание. Так, вероятно, смотрит священник на приговоренного к смертной казни. Она вздохнула.
– Доктор дал жаропонижающую микстуру. Он считает, у Семена крепкое сердце.
– Доктор? Ты вызывала к нему доктора? Но ведь он может рассказать…
– Не расскажет. Он наш.
Я понял, в какой переплет попал. Стоит Людвигу узнать о Семене… Я даже думать боялся о том, что будет. Я тешил себя надеждой на то, что этот Семен помрет, и его можно будет тайно похоронить. Другого выхода я не видел.
– Я думала, немцы – это не люди, а какие-то чудовища, – говорила в ту ночь Лорхен, осыпая меня поцелуями. – Нам внушали, что вы… А, плевать теперь, что нам внушали. Ты красивый и очень ласковый. И совсем не злой. Клаудиа говорит, Людвиг с ней тоже ласковый. Но я терпеть не могу этого Людвига. Он словно из железа. Ты, наверное, из очень хорошей семьи, да?
Мне вдруг захотелось рассказать Лорхен о матери. Я с трудом подавил в себе это желание. Я побоялся, что, сделав это интимнейшее из признаний, окажусь весь во власти девушки. Признания подобного рода делают только самым любимым.
Я боялся признаться себе в том, что люблю Лорхен больше жизни.
С повинной никто, разумеется, не явился.
Солдаты забавлялись с девушками-заложницами. Недовольство населения росло. Ситуация становилась взрывоопасной. Людвиг велел усилить охрану особняка, где располагалась наша служба. Ходили слухи, будто ночами в городе бывают партизаны.
Бах наткнулся на Семена в отсутствие Лорхен – задымила одна из печей, и он решил прочистить дымоход, колено которого с задвижкой находилось в комнате Лорхен. Семен забыл закрыться изнутри. Он крепко спал, измученный болезнью.
Бах доложил об этом открытии мне. Я сделал вид, будто пришел в ярость и бросился в комнату Лорхен. Семен уже не спал.
Я знал, что Бах стоит за дверью, и закричал во всю мочь легких:
– Вставай немедленно! Кто ты такой? Отвечай!!!
Я кричал что-то еще, пытаясь потянуть время, чтобы придумать выход из положения… Как вдруг распахнулась дверь, и на пороге комнаты вырос Людвиг.
Я обратил внимание, как налились кровью его глаза, когда он увидел Семена. Он приблизился к дивану большими крадущимися шагами хищника, увидевшего верную добычу. Рука его потянулась к «вальтеру».
– Jude, – прошипел он почти по-змеиному. – Чистокровный. В доме, где живет офицер секретной службы, под самым его носом. Хороши девушки… Партизанки!
– Девушки ни при чем, – сказал на хорошем немецком Семен, медленно вставая с постели. – Я влез в окно. Мне негде ночевать.
– А это что? – Людвиг показывал на грязную тарелку, ложку и стакан с недопитым чаем, стоявшие на табуретке возле дивана.
– Это… это я взял на кухне, – голос Семена дрогнул.
– Врешь! – рявкнул Людвиг. – Встать! Руки вверх!
Семен повиновался. Он был худой, как палка, и здорово сутулил спину. Я вдруг вспомнил, что в детстве одно время тоже взял в привычку сутулиться, и отец привязывал мне к спине дощечку.
– Герр Хоффман, выведите пленного во двор. Живей! – Семен был босой и в одних рваных кальсонах. Он замешкался в коридоре, и Людвиг пнул его ногой под зад. Семен рухнул на пол. – Вставай! – орал Людвиг. – На улицу!
Мы вышли на улицу – Людвиг, Семен, я и Бах. В это время дня там было довольно людно. Нестерпимо больно блестел на солнце снег. Сгорбленная фигура Семена казалась грязным пятном на его ослепительной белизне. Я заметил, кое-кто из прохожих остановился, другие же, наоборот, ускорили шаги.
– Герр Хоффман, доставьте пленного в штаб. Я займусь им лично, – распорядился Людвиг, засовывая свой «вальтер» в кобуру.
– Я ничего не знаю, – твердил Семен. – Мне негде ночевать…
– Молчать, грязная еврейская свинья! – прикрикнул на него Людвиг.
Семен подпрыгнул на месте и вдруг бросился бежать. Метрах в семи от того места, где мы стояли, были развалины церкви, взорванной большевиками. Они были засыпаны снегом, и укрыться среди них смог бы разве что воробей. Первым пришел в себя Людвиг.
– Стреляй! – заорал он, возясь с кобурой своего «вальтера», которая как нарочно не открывалась.
Я выхватил револьвер. Я был метким стрелком и мог с первого выстрела попасть в движущуюся мишень. На этот раз я долго прицеливался, и выстрел Людвига прозвучал первым. Он промахнулся и злобно выругался. Наконец, я нажал на курок. Я не слышал выстрела. Я увидел, как Семен вдруг застыл на месте и рухнул на землю.
– Молодец! – похвалил Людвиг, глядя на меня с недоброй завистью. – Но все равно тебя ждет выговор – допустил такое у себя под носом.
Я молчал. Я думал о Лорхен. Что с ней теперь будет? Людвиг не простит подобное даже родной матери.
Я поднял голову. Я увидел бегущую к нам Клаудиу. Она запыхалась, платок сбился и густые черные волосы рассыпались по плечам.
– Что случилось? – спросила она по-немецки. – Кто стрелял?
– А, прекрасная фрейлейн заговорила наконец на цивилизованном языке. – Людвиг измерил девушку недобрым взглядом. – Мы с герром Хоффманом упражнялись в стрельбе по движущейся мишени. Он обнаружил эту мишень в комнате фрейлейн Лорхен спящей в ее постели.
Она все поняла. Клаудиа, выходит, знала немецкий, но притворялась, что понимает всего несколько слов. Почему? – всплывал невольный вопрос.
Я заметил, Клаудиа старается не смотреть в ту сторону, где на уже успевшем покраснеть снегу лежал Семен. Похоже, я сразил его наповал. Меня почему-то обрадовал этот факт.
– Фрейлейн угостит чаем? – с издевкой спросил Людвиг и подтолкнул Клаудию к крыльцу. – У нас с герром Хоффманом есть полчасика.
Она поднялась по ступенькам, раздеваясь на ходу, так же молча налила в чайник воды и поставила на плиту. Людвиг наблюдал за ней со злорадством. Она уже была его добычей, и он мог себе позволить поиграть с ней.
– Фрейлейн отпустили домой? Какой добрый начальник у прекрасной фрейлейн. Только он почему-то забыл предупредить ее о том, как опасно прятать у себя дома евреев.
Клаудиа гремела чайной посудой, стоя к нам спиной. Мне казалось, она плачет.
Внезапно она обернулась. В ее руках была граната…
Меня допрашивал шеф секретной службы из Ростова. Я рассказал про Семена то же самое, что, уверен, рассказал и Бах, который не знал, что Семен прожил в доме несколько дней. Людвига похоронили с почестями. Клаудию закопали в каком-то рве вместе с расстрелянными преступниками. Лорхен бесследно исчезла. Я переселился в другой дом, в котором жили муж с женой, оба довольно преклонных лет. Я с ними почти не общался.
Мы проигрывали Сталинград. Партизаны обнаглели, и ночами в городе стало очень опасно. Возле каждого дома, где жили немецкие офицеры, круглосуточно нес службу патруль.
Я часто думал о Лорхен. Почему-то я был уверен, что она жива. Теперь я твердо знал, что она, как и Клаудиа, вела двойную игру. Но, вспоминая ее ласки в постели, – мы провели с ней восемь ночей, не считая той, в заснеженной степи, – я приходил к выводу, что она меня по-настоящему любила. Я хотел ее увидеть, хотя порой на меня накатывала такая злость, что я скрипел зубами: еще ни одна женщина мной так не играла. Лорхен к тому же была русской, а мы привыкли считать славян низшей расой. Тем более русских, позволивших евреям и коммунистам сделать с ними то, что они сделали.
Дел было по горло. Домой я приходил только спать. Приятели, я знал, развлекаются по-прежнему с девушками – меня не раз приглашали в подобные веселые компании. Мне почему-то не хотелось. Возможно, сказывались усталость и напряжение последних недель.
Как-то ночью я услышал слабый стук в окно моей спальни. Оно выходило в сад, и поначалу я решил, что это стукнула ветка дерева, – дул сильный западный ветер, снова принесший оттепель. Стук повторился. Я понял, это не ветка, и, вскочив с постели, подошел к окну. Сердце бешено колотилось.
Это была Лорхен. Я дернул на себя створки окна, протянул руки и втащил ее в комнату.
Она быстро прижалась ко мне всем телом. От ее волос пахло фиалками. Всему виной была эта совсем весенняя оттепель.
Лорхен в мгновение ока разделась и очутилась под одеялом. Я слышал, как Бах подошел к двери и спросил, все ли у меня в порядке: он слышал стук.
– Это ветер, – ответил я, прижимая к себе Лорхен. – Рама раскрылась, но я запер. Все в порядке, Бах.
Мы молча слушали его удаляющиеся шаги.
– Кругом патрули. Как тебе удалось…
Вместо ответа она поцеловала меня. Нас обоих захлестнуло волной и куда-то понесло. Она пришла в себя первая. Прошептала:
– Они убьют меня, если узнают.
– Кто? – не понял я.
– Наши. Они ненавидят тех, кто спит с немцами просто так.
– Но как тебе удалось проникнуть в город? Мне кажется, и птица не пролетит без нашего ведома.
– Я из него никуда и не уходила.
– Не может быть. Мы обыскали каждый дом.
– «Мы обыскали», – с издевкой повторила она. – «Мы» – это непобедимая армия арийцев, из которой дикие нецивилизованные русские под Сталинградом сделали котлеты?
Во мне вдруг поднялась такая ярость и ненависть к девушке, с которой я всего несколько минут назад занимался любовью. Не помню, как я очутился на ней верхом. Руки сами потянулись к ее горлу.
Я пришел в себя, когда услышал ее хрип.
– Прости. – Я взял в ладони ее лицо. – Черт бы побрал эту войну.
Я лег и повернулся к ней спиной. Я очень любил Лорхен. И в то же время люто ненавидел.
– Если бы не война, мы бы не встретились, – снова сказала она. – Как меня угораздило влюбиться в немца?
– Вы с сестрой использовали меня в своих целях, – сказал я, чувствуя новый прилив ярости. – Вы…
– Она мне не сестра, – сказала Лорхен. – Я познакомилась с ней, когда немцы заняли город. Она жила раньше в Ростове, преподавала в университете немецкий. Я осталась на оккупированной территории только потому, что не хотела бросать дом, в котором родилась и умерла моя мама.
– У тебя больше никого нет? – спросил я.
– Отец пропал без вести под Москвой. Брат погиб недавно под Сталинградом.
Она говорила спокойно, без злобы. Я повернулся к ней.
– Иди сюда, моя девочка. Теперь у тебя есть я.
Эти слова вырвались сами собой. Да, я был влюблен в Лорхен, но не мог ее защитить. Машина войны, запущенная на полные обороты, способна переломать кости не только побежденным, но и победителям тоже.
Она ушла до рассвета. И не сказала – куда. Я не мог остановить ее. Она сказала, перелезая с моей помощью через подоконник:
– Я не могу без тебя. Обязательно увидимся.
Я ждал ее на следующую ночь, прислушиваясь к каждому шороху.
В эти бессонные ночи, полные шорохов, мышиного писка и воя ветра за окном, я вдруг понял, что меня совершенно не волнует тот факт, что наша армия терпит поражение за поражением. Хотя вру, на самом деле он волновал меня – я не хотел расставаться с Лорхен.
Как это обычно случается, я проспал ее появление. Проснулся уже когда стук в окно стал таким отчетливым, что его нельзя было спутать ни с каким другим звуком.
Она стояла в палисаднике. Простоволосая и в легком платье. На ее руках были ссадины и синяки.
– Я убежала. Они посадили меня в чулан. Они все знают.
– Кто? – не понял я.
– Наши, – тихо сказала она. – Вилен говорит, что немецких овчарок нужно вешать. Они собирались повесить меня утром.
– Мы сами их повесим. Ты только скажи: где они?
– Этого я сделать не могу… Она расплакалась на моей груди.
Мы проговорили до рассвета, обсуждая всевозможные варианты ее спасения. Ни один из них не годился. Наконец я сказал:
– Останешься у меня. Запру тебя в спальне. Я всегда ее запираю: там у меня сейф.
И не стал слушать ее возражений.
В тот день город бомбила русская авиация. Мы сидели в подвале штаба, переоборудованном под бомбоубежище. Я беспокоился за Лорхен.
Когда я вернулся домой, она спала, свернувшись калачиком под одеялом. Светлые локоны разметались по подушке.
Мы пили в постели белое вино из того же подвала, доставшегося нам в наследство от чудака-русского – я принес его в двухлитровой банке. Вино оказалось очень крепким, и мы быстро захмелели. Лорхен беззаботно смеялась. От ее улыбки я сходил с ума.
– Знаешь, с чего началась моя любовь к тебе? Ты напомнил мне одного русского киноактера.
– Не хочу быть ничьим отражением.
– Не обижайся. – Она взяла мою руку, поднесла к губам и поцеловала. Потом еще и еще. – Пусть ты немец, враг, а я все равно люблю тебя. – Она помолчала. – Как ты думаешь, теперь русские всегда будут ненавидеть немцев?
– Может, и не всегда, но очень долго, – ответил я. – Мне очень жаль…
Я не закончил фразы. Я еще не знал, чего конкретно мне жаль, – просто вдруг нахлынуло сожаление о том, что тот небольшой отрезок жизни, который я прожил, я прожил не так, как надо.
– Мне тоже, – эхом откликнулась Лорхен. И добавила: – Ведь у меня будет… – Она моментально поправилась: – Я беременна…
Я медленно поднес ее руку к губам. Я видел эту картину со стороны. Я поставил бы под ней подпись: «Без надежды»…
Мы выпили все вино. За окном повалил крупный снег. Мне это напомнило детство, рождественские праздники. Я сказал:
– Ты – моя жена. Другой у меня не будет никогда. На следующий день меня встретил у порога встревоженный Бах.
– Герр Хоффман, к вам в спальню кто-то влез, – сказал он шепотом. – Я видел следы в палисаднике. Я хотел взломать дверь, но не осмелился. Я доложил обо всем герру Шубарту. Он ждет нас в столовой.
Я кинулся туда.
Эрих Шубарт, мой заместитель, толстый флегматичный австриец с лицом вечно чем-то недовольного ребенка, пил чай.
– В чем дело?! – от волнения я сорвался на визг.
– Мы обследовали палисадник. Следы ведут в переулок, где уже протоптали тропинку. Собаки…
– Черт побери, вы были в моей спальне?!
– Герр Хоффман, позвольте закончить. Собаки взяли след…
Оттолкнув денщика, я направился в спальню. Казалось, минула целая вечность, прежде чем мне удалось вставить ключ в замок. В спальне было холодно, я обратил внимание, что окно приоткрыто.
– Лорхен, – тихо окликнул я. Мне никто не ответил.
Я схватил с тумбочки фонарь. Постель была скомкана, словно на ней боролись. На тумбочке стояла нетронутся еда – завтрак и обед Лорхен, лежала плитка шоколада. Я услышал шаги. Бах нес керосиновую лампу, за ним шел Шубарт. Последнее время в городе почти всегда не было света.
– Сейф цел, – констатировал он, довольно потирая руки. – Я так и знал. А вообще, в дальнейшем советую вам держать все бумаги…
– Катись к черту со своими советами! – рявкнул я и заглянул под кровать. Я плохо понимал, что делаю: ведь если бы Лорхен оказалась там…
– Собаки взяли след, – невозмутимо продолжал Шубарт. – Он привел к дому номер пять по улице… – Он справился в своем блокноте. – По улице Базарной. Дом был пуст, дверь не заперта. В чулане мы обнаружили труп молодой женщины. Она висела с кляпом во рту. К груди прикреплена картонка с надписью, как это обычно делают партизаны.
Я сел на кровать, обхватив голову руками. Шубарт продолжал свой бесстрастный рассказ. Я слышал, как Бах закрыл окно и запер рамы.
– …Они наверняка где-то в городе, – бубнил над моим ухом Шубарт. – Я отдал приказ оцепить Базарную и прилегающие к ней улицы. Жители соседних домов клянутся, что ничего не видели и не слышали. Они, разумеется, врут, и с ними уже работает герр…
– Довольно, Шубарт, – тихо сказал я.
– Труп опознали почти мгновенно, – продолжал толстяк, не обращая внимания на мои слова. – Эта женщина жила в том доме…
– Довольно! – рявкнул я. – У меня был тяжелый день.
– Как угодно. – Шубарт захлопнул блокнот. – Она была одной из них. Странно, что они ее повесили. Впрочем…
Он протянул мне кусок картона, который, по-видимому, все это время держал в руках. На нем было два слова: «Немецкая овчарка».
– Вилен, – вспомнил я. – Среди них есть человек по имени Вилен. Правда, может оказаться, что это кличка.
Вилена взяли ночью, вытащив из постели, где он безмятежно спал. Это был пожилой мужчина с физиономией, изрядно подпорченной оспой. Он работал на городской станции водоснабжения мастером. Я с удовольствием избивал его, и если бы не Шубарт, силой оттащивший меня, наверняка бы убил.
Труп Лорхен лежал у нас на заднем дворе прямо на снегу. Мне казалось, ей холодно и она простудится. Кажется, я сказал об этом Шубарту. Впрочем, к тому времени у меня поднялась температура и начался бред.
Это оказалось воспаление легких. Я выжил благодаря Лорхен – она приходила ко мне каждую ночь, я мог бы в этом поклясться. Как всегда, тихонько стучала в окно. Я вскакивал с постели и втаскивал ее в комнату. Мы занимались любовью, а Бах дремал в углу на стуле.
Мистер Хоффман умолк и долго сидел задумавшись. Потом встал и полез в холодильник.
Томми обнял сестру за плечи и привлек к себе. Она почти успокоилась. Джильда, все это время неподвижно лежавшая у ног хозяина, вскочила и, положив голову Лиззи на колени, заскулила.
– Она тебя жалеет, – сказал Хоффман, протягивая девушке банку с лимонадом. – Это она подсказала нам с Томми, что у тебя не все в порядке. Томми начал рассказывать, как вы провели день, а Джильда вдруг вскочила и стала тянуть его за рукав. Если бы он не встал, она бы его укусила.
Лиззи улыбнулась собаке и погладила ее.
– Спасибо, Джильда. – Она вздохнула. – Хотела бы я знать, кем ты была раньше.
– Дядя Джо говорил, многие люди после смерти превращаются в крыс и только некоторые – самые умные – в змей. Про собак я у него не спрашивал, – сказал Томми.
Мистер Хоффман поставил на столик недопитую банку с пивом и стал раскачиваться в кресле.
– Я бы хотел превратиться в пламенную лилию Gloriosa. Этот цветок растет только в Африке. Но сначала, очевидно, придется пожить какое-то время в шкуре хамелеона. – Он усмехнулся. – В Африке живут хамелеоны, кожа которых может принимать окраску не только листьев, но и цветов. Вообще в Африке с человеком могут случиться самые неправдоподобные вещи. Но об этом надо рассказывать по порядку.
Лиззи устроилась поудобнее возле брата. Мистер Хоффман закинул руки за голову и начал:
– Не буду вспоминать о том, сколько крови пролил я в России, превратившись из воина третьего рейха в одержимого, который мстит за смерть возлюбленной. Я убивал с каким-то неистовым наслаждением. Мою тайну я, разумеется, не доверил никому, и одни считали меня героем, другие – сумасшедшим. К концу войны многие стали понимать, что их одурачили при помощи самого страшного из всех гипнозов – воинствующего шовинизма. Кое-кто испытывал чувство вины. Мой близкий друг пустил себе пулю в лоб после массового расстрела мирных граждан под Минском. Я, быть может, в конце концов сделал бы то же самое, если бы машина, в которой я ехал, не подорвалась на мине.
Я очутился в госпитале в Кракове. Отец, узнав о моем состоянии, увез меня в Берлин.
Врачи были уверены, что зрение вернется. Однако это оказался тот самый случай, когда им пришлось попросту развести руками. Отец привез из Вены известного окулиста, который подтвердил выводы лечивших меня врачей относительно благополучного исхода. Он сказал то же, что и они, – зрение может вернуться в любой момент. Но может и никогда не вернуться, добавил он.
Я лежал в отдельной палате, отрезанный от всего мира. Радио я слушать не хотел – я был сыт по горло бодрыми маршами и истеричными призывами фюрера отдать жизнь за великую Германию. Мне казалось, я уже отдал за нее нечто большее. Я жалел о том, что остался жив, и в то же время понимал, что не смогу наложить на себя руки. Я никогда не считал себя верующим – религия не была в особом почете в Германии коричневых, но мысль о Боге посещала все чаще и чаще, пока я не поверил в то, что моя слепота не что иное, как Божья кара.
При мысли об этом мне стало легче. И даже появилось желание жить. Я представлял, каково в этом мире слепому, и со злорадным удовольствием предвкушал свои будущие страдания.
Как раз в это время в моей жизни появился Генрих. Однажды он зашел без стука в мою палату. Он передвигался на костылях, и я догадался, что это кто-то из больных.
– Я слышал, ты из нас самый счастливый, – обратился он ко мне наигранно веселым голосом. – Все у тебя на месте и на лице ни единого шрама. А вот я превратился в огородное пугало. Генрих Фангауз, – представился он и пожал мне руку.
Мы сдружились. Генрих принадлежал к числу мыслящих немцев и фюрера называл не иначе, как солдафон и душегуб. Генрих, по его собственному выражению, оставил в окопе под Одессой правую ногу, три пальца левой руки и веру в непобедимость Германии. Вдобавок ко всему ему изуродовало осколком лицо. Мы проводили с Генрихом дни и ночи – обоих мучила бессонница. Это была настоящая эпидемия: почти все вернувшиеся с Восточного фронта страдали бессонницей.
Однажды Генрих сказал:
– Эта страна отняла у нас все что могла. Но, как говорится, аппетит приходит во время еды. Я давно подумываю о том, в какой бы дальний угол забраться. Европа не подходит – известно почему. Западное полушарие мне всегда казалось кривым зеркалом восточного. Это какая-то топологическая головоломка, а я, признаться, побаиваюсь всего непонятного. Да и там слишком много воды. Слушай, а почему бы нам с тобой не податься в Южную Африку?
Отец одобрил мое решение и помог с отъездом.
Когда мы прощались, оба чувствовали – расстаемся навсегда. Родители Генриха умерли еще до войны, невеста нашла себе другого, а потому его никто не провожал. Отец давно перевел на мое имя приличные деньги на счет одного международного банка. Генриху удалось вывезти кое-что из фамильных драгоценностей и доллары.
В Кейптауне жили знакомые Генриха, тоже немцы, но родившиеся в Южной Африке. Они помогли нам на первых порах. Мы с Генрихом купили дом у подножия Столовой горы. Говорят, редкое по красоте место. Увы, я не видел всей этой экзотики, но Генрих так зримо описывал мне ее!.. Я по сей день представляю вид с нашей террасы: серебристые деревья в цвету. Генрих, помню, говорил, что протея, этот розовый цветок, напоминающий формой большой одуванчик, так непривычен для глаза европейца. Мне кажется, европейцы причинили Африке много вреда главным образом потому, что всегда смотрели на нее непонимающими глазами.
Я привыкал постепенно к своей слепоте, если, разумеется, к этому можно когда-нибудь привыкнуть. Генрих подарил мне щенка – это была прабабка Джильды. Мы стали неразлучны. Клара была моими глазами, а в ту пору я еще был слеп той самой слепотой, которую представляет себе зрячий, – ведь я сам совсем недавно был зрячим. Я проводил время в садике. С помощью Генриха я разбил большую клумбу, которую засадил лилиями. Генрих утверждал, что второй такой клумбы нет во всем городе, а может, и во всей Капской провинции, где расположен Кейптаун. Однако пламенной лилии, этого дикорастущего цветка тропических лесов, у меня на клумбе не было. Она появилась потом…
Мистер Хоффман взял со стола банку с пивом, сделал глоток и вдруг раскашлялся. Джильда вскочила, забегала вокруг кресла-качалки, сотрясая воздух лаем.
– Все в порядке, моя девочка. – Мистер Хоффман похлопал Джильду по холке, и она улеглась на прежнее место возле его ног. – Она тоже верит в то, что человек начинает кашлять, если в него вселяются злые духи. Говорят, их отпугивает собачий лай. Об этом рассказывала прабабке Джильды Глориоза.
Глориоза была приходящей прислугой. Три раза в неделю она убирала в доме, стирала, варила нам обед, выполняла другие поручения. Жила она в так называемом Шестом районе. Это было гетто для цветных.
У Глориозы был низкий гортанный голос, и от нее исходил неповторимый запах. Так не пахнут ни одни духи в мире – то был здоровый живой запах. И мне, слепцу, он напоминал о том, что вокруг благоухает и цветет всеми красками мир.
– Она настоящая недотрога, – сказал мне как-то Генрих. – Я всего лишь хотел чуть-чуть ее потискать, а она меня как отпихнет. Хорошо еще диван рядом оказался. Тоже мне, Артемида Африканская.
Надо сказать, у нас с Генрихом несколько лет не было женщин. У меня – еще со времен нашей с Лорхен любви, что касается Генриха, то он, по его признанию, влюблен не был никогда, что не помешало ему переспать со всеми более-менее смазливыми женщинами в его родном Бонне. Разумеется, еще до того, как он лишился ноги и пальцев. Последнее время мы стали чаще говорить о женщинах. Война искалечила наши тела и души, но ей оказалось не под силу усмирить инстинкты.
Глориоза принадлежала к одному из самых многочисленных африканских племен – банту. Она немного говорила по-немецки и по-английски. Генрих сказал поначалу, что она похожа на обезьяну, но с фигурой первоклассной проститутки. Потом – что в ее лице есть изюминка. В конце концов он назвал ее африканской Евой.
Я знал, Генрих потихоньку пристрастился к алкоголю. Он открыл магазинчик в квартале, где жили бедные белые. Каждое утро он садился за руль своего «студебеккера» с ручным управлением и ехал на работу. Торговля, думаю, шла не слишком бойко, а потому от скуки он наливался пивом. В жару его здорово развозило. Вечер он заканчивал виски со льдом.
Я редко выходил на улицу. В те дни, когда приходила Глориоза, я старался быть дома. Шумел пылесос, крутился барабан стиральной машины, из кухни доносились запахи запекающейся в духовке дичи или мяса и тихое, как мурлыканье, пение Глориозы.
Как-то в отсутствие Генриха Глориоза подавала мне чай. Я сидел на террасе, откуда открывался вид на рощу серебристых деревьев. В моем воображении она была настоящим Эдемом.
– Глориоза, – спросил я, услышав ее легкие, как бы скользящие по поверхности пола шаги, – скажи мне: там очень красиво?
Я слышал, как она поставила на стол поднос с чайной посудой.
– Да. – Она почему-то вздохнула.
– Я так и думал. Попьем чаю и пойдем гулять в рощу.
– Но, герр Хоффман…
– Никаких «но». Я так давно не гулял там. Генриху теперь некогда.
Я слышал, как она разливает по чашкам чай, шуршит оберткой от бисквитов. Потом слегка скрипнул плетеный стул. Я понял – Глориоза села за стол.
– Замечательно. Значит, либо меня ты боишься меньше, чем Генриха, либо совсем не боишься. Он говорит, при нем ты никогда не садишься. Это правда, Глориоза?
– Да, герр Хоффман.
– Называй меня Вилли – я, кажется, еще не совсем старик.
– Да, Вилли, – покорно произнесла она. Я рассмеялся.
– Ты на самом деле его боишься? Но почему?
– Он опасный человек. Очень опасный человек. Потому что он очень слабый.
– Я знаю Генриха уже больше десяти лет и никогда не видел его злым или даже сердитым, – возразил я. – Мне кажется, ты ошибаешься, Глориоза.
– Нет, герр… Вилли. В него часто вселяются злые духи. И подолгу живут в его теле. Злые духи любят выбирать своим домом тела слабых людей.
– А мое тело они не выбирают своим домом? – серьезно спросил я.
– Не знаю. Я никогда не видела. Может, когда ты спишь. Правда, один раз я видела, как он в тебя влез. Но скоро вышел из тебя. Это был страшный дух – дух тайной смерти. Он может выесть все нутро человека, но человек догадается об этом только тогда, когда от него останется одна оболочка.
– Глориоза, сколько тебе лет?
– Пятнадцать. Но это те годы, которые я помню. До этого я жила много-много лет. И много-много училась жить. Меня учили жить добрые духи. Когда я стала умной, мне разрешили выйти сюда.
– И тебе здесь нравится?
– И да, и нет. Здесь развелось слишком много злых духов. Огон говорит, они пришли сюда с белыми. Но Нва считает иначе. Нва очень умный.
– И что же считает твой умный Нва? Глориоза ответила не сразу.
– Нва говорит, у белых людей есть свои злые и добрые духи. Они очень молодые и неопытные. Злые духи белых людей не могут сделать злое дело африканцу.
– А добрые могут сделать доброе?
– Да, – уверенно кивнула она. – Могут.
Мы попили чай. Девушка унесла посуду на кухню. Я слышал, как там журчит вода. Потом Глориоза запела.
Мелодия песни пробуждала во мне странные видения. Мне казалось, я вижу, как распускаются на деревьях почки, как свет восходящей луны скользит по краю скалистого ущелья, как течет полноводная река… Я много что увидел, и это не были картины из памяти – их нарисовала перед моим мысленным взором мелодия. Еще я видел землю с высоты птичьего полета, и у меня даже кружилась голова. Я встал и направился на кухню. Глориоза перестала петь.
– Почему ты замолчала? – спросил я. – Твоя песня доставила мне столько радости. Мне показалось, я могу видеть. Только я видел не то, что вокруг, а то, что ты заставила меня увидеть.
Глориоза тихо рассмеялась.
– Я пела для тебя, Вулото.[36] Я хочу, чтобы ты видел, какой добрый и красивый наш мир. – Она сказала что-то на своем языке. Каком – я не знал. Глориоза принадлежала к так называемым капским цветным, расовые корни которых установить практически невозможно. Они появились еще на заре европейской колонизации от смешанных браков европейцев с коренными жителями юга Африки. В те времена, о которых идет речь в моем рассказе, браки между представителями различных расовых групп были запрещены. Хотя это отнюдь не значило, что такие браки не имели места.
– Что ты сказала, Глориоза? Переведи, – попросил я.
– Зови меня Пламенной Лилией. Тебе нравится это имя?..
Она ушла еще до того, как появился Генрих, по обыкновению пьяный и болтливый. Мы обедали в столовой – на террасе одолевали москиты. Генрих ругал «белых оборванцев», которые так и норовят стащить с прилавка бутылку пива или пачку сигарет.
– А сами называют себя белыми людьми, – говорил он, с громким бульканьем наливая в свой стакан виски. – Они хуже африканцев. Ты бы видел, как хлещут пиво их женщины! И не только пиво. Они все как на подбор уродки – плоскозадые, жилистые, сиськи висят до пупка. А вот среди цветных девушек есть такие, что пальчики оближешь. Глориоза давно ушла? – спросил вдруг он.
– Минут сорок назад.
– Не могла меня дождаться. Я ее последнее время почти не вижу. Это ты счастливчик. Ну и как продвигаются дела на сексуальном фронте?
– Я их не продвигаю. Глориоза честная девушка.
– Ты хочешь сказать, что у нас в доме не пропадают вещи? – съязвил Генрих.
– Я хочу сказать, что в жару вредно много пить. Тем более виски. У тебя плохое здоровье.
– Черт бы его побрал, это здоровье. Гм, здоровье инвалида. Этим чертовым сучкам нужно, чтоб машинка работала на полных оборотах. У меня же мотор часто глохнет, а потом долго не заводится. Тьфу! – Генрих выругался. Это была смесь немецких, английских и голландских ругательств, заправленная солеными словечками из нгуни.[37]
Мне стало его жаль. Я протянул через стол руку и пожал его, похожую на клешню большого омара. Наши ужины все чаще проходили под такие вот разговоры. Я вдруг понял, что нам пора расстаться, – уж слишком навязчиво напоминаем мы друг другу о том, о чем лучше бы давно забыть. Генрих словно прочитал мои мысли.
– Знаешь, два холостяка под одной крышей – это слишком. Тут неподалеку продается дом. Правда, поменьше нашего, зато с видом на бухту. Да и цена по нынешним временам вполне сносная. Мне оттуда до магазина рукой подать.
Через неделю мы разделили поровну наше нехитрое хозяйство и зажили каждый сам по себе. Генрих пообещал, что будет меня навещать. Еще он сказал, что попросил Глориозу приходить к нему по субботам и вторникам, что он не может отказаться от ее услуг, что общество этой африканской Артемиды действует на него очень благотворно.
Я не ждал Глориозу в следующую субботу – я был уверен, она пойдет к Генриху. Я настроился поскучать в обществе Клары под музыку Брамса. В роще серебристых деревьев пела какая-то птица. Ее трели напоминали соловьиные. Я почувствовал щемящую тоску.
Вдруг мне на плечи легли прохладные ладони, и у меня закружилась голова от аромата, по которому я безошибочно узнал Глориозу или, как она велела называть себя, Пламенную Лилию.
– Вулото не должен грустить, – сказала она. – Вулото самый счастливый человек на свете.
– Да. – Я и в самом деле был очень счастлив, что она пришла. – А я думал, ты у Генриха.
– Ты потому и грустил? – спросила Пламенная Лилия, усаживаясь на пол возле моих ног. Я был слепым с большим стажем и в мире звуков ориентировался, как обезьяна в родных джунглях.
– Да. – Я погладил жесткие мелкие кудряшки на ее голове.
– О, Вулото знает, что Пламенная Лилия его любит. Зачем ей идти к Генриху? Пламенная Лилия никогда больше к нему не пойдет.
– Вы поссорились? Когда это случилось?
– Это никогда не случалось. Это было всегда. Белый Нгахола[38] сделан из глины склона, где живут алева.[39] Как хорошо, что ты теперь живешь один.
Она положила голову мне на колени. Мы вместе слушали скрипичный концерт Брамса, в который вплетались звучные рулады африканского соловья. Вдруг я вспомнил Лорхен – я давно ее не вспоминал. Я вздрогнул и застыл, пронзенный этим воспоминанием.
Пламенная Лилия взяла мои руки в свои и спрятала лицо в моих ладонях.
– Теперь я только твоя, – прошептала она. – Никто другой не посмеет ко мне прикоснуться. Я буду с Вулото всегда, и он не будет грустить.
Пламенная Лилия осталась жить в моем доме. Каждую ночь она делила со мной ложе, но под утро всегда уходила в свою комнату окнами на склон Столовой горы, хоть я и просил ее остаться.
– Ни[40] приходят на рассвете повидаться со своими детьми. Этой встрече никто не должен мешать. Любовь все равно что стена. Она делает мужчин и женщин безразличными к своим предкам. Ни будут рады увидеть, что Вулото лежит в постели один.
– Значит, они эгоисты, эти ни, – говорил я Пламенной Лилии. – Мне хорошо с тобой. Я хочу проснуться в твоих объятиях.
– Кулотиоло сделал для Вулото Вулоно.[41] Я твоя женщина. Я никогда тебя не брошу. Но я буду делать так, как хотят ни.
Днем она всегда была занята по хозяйству. Представляю, какая чистота воцарилась в нашем доме с тех пор, как здесь поселилась Пламенная Лилия.
Однажды, когда она ушла за покупками, ко мне заглянула соседка, миссис Кэлворт, Джейн Кэлворт, вдова в летах, проводящая время в безделье и в занятиях мелкой благотворительностью. Она и раньше заглядывала к нам с Генрихом. Он называл ее Jane-of-all-trades[42] и говорил, что мог бы прожить с ней в одном шалаше на необитаемом острове лет двадцать пять и остаться девственником. Джейн Кэлворт было под шестьдесят. От нее всегда терпко пахло духами.
Я угостил ее лимонадом и мороженым. Мы сидели на террасе с видом на рощу серебристых деревьев. Африканского соловья в тот день не было слышно.
– У вас стало так уютно в доме, мистер Хоффман, – констатировала Джейн Кэлворт. – Вам повезло с прислугой – эта Гло такая расторопная. Моя Мвамба по сравнению с ней неповоротливая тумба. Вы не смогли бы одолжить мне на несколько дней Гло? Я хочу разобрать шкафы с посудой и повесить на окна новые шторы. Мвамба обязательно что-нибудь разобьет.
– Прошу прощения, миссис Кэлворт, но… Гло требуется мне чуть ли не каждую минуту. Ведь я слепой.
– О да, я понимаю. Я все прекрасно понимаю. – В голосе ее сквозило ехидство. – Мой покойный муж, бывало, говорил, что африканские женщины умеют ублажать белых мужчин. Причем сразу нескольких. Дело в том, что они в силу ограниченности своего интеллекта не способны понять, что такое элементарная женская верность. Моя Мвамба имеет трех, а то и четырех…
Я резко встал.
– Миссис Кэлворт, прошу прощения, но я должен встретить Гло – ей не под силу дотащить к нам наверх сумки с продуктами.
– Да, конечно. – Она встала. – Не буду вас задерживать, мистер Хоффман. Заходите как-нибудь на чашку чая.
Я поспел вовремя – Пламенная Лилия отдыхала у подножия лестницы, ведущей на нашу улицу. Я подхватил сумки и стал подниматься – я знал наизусть каждую ступеньку. Она пыталась вырвать их у меня, и мы чуть не скатились вниз. Наверху я поставил сумки на землю и обнял ее на виду у всей улицы. Я не делал так никогда.
Как-то в отсутствие Пламенной Лилии меня навестил Генрих. Мы с ним давно не виделись, лишь изредка разговаривая по телефону. Я знал, что Генрих надумал жениться.
– Она не первой молодости, – рассказывал он, как обычно потягивая виски с содовой, – но и не совсем еще старая. Признаться, в постели от нее проку мало, да и я уже к этим штучкам-дрючкам поостыл… Знаешь, – вдруг прервал он свой рассказ, – ты выглядишь, как мальчишка, хоть у нас с тобой всего каких-то два с половиной года разницы. Но ты еще хлебнешь с ней горя.
В тоне его голоса я уловил злорадство.
Я попросил его не совать нос в чужие дела.
Генрих хмыкнул и долил виски в стакан.
– Надеюсь, ты придешь к нам на бракосочетание, – сказал он после довольно длинной паузы. – Хильда тоже тебя приглашает. Послушай, я должен обязательно познакомить тебя с Хильдой. У меня есть идея: мы завтра же приедем к тебе обедать.
– Мы с Глориозой будем рады вас видеть.
– Э-э-э, как бы это сказать… – Генрих болтал в воздухе стаканом, и я слышал, как о его стенки звякают льдинки. – Я понимаю, ты очень привязался к Глориозе, и она ухаживает за тобой, как… Словом, замечательно ухаживает. Но Хильда… Хильда родилась и выросла в этой стране.
– Мы с тобой тоже родились и выросли в расистском государстве. И воевали за идеи фюрера. Но Германия за минувшие годы стала совсем другой. Почему же в нас ничего не изменилось?
– Прежней Германии больше не существует, – с явным сожалением подтвердил Генрих. – Эти проклятые коммунисты скоро и сюда доберутся. – Он ударил кулаком по столу. – Я сам возьму в руки автомат, если они сюда придут.
– Успокойся, этого не случится. Если мы снова не полезем со своими порядками туда, где нас не ждут.
Я чувствовал, как во мне поднимается волна гнева. Дело было не в Генрихе и даже не в его Хильде – последнее время мне чуть ли не на каждом шагу напоминали о том, что я обязан жить согласно законам, придуманным духовными близнецами нашего фюрера.
– Прости. – Генрих вдруг крепко стиснул мне запястье. – На меня словно нашло затмение. Жди нас завтра с Хильдой.
Я пересказал Пламенной Лилии мой разговор с Генрихом – она в это время стелила нашу постель. Она каждый день стелила чистое прохладное белье, пахнущее экзотически сладко и успокаивающе. Она молча стелила нашу постель. Потом так же молча расстегнула пуговицы на моей рубашке, поцеловала меня три раза в грудь и взяла за руку, приглашая лечь. Она никогда не ложилась первая.
– Я собралась завтра к сандугу,[43] – сказала Пламенная Лилия, укладываясь рядом со мной. – Я приготовлю обед, расставлю букеты цветов, накрою на стол. Прошу тебя, Вулото, отпусти меня завтра к сан-дугу.
– Ты умная девочка, но ты никуда завтра не пойдешь. Ты будешь сидеть с нами за столом как хозяйка этого дома и моя жена. Пусть только эта Хильда попробует пикнуть.
– Нет, Вулото, нет. Ты ничего не понимаешь. Гомана[44] и Сели[45] родные братья. Они повздорили между собой, но помирятся, когда поймут, что поругались из-за пустяка… И они снова станут любить друг друга. Но пускай они это поймут сами.
– Но я не желаю сидеть за одним столом с людьми, которые считают тебя… существом низшей расы.
Пламенная Лилия прижалась щекой к моей щеке.
– Вулото, прошу тебя, думай о том, что Гомана и Сели родные братья. Они не могут не любить друг друга. Думай о том, как они помирятся и будут радоваться, что снова вместе. Прошу тебя, Вулото.
Пламенная Лилия сделала все по-своему. Уходя, она сказала:
– Вернусь и сварю вам кофе. Мне нужно спросить у сандугу. Мне нужно очень много спросить у сан-дугу.
Она на самом деле появилась к концу обеда. Я услышал ее легкие скользящие шаги еще раньше, чем их услышали собаки. Генрих начал было подниматься ей навстречу – он всегда так делал, как вдруг плюхнулся на место. Думаю, не без помощи Хильды.
– Послушай, – сказал Генрих, когда Хильда ненадолго отлучилась, – если бы эта девушка была моей женой, у меня бы наверняка не барахлила эта чертова машинка. Видел бы ты образину, на которой я собираюсь жениться. – Он выругался по-еврейски – недаром Кейптаун называют Новым Вавилоном. – Слава Богу, хоть уродов не наплодим. Эх, как же я тебе другой раз завидую!..
В постели Пламенная Лилия завела разговор о том, что должна родить от меня ребенка. Так ей сказала сандугу. Я испытал радость. Но тут же больно сжалось сердце. Она почувствовала это.
– Если Вулото не хочет, маленького у нас не будет. Его душа еще не вселилась в мое тело, но она очень стремится туда вселиться. Я слышала, как она стучала в мое окошко.
– Лорхен, – прошептал я. – Так звали девушку, которую я любил в России. Она должна была родить мне ребенка. Я не мог на ней жениться. Я даже не смог ее защитить. Ее убили. Бог наказал меня за трусость слепотой.
– Нет, Вулото. Гомана, как и его брат Сели, больше любит прощать, чем наказывать. Это душа того ребенка просится в мир. Мы должны его впустить.
Она на самом деле забеременела. Как мне кажется, именно в ту ночь. Она ушла к себе позже обычного – в роще уже защебетали птицы. В тот день, помню, мы не отходили друг от друга. Впервые за много лет я почувствовал, что еще не утратил способность чувствовать себя счастливым.
Вскоре после своей женитьбы Генрих по-настоящему запил. Он часто приходил ко мне, пил виски, ругал «эту свинскую жизнь» и Хильду.
– Не женщина, а фельдфебель в юбке. У нее и задница, как у мужика: плоская, не за что ущипнуть. Ну, а все остальное… Доска с дыркой, вокруг которой щетина и та почти не растет. Моту себе представить, как прекрасно это место у твоей Глориозы.
Когда-то в молодости я тоже мог обсуждать в компании таких же великовозрастных балбесов, каким был сам, достоинства и недостатки подружек. Но к тем женщинам я не испытывал никаких чувств. Теперь мне были неприятны подобные разговоры.
Генрих менял тему.
– Эх, смотаться хоть бы на недельку в фатерлянд. Интересно, уцелел дом, в котором я вырос? А тебя разве не тянет в родные края?
Честно говоря, меня туда не тянуло. Отец, как мне передали, уехал куда-то в Южную Америку. Думаю, он сменил фамилию, а может, даже сделал пластическую операцию. Я редко вспоминал отца, и мне, в сущности, было безразлично, жив он или умер.
Последнее время я часто вспоминал маму…
Однажды я рассказал о ней Пламенной Лилии. То, о чем никому не рассказывал: как, спасая собственную шкуру, предал родную мать. Когда я закончил рассказ, Пламенная Лилия вдруг взобралась на меня и легла животом поперек моего живота.
– Положи одну руку мне на макушку, – велела она, – а другую руку – на то место, откуда должен расти хвост. Мизинец на последний позвонок. Теперь подними большой палец и повторяй за мной…
Она заговорила на языке нгуни. Мне нравилось, как звучит этот язык, хоть я мог понять всего несколько слов. Я повторял за ней, стараясь имитировать ее интонацию. Судя по всему, это было заклинание духов.
Потом Пламенная Лилия легла рядом со мной. Я слышал, как бьется ее сердце.
– Я разговаривала с кра.[46] Я попросила их передать ей наше послание. Я сказала ей, что мы ее любим и что у нее будет внук. Я поклялась воспитать его добрым и сильным. Вулото, мы не обманем твою маму.
Я не мог официально зарегистрировать свой брак с Пламенной Лилией, хоть и называл ее при всех своей женой. Кое-кому это не нравилось. Джейн Кэлворт перестала ко мне заходить даже в отсутствие Пламенной Лилии. Я слышал, как она говорила соседке:
– Таких мужчин нужно отправлять в сумасшедший дом. Вокруг столько незамужних белых женщин, а он спутался с этой грязной цветной. Был бы жив мой Дик, он бы линчевал этого эсэсовца.
Не знаю, что сказала соседка, однако ответ Джейн Кэлворт прозвучал в еще более раздраженных тонах:
– Понаехали сюда устанавливать свои порядки. Мало их побили в войну.
Думаю, Пламенной Лилии тоже приходилось слышать разные пересуды, но она никогда мне не жаловалась. Как-то я предложил ей продать дом и уехать в Сенегал или Замбию.
Она отказалась.
– Наш мальчик должен родиться здесь, в этом доме, – мягко, но решительно возразила Пламенная Лилия. – Я пообещала кра, что он родится здесь. Душа твоей мамы прилетит полюбоваться им. Нам нельзя уезжать.
Как-то днем я пошел к дантисту. Идти было недалеко, я знал каждый бугорок и камешек на своем пути. Пламенная Лилия возилась на кухне. Клара к тому времени уже умерла от старости, ее дочка Исеба пошла со мной. Она, как и ее мать, была прекрасной собакой-поводырем.
– Запри входную дверь, – велел я Пламенной Лилии.
Она только рассмеялась в ответ.
– Вулото, злые духи проникают в дом через щели в полу и стенах. Но я их не боюсь.
– Я тоже их не боюсь. Но если ты запрешь входную дверь, в дом не смогут войти злые люди. А они куда опасней всех твоих духов.
– Ладно, Вулото, раз ты хочешь, я запру дверь. – Она проводила меня до самой калитки. – Пускай тебя хранят лилимы.[47]
Вернулся я часа через полтора. В доме пахло моим любимым супом из креветок и миног, который прекрасно готовила Пламенная Лилия. Исеба, вбежавшая в дом первой, жалобно заскулила.
– Пламенная Лилия! – окликнул я. – Где ты? – Мне показалось, кто-то тихо простонал, потом я услышал со стороны нашей спальни знакомые шаги.
– Что случилось?
Мне стало очень тревожно.
– Вулото… – У нее был какой-то чужой голос. – Чуть-чуть плохо стало. Пришлось прилечь. Сейчас лучше. Вулото…
– Да, моя девочка?
– Я сегодня вечером уеду. Вулото, пожалуйста, не спрашивай – куда.
Меня будто ударили.
– Надолго? – смог лишь выдавить я.
– Пока не знаю. Я вернусь к тебе, Вулото. Не думай обо мне плохо.
Я был убит. Я понял вдруг, как сильно привязался к Пламеной Лилии. Она была мне матерью, сестрой, другом, женой и возлюбленной. Она примирила меня с окружающим миром, который я долгие годы считал враждебным и безобразным.
– Что ж, если ты хочешь…
– Нет, Вулото, я не хочу расставаться с тобой, но… Мне показалось, будто в доме пахнет виски.
– Без меня кто-то был? – спросил я.
– Почтальон принес мне письмо. Вулото, не спрашивай больше ни о чем, прошу тебя.
Обедали мы в полном молчании. Потом я вышел на террасу покурить. Пламенная Лилия принесла мне туда крепкий черный кофе.
– Вулото, я всегда буду только твоей женщиной. Злые духи стараются нас разлучить. Вулото, не слушай, что тебе будут нашептывать злые духи.
Я думал, она подойдет ко мне, обнимет, положит на плечо свою голову. Она всегда так делала, когда я был чем-то расстроен. Но она даже не прикоснулась ко мне.
Я слышал, как она молча моет на кухне посуду. Пришла Исеба и, жалобно заскулив, устроилась возле моих ног. Обычно после обеда она вертелась на кухне, где ей перепадали от Пламенной Лилии лакомые кусочки. В роще серебристых деревьев было тихо. Лето кончилось, хотя дни стояли на редкость жаркие. Вот-вот польет дождь и задует промозглый ветер, с унынием думал я.
Я не знал, что и думать. Когда я уходил к дантисту, Пламенная Лилия была весела и никуда не собиралась. Что же произошло? Почему в доме пахло виски? Почтальон, дядюшка Джекоб, здесь ни при чем, он вообще не пьет.
– Вулото…
Она приблизилась сзади и остановилась в метре от меня.
Я обернулся. От нее пахло совсем не так, как прежде. Так пахнет от вымотавшейся до предела лошади. Это был не просто запах пота – это был запах бессилия.
– Может, поцелуешь меня на прощание? – спросил я и раскрыл объятия.
– Нет, Вулото. – Она вздохнула. – Только не слушай, что тебе будут нашептывать про меня злые духи. Обещаешь?
Я обещал ей это.
– Проводи меня до калитки…
– Я провожу тебя до остановки, – сказал я.
– Нет, Вулото, только до калитки, ладно? После отъезда Пламенной Лилии в доме стало пусто и неуютно. Я не знал, когда она вернется, а потому не считал дни. Я был лишен занятия успокаивающего того, кто ждет, и вселяющего надежду. Я почувствовал себя одиноким инвалидом. Дождь, зарядивший на следующий день после ее отъезда, мерно стучал по черепичной крыше террасы. В открытое окно веяло холодом и тоской.
Я ставил на проигрыватель пластинки с симфониями Брамса. Его музыка теперь казалась мне исповедью нытика. Немцы всегда были нытиками и меланхоликами, думал я. Временами их охватывала злость на самих себя за столь тоскливое существование, и они преображались в нацию вояк-роботов. Я подумал о Генрихе. Что-то давно он не появлялся и не звонил.
Промаявшись два дня наедине со своими безрадостными мыслями, вечер третьего я решил скоротать в баре «Синий баобаб» в трех кварталах от меня. Я замкнул входную дверь и взял с собой Исебу.
Я провел в баре часа три. Хайнц, хозяин заведения, был симпатичным, веселым парнем. Генрих раньше тоже сюда захаживал, но, как мне сказали завсегдатаи, его здесь давненько не видели. Очевидно, Хильде удалось посадить мужа на короткий поводок.
Я брел по лужам, думая о том, что пора включать в доме электрическое отопление, что завтра надо сходить в магазин… Я снова превратился в холостяка.
Когда я открыл дверь, на меня пахнуло жилым теплом и знакомым запахом только что приготовленной пищи.
– Пламенная Лилия! – Я бросился на кухню. – Ты вернулась?
Мне никто не ответил. Исеба бегала из комнаты в комнату и тихонько скулила. Я вышел на террасу и закурил. Я догадался: Пламенная Лилия была в мое отсутствие. Выходит, она не хочет встречаться со мной.
Генрих позвонил на следующий день утром. У него был хриплый, раздраженный голос.
– Почему ты мне не звонишь? – начал он с выговора. – Меня вполне могли похоронить за то время, что мы с тобой не разговаривали.
– Извини, Генрих, – сказал я, почувствовав к другу жалость. – Если хочешь – приезжай. Я буду тебе рад.
Через полчаса мы уже сидели в нашей столовой. Он пил виски с содовой, я пиво, хотя обычно с утра не пью спиртного.
– А где Глориоза? – спросил он вкрадчиво.
– Уехала к родственникам.
– К родственникам? – переспросил он. – И надолго?
– Не знаю.
– Что это она вдруг тебя бросила? Или вы поссорились?
– У нас нет причин для размолвок, – ответил я резко.
– Да, хорошо быть слепым. Я всегда тебе завидовал.
Я молчал. Присутствие Генриха угнетало и раздражало меня. Но я не мог указать на дверь человеку, с которым был столько лет в дружбе. И мне все еще было жаль его.
Он стал изливать душу. Оказывается, Хильда приревновала его к цветной служанке и жестоко избила девушку. Чтобы история не получила огласки, Генриху пришлось заплатить кругленькую сумму. Их новая служанка настоящая кви,[48] рассказывал Генрих. К тому же грязнуля и совсем не умеет готовить.
– У нас в доме теперь, как в самом захудалом портовом баре, – жаловался он. – Черт бы побрал этих старых жен-мегер!
– Зато у нее белая кожа, – ввернул я не без ехидства. – Быть белокожим в этой стране, все равно что иметь бессрочный пропуск в рай.
– Черт бы побрал эту страну! – рявкнул Генрих. – Они все тут круглые идиоты. И твои цветные тоже. Почему они позволили белым вытирать об себя ноги?..
Он бушевал еще несколько минут, потом внезапно сник. Вскоре я услышал его храп. Значит, он здорово накачался виски.
Меня потянуло на воздух. Я кликнул Исебу и вышел на улицу. Дождь прекратился. Лучи осеннего солнца, вырываясь из-за туч, робко ласкали мое лицо.
Она где-то рядом, думал я. Пламенная Лилия, ну почему ты не хочешь со мной встречаться? Неужели я тебя чем-то обидел? Прости, если это так.
Я вернулся домой минут через сорок. Генриха уже не было. Запах, который он оставил после себя, что-то мне напомнил. Я напряг память…
Конечно! Именно так пахло в доме в тот день, когда я вернулся от дантиста и Пламенная Лилия сказала мне, что ей нужно уехать. Именно так.
Мой мозг лихорадочно заработал. Генрих побывал в мое отсутствие и что-то такое сказал Пламенной Лилии обо мне, о моем прошлом. Но что? О Лорхен я ей рассказывал. К тому же я знал отношение Пламенной Лилии к прошлому – она считала, наша жизнь состоит из не связанных между собой длинных сновидений и человек не властен в них что-либо изменить… Ей хотелось, чтобы сон про нас длился дольше всех остальных.
Но она сама его нарушила.
Я набрал номер телефона Генриха. Хильда раздраженно ответила, что его нет дома.
Я не мог сидеть сложа руки. Я должен был найти Генриха и добиться от него признания. Любым способом.
Генрих сидел в «Синем баобабе». Об этом мне сказал Хайнц, едва я туда вошел. Еще он шепнул мне, что Генрих грозился меня убить.
– Быть может, стоит позвонить в полицию, мистер Хоффман? – предложил Хайнц. – У него глаза, как у бешеного быка.
– Я сам с ним разберусь. Я шагнул к стойке.
Генрих встал мне навстречу, скрипнув протезом.
– Говори: что ты сказал Глориозе, подонок! – потребовал я.
– Что я ей сказал? – Он мерзко расхохотался и грязно, по-солдатски, выругался. – Вот что я ей сказал. Но только не словами.
В бешенстве я бросился на него. Если бы не Хайнц, успевший схватить меня за руку, клянусь, быть бы Генриху на том свете. Хайнц позвал кого-то на помощь, и мне больно скрутили за спиной руки. Боль эта, вероятно, спасла меня от худшего – мое сердце могло не выдержать того, что я узнал.
Генрих не унимался.
– Эта грязная тварь еще сопротивлялась. Я оказал такую честь ее вонючей п… Она расцарапала мне физиономию, и моя старая сука после этого окончательно взбесилась. Пришлось отходить ее по сраке ремнем. У этой твоей штучки… – Он снова заговорил на солдатском лексиконе.
Кто-то влепил ему затрещину. Хайнц и его жена отвезли меня домой и уложили в постель.
– Мистер Хоффман, я думаю, он врет, – говорил Хайнц. – Я почти уверен в этом. Он законченный алкоголик. Я видел Глориозу только вчера. Она была вся в белом. Очень нарядная и…
– Где ты ее видел, Хайнц? – нетерпеливо перебил я его.
– В квартале от вашего дома. Возле аптеки мистера Бернштейна. Вы ведь знаете, он обслуживает и цветных тоже.
Я вскочил, несмотря на протесты Хайнца и Греты. Через пять минут я уже был в аптеке мистера Бернштейна.
– Она покупала у меня марлю. Много марли, – сказал старик. – Я спросил, зачем ей столько марли, а она говорит, ей велела купить столько марли эта… как ее… словом, ворожея. Хорошая девушка эта ваша Глориоза, мистер Хоффман. Она к вам вернется, вот увидите. Я прожил в этой стране всю жизнь и хорошо знаю местных женщин. Они преданы мужчине душой и телом. После того как придумали этот глупый закон о смешанных браках, белые мужчины стали гораздо больше пить.
Я вернулся домой и лег на кровать. Меня знобило. К вечеру подскочила температура и начался бред. Круги Дантова ада в сравнении с ним могут показаться лишь комнатой страха в детском парке. Нет смысла пересказывать эти кошмары. Они были возмездием за военные преступления, про которые я стал было забывать в объятиях Пламенной Лилии. Я прожил за одну ночь жизнь длиной в вечность. Страшную жизнь. Очнулся я вконец обессиленный.
И услышал ее шаги.
Я силился встать. Мне удалось это с третьей попытки. Я слышал, как на кухне льется вода. Я шел на этот восхитительный звук, цепляясь за стены.
– Вам нельзя вставать, – услышал я незнакомый женский голос. – Доктор сказал, у вас лихорадка.
– А где она? Я слышал ее шаги. Где Пламенная Лилия?
– Она ушла. Она была с вами всю ночь.
– Кто вы?
– Меня зовут Протея. Я – старшая сестра Пламенной Лилии. Я буду с вами весь день.
Я опустился на табурет и разрыдался. Подобное со мной случилось впервые – я не плакал даже в детстве.
Протея заставила меня принять какое-то сладковатое пойло. Мне стало легче.
– Почему Пламенная Лилия меня избегает? – спросил я у Протеи. – Прошу вас, ответьте мне.
– Она… Нет, я не могу выдать ее тайну. Она взяла с меня клятву.
Меня снова охватило отчаяние. Я готов был опять разрыдаться. Протея сжалилась надо мной.
– Вы должны все знать, раз вы так ее любите. Сестра считает себя нечистой после того, что с ней сделал этот Нгакола. Он…
– Я все знаю, – перебил я Протею. – Но, пожалуйста, передайте сестре, что я не могу без нее жить.
– Она не позволит вам к ней прикоснуться, пока не пройдет ритуал очищения. Так поступали наши предки. Как вы знаете, у нас было темное прошлое. Сестра еще так молода и наивна. Она верит всем этим колдунам и ворожеям. Ей нужно учиться. Ей нужно поступить в колледж. Я бы могла помочь ей найти место учительницы. Я сама преподаю в школе.
Меня потрясло то, что рассказала Протея. Ритуал очищения! Пламенная Лилия боится запачкать меня своим прикосновением, потому что этот мерзавец ее изнасиловал… Дело не только в темном прошлом этого загадочного континента – дело в том, что Пламенная Лилия видит во мне чуть ли не Бога.
Я почувствовал себя последним подлецом – во второй раз в жизни я не смог защитить любимую женщину.
– Сестра могла бы получить с этого человека большую сумму денег, которой ей вполне бы хватило на обучение в колледже, – услышал я голос Протеи. – В суд, разумеется, подавать бессмысленно: в ситуациях подобного рода белого признают виновным в трех случаях из ста. Быть может, вы сможете что-то сделать?
– Где ее найти? Если вы не скажете, я обыщу весь город.
Протея назвала адрес. Через десять минут я уже сидел в такси.
Мистер Хоффман вскочил с кресла: спавшая возле его ног Джильда вдруг зарычала и разразилась злобным лаем.
– Успокойся. – Мистер Хоффман ласково погладил ее. – Тебе приснилось страшное. Вся наша жизнь состоит из одних страшных снов.
Он подошел к окну и застыл в позе человека, созерцающего подлунный пейзаж. Это было печальное зрелище – слепой, пытающийся что-то увидеть.
– Ее не удалось спасти, – послышался его хриплый голос. – Эта чертова сандугу напоила ее какой-то отравой. Бедняжка умерла в страшных муках. Она узнала меня за несколько минут до смерти и что-то прошептала на каком-то странном языке. Никто, даже эта проклятая сандугу, не понял ни слова. Она умерла, глядя на меня. Так мне сказала Протея.
Мистер Хоффман какое-то время молча стоял у окна, потом вернулся на свое место.
– Думаю, вам интересно знать, что было дальше. Я остался жить, потому что мне следовало отдать кое-какие долги. У меня ушло пять с половиной лет на то, чтоб расплатиться с Генрихом. Узнав о смерти Пламенной Лилии, он куда-то скрылся, бросив Хильду, дом, магазин. Но я знал, что он вернется. Я жил в ожидании его.
И он вернулся. Он пытался передать через наших близких знакомых, что просит у меня прощения. Как-то даже позвонил мне. Я сказал, что все равно рано или поздно убью его.
У него, очевидно, не выдержали нервы, и он явился ко мне ночью в надежде застать врасплох. Генрих не знал, что с тех пор как он вернулся в город, я окончательно лишился сна. Я услыхал его крадущиеся шаги в палисаднике раньше, чем их услышали собаки. Я приказал им молчать. Входная дверь была не заперта – я оставлял ее открытой с тех пор, как потерял Пламенную Лилию. Сам не знаю почему. Жизнь состоит из снов, и я, вероятно, надеялся втайне, что наш с ней сон вернется. Генрих вошел в прихожую. Я догадался, что он вооружен. Мне казалось, я вижу в темноте очертания его фигуры, дуло револьвера, нацеленное в пустоту. Я щелкнул выключателем. Его револьвер выстрелил. Пуля попала в зеркало в гостиной – я услышал звон падающих осколков. Он расстрелял всю обойму, паля наугад, а я стоял с ним совсем рядом и ждал. Он выругался. Я прицелился на звук, сказал «За Пламенную Лилию» и нажал на курок. Он рухнул на пол.
Наступила тишина.
Прибежали соседи, приехала полиция. Меня арестовали. Я проспал трое суток. Суд присяжных меня оправдал, расценив мои действия как самозащиту, хоть я не сказал в свое оправдание ни слова. Потом я долго лежал в клинике для нервнобольных. За домом и собаками присматривала Протея. Она живет там и поныне, несмотря на протесты кое-кого из белых соседей. Но в ЮАР теперь наступили иные времена. – Мистер Хоффман вздохнул. – Я съездил на могилу матери в Цвиккау и попросил у нее прощения. В Нью-Орлеане я очутился, можно сказать, случайно. Моя дальняя родственница по материнской линии сказала, что там живет ее дочь. Я понял еще в аэропорту, что приживусь здесь. Для слепого запахи имеют, быть может, решающее значение. А потом Бог или кто-то еще послал мне Томми. Вот и все… все.
Мистер Хоффман стал раскачиваться в качалке…
– Я больше не буду пытаться что-то сделать с собой, – сказала Лиззи брату, когда они подъехали к ее дому. – Клянусь тебе.