Глава 13

Я был на полпути к Чикаго, когда понял, что так и не рассказал деду о том, что приезжаю к нему на лето. Проблема была в том, что я знал — дед просто лопнет со злости, если узнает, что я еду туда один. Хотя мне все равно нужно ему рассказать. Больше всего дед не любил сюрпризы.

Я свернул с шоссе I-94 на обочину и быстро просмотрел мой короткий список номеров, пока не нашел телефон деда. Глубоко вздохнув, я нажал кнопку вызова.

Прозвучало четыре гудка, и потом раздался низкий, хриплый голос деда.

— Алло? Кто это?

— Привет, дед. Это Кейден.

— Кейден? Твой папаша наконец купил тебе мобильный телефон?

Я нервно рассмеялся.

— Да. Знаешь, за хорошие отметки в этом году.

Я прокашлялся.

— Так вот, этим летом я собираюсь на ранчо.

— Да ну? Неужели наелся своего высокохудожественного дерьма?

— Дед. Это была эксклюзивная программа для самых талантливых детей моего возраста в стране. Было честью поехать туда в прошлом году.

— Но все-таки ты не едешь туда снова.

Я почти видел, как он прищурился, говоря это.

— Да, ты прав. Я наелся этого высокохудожественного дерьма. Но я все равно художник. Так что не слишком-то надейся.

Он любил шутить, что когда-нибудь я приду в себя, решу переехать в Вайоминг и позволю ему воспитать меня, чтобы унаследовать ранчо.

— Вот черт! На минутку я даже обрадовался.

— Прости, дедушка.

Он прокашлялся — знак того, что шутки кончены.

— Так когда твой самолет садится в Шайенне?

Я заколебался.

— Ну, вот в чем дело, дед. Я... в этом году я еду сам.

В кой-то веки дед потерял дар речи. Ответил он только через несколько секунд.

— Дерьмо, — зарычал он, — тебе только шестнадцать. Твой папаша никак не разрешит тебе.

— Я уже уехал. Я на полпути в Чикаго.

— О чем, мать твою, думал твой отец?

Когда я был младше, дед старался не ругаться, но, как и папа, чем старше я становился, тем реже он контролировал свою речь.

Я не нашелся, что сказать, потому что не знал, о чем отец думал.

— Он... он много работал.

— Ты ведь не сбежал, нет?

— Нет.

Я моргнул, когда мимо пронесся полуприцеп и машина затряслась.

— Папа знает.

Дед долго молчал, но я знал его достаточно хорошо, чтобы понять, что он все обдумывает.

— Полагаю, здесь я немного смогу помочь. Я хочу, чтобы ты звонил мне каждые четыре часа, Кейден. Ты понял? Ровно каждые четыре часа. Это значит, что для этого ты будешь останавливаться на обочине, ясно? Пока ведешь, не звони и не пиши сообщения. Убавь громкость музыки. Следи за слепыми зонами.[11] Ты меня понял?

— Да, сэр.

— Это самая идиотская вещь, о которой я слышал. Чтобы в шестнадцать лет самому, черт возьми, вести машину почти тридцать часов. Мне стоит позвонить Эйдану и перекинуться с ним парой слов о том, что я должен делать.

— Не надо, дед. Он... просто не звони ему. Со мной будет все в порядке. Клянусь.

— Он, кажись, никак не может пережить, что потерял твою маму, так?

— Кажись, нет.

От нахлынувших воспоминаний мне стало больно. Когда я приезжал с ранчо, я всегда говорил, как дед немного гнусавил и говорил «кажись». Каждый год мама приходила в ужас и хлопала меня по плечу каждый раз, когда я говорил «кажись» или «не заимел» или что-нибудь такое. В этом году переживать больше некому.

— Это чертовски печально, Кейден. Она была хорошей женщиной, чересчур хорошей для него, я всегда говорил. Я знаю, что потерять ее — худшее, что может произойти, но это не оправдание, чтобы разрешить подростку твоего возраста отправляться в такой путь одному.

— Я знаю, дед. Но я больше не ребенок, ладно? Я забочусь о себе уже довольно долго.

— Ты хороший парень, Кейд. И будешь чертовски хорошим мужиком. Но ты все еще ребенок. И тебе нужно, чтобы твой папаша был для тебя отцом.

Он фыркнул.

— Четыре часа. И будет лучше, если ты станешь звонить тютелька в тютельку. Если устанешь, останавливайся, слышишь меня? Спешить некуда. Просто доберись целым и невредимым.

— Так и сделаю.

— Тогда пока. Люблю тебя, парень.

Я отключился, положил телефон в держатель для напитков и вытер лицо двумя руками.

На какой-то момент я потерял ориентацию, меня охватили сомнения, страхи. Что я делал? Я не мог сделать это. Я был не готов. Мимо пронесся еще один полуприцеп, сотрясая джип. Я глубоко вздохнул, медленно выдохнул. Еще раз. Отключил все чувства, все сомнения. Вместо этого еще раз вспомнил путь до Вайоминга.

Ехать по шоссе I-84 на запад, потом свернуть к Айове, на запад, по I-284/I-80, ехать по I-80 до Шайенна, по I-25 повернуть на север, к Касперу. Ехать по двести двадцатому шоссе до торгового центра, потом свернуть на юго-восток по Бульвару Вайоминг до горы Каспер. Ранчо Эм-Лайн будет через двадцать миль, если свернуть с бульвара Вайоминг на неназванную проселочную дорогу, которая ведет в пустоши к югу от Каспера в Вайоминге.

Я мог это сделать. Я представил себе ранчо, сотни квадратных миль пологих холмов и травы по колено, и далекие горы, вершины которых прорезали небо, которые так и ждали, когда их перейдут и жаждали, чтобы их покорили.

Я завел джип и посмотрел в зеркала, чтобы убедиться, что путь свободен, и потом выехал с обочины, набрал скорость и перестроился на самую правую полосу. Прежде чем включить радио, я подождал несколько минут и набрал комфортную скорость в семьдесят пять миль в час.[12] В мамином джипе — теперь моем джипе, было спутниковое радио, что, наверное, было самой потрясающей вещью, которую я мог представить. Я переключал станции, пока не наткнулся на какую-то хорошую мелодию. Я услышал хриплые звуки гитары и сильный вокал; панель считывания информации подсказала, что играет Volbeat — «The Sinner is You», эту композицию я никогда не слышал. Слова сразу же захватили меня: «Что такое жизнь без капельки боли...»

Именно такой философии я и хотел придерживаться. Но если бы я мог, то предпочел бы жить без такой огромной боли. Я, конечно, слышал всю эту ерунду: то, что не убивает, делает тебя сильнее, и о том, как тяжелые времена учат ценить хорошие времена. Я на это не купился. Тяжелые времена всегда были тяжелыми, и сколько ни думай о том, что все будет хорошо, легче от этого не станет. Что хорошего в том, что моя мать умерла от рака? Что я должен вынести из этого? Я должен пережить это, стать сильнее? Ну... я точно не собирался свернуться в клубок и умереть, так что, да, я это пережил. Но еще я знал, что уже никогда не буду прежним. Я ощущал шрамы на сердце и в мыслях. Раны были глубокими, и по-настоящему они никогда не заживут. Нельзя смотреть, как твоя мать умирает, а отец теряет надежду, и не измениться к худшему.

Я был нарисован болью. Несколькими густыми, покрытыми лаком слоями боли, которая не пройдет.

Я все ехал, милю за милей, час за часом. Чикаго я обогнул с юга и пересек метрополию по промышленному лесу из дымовых труб, из которых вырывались столбы пламени. Я находился где-то между Джолиетом и Дэйвенпортом в Иллинойсе, когда остановился в Бургер Кинге, чтобы поесть и позвонить деду. Еще через четыре часа я был между Де-Мойном, Айова и Омахой, Небраска. Иногда время шло даже медленнее, чем на лекции по экономике, а иногда так быстро, что я не мог поверить, как далеко заехал. Айова и Небраска были плоскими и бесконечными, и только непрерывно звучащая музыка спасала меня от того, чтобы сойти с ума от скуки. Иногда я чувствовал, что начинаю дремать, и тогда открывал все окна, включал музыку так громко, что уши болели, и подпевал во все горло.

Дорога все не кончалась. Она так и бежала под капотом — еще одну милю, еще один час. И еще один час. И еще один. Я разговаривал сам с собой. Разговаривал с Эвер. Разговаривал с мамой.

С папой я не разговаривал.

Закат застал меня на парковке недалеко от Линкольна, где я припарковался под фонарем, запер двери и крепко заснул. Я ехал двенадцать часов подряд, останавливаясь только чтобы поесть, заправиться и каждые четыре часа звонить деду. Когда я проснулся, меня охватил страх. За бледно-оранжевым кругом света, в котором я припарковался, была непроглядная тьма. На дальнем конце парковки стояли полуприцепы, а на самом здании парковки светились бледные флуоресцентные лампы. Я вышел из машины, запер ее и сходил в туалет. Все стены и перегородки были изрисованы граффити: коряво накаляканными ругательствами, именами и тому подобной чепухой.

В автомате я купил колу, позвонил деду и снова отправился в путь. Я ехал в сонной, тихой темноте. За ярким пятном на дороге от света фар не существовало ничего, только темнота и высоко в небе бледная луна; не существовало ничего, кроме музыки, желтой линии посередине дороги, асфальта, белой линии по краю шоссе, да еще время от времени мимо проносилась пара горящих фар.

Я часто думал о том, кто сидел в той машине, что приближалась ко мне, на что была похожа их жизнь, какие проблемы они решали, опустив голову, что пережили. Были ли у них друзья или они были одиноки, как я? Может, в следующем году дела у меня пойдут лучше. Может, я подружусь с кем-нибудь в школе. Или, может, найду себе девушку. Подружку.

Ага, конечно.

Я проехал мимо Карни, Лексингтона и Норт-Платта[13] по пустынным полям, залитыми серым предрассветным светом, мимо стад бродящих коров и табунов лошадей, которые втягивали носом воздух и трясли гривами, мимо Сиднея. В Макдональдсе я остановился, поел и позвонил деду. Эти звонки стали моей целью в поездке. Проехать четыре часа, позвонить деду. Они означали перерыв, возможность передохнуть, остановиться и понять, как далеко я заехал.

Шел второй день моей поездки, и было уже далеко за полночь, когда я проехал под знаком, гласящим, что я прибыл на ранчо Эм-Лайн. Моя машина больше полумили шуршала шинами по длинной, прямой, как линейка, дороге, которая вела к просторному трехэтажному деревянному дому. Дом или, по крайней мере, обшивка из бревен, как любил говорить дед, был старше, чем некоторые из штатов, его построили еще в тысяча восемьсот сорок третьему году. Внутренняя отделка за последние десять лет подверглась значительным изменениям, планировка стала открытой, современной, там сделали громадную двухэтажную гостиную с огромными окнами и кухню, в которой стойки, отделанные под гранит, тянулись на целые мили, а столовые приборы поблескивали нержавеющей сталью. Я любил дом дедушки с бабушкой. Он был огромным, сверкающим, и там было весело. Когда я был маленьким, они разрешали мне носиться по коридорам и скользить в носках по полам из твердого дерева, а дядя Джерри часто бросал мне футбольный мяч из гостиной так, что он подскакивал до потолка, на двадцать пять футов.[14]

Я припарковался, выключил мотор и стал сидеть в тишине. Единственная лампочка горела в главном здании, больше света не было на целые мили вокруг. Я выскользнул из машины и тихо закрыл за собой дверь, потом оперся о машину и запрокинул голову, чтобы посмотреть на звезды. Звезд было бесконечное множество, они сверкали, мерцали, кружились и кружились в чернильной темноте — целая вселенная серебряного света. В самом ее центре светился тоненький лунный серп, омываемый звездным светом. Одна из звезд прорезала небеса, упала вниз по искомой траектории и исчезла.

Я не загадал желание.

Я услышал, как тихо скрипнула и закрылась задняя дверь кухни, а потом послышались медленные неторопливые шаги деда. Я продолжал смотреть на звезды, рядом с месяцем я заметил маленький квадратик созвездия и, пока дед подходил ко мне, попытался сосчитать их. Он остановился в паре футов от меня, повернувшись ко мне боком. Я услышал, как открывается картонная коробка, и потом — щелканье зажженной зажигалки. Дед зажег сигарету, глубоко затянулся и выпустил дым в ночное небо. Он выкуривал четыре сигареты в день, ни больше, ни меньше. Это было его единственной, тщательно выбранной слабостью. Он не пил, не брал выходные, не спал допоздна. Каждый день он выпивал по три чашки кофе и выкуривал четыре сигареты. Одну — утром, с первой чашкой кофе, вторую — после завтрака, третью — после обеда и последнюю — поздно ночью, перед сном. Мне этот запах навевал ностальгические воспоминания. Он заставлял меня вспоминать о дедушке, о разговорах, которые затягивались далеко за полночь, о раннем утре на ранчо с полным кофейником и о табачном запахе дыма, которым пах дед, когда мы выводили на пастбище табун необъезженных скакунов.

— Долго ты ехал, — сказал дед в перерыве между затяжками.

Я кивнул.

— Ага. После Омахи я остановился, чтобы поспать, но только на пару часов. Я вымотался.

— По мне, так дорога между Айовой и Вайомингом хуже всего. Все, что ты видишь — бесконечное ничего.

Я рассмеялся.

— От Айовы до Вайоминга прошла большая часть пути.

— Точно. Я горжусь тем, что ты сделал это, хотя и не совсем одобряю, что сделал это в таком раннем возрасте.

— У меня не было особого выбора, дед. В Мичигане я терял гребаный рассудок.

— Следи за своим гребаным языком, парень, — проворчал дед, но, говоря это, усмехнулся. — Когда ты начал так говорить?

— Думаю, некому больше останавливать меня, когда я ругаюсь, — сказал я и услышал, как сорвался голос. Внезапно у меня к горлу подкатил горячий и плотный комок.

— Ты теперь здесь, и ты знаешь, что бабушка тебе мозги промоет, если услышит то, как ты говоришь.

Я кивнул, но гравий у меня под ногами начал расплываться. За двадцать шесть часов я проехал одну тысячу четыреста пятьдесят восемь миль. Я просто устал в дороге, вот и все.

Вот только в глазах у меня стало гореть все сильнее, а потом на носок ботинка упала какая-то капля.

Меня обхватили крепкие объятия. От дедушки пахло сигаретами, одеколоном, дымом от костра и чем-то еще, чем пах только дед. У меня напряглись плечи, и я попытался оттолкнуть его, отойти от него. Дед держал меня.

— Здесь нечего стыдиться, парень. Выпусти все наружу.

Он крепко прижимал меня к своей тоненькой хлопчатобумажной футболке. Даже в свои семьдесят три дед был силен, как лев.

— Это можно чувствовать, сынок. И никто не подумает о тебе ничего плохого. Уж точно не я.

Я вздрогнул, задрожал, и потом из меня хлынул горячий поток слез. Все вышло наружу, рыдания сотрясали и колотили меня. Дед просто молча обнимал меня, а я смирился с его присутствием и с тем, что его сильные руки сжимают меня.

— Я скучаю по ней, дед. Я так чертовски сильно по ней скучаю, что этого просто не может быть. И я скучаю по папе, — я вцепился в рубашку деда, удерживаясь на ногах. — Его нет, хотя он жив и живет в том доме. Он здесь, но его нет. И он нужен мне, но он... просто сдался. Я совсем один. Мне так одиноко. Меня тошнит от этого. Тошнит от самого себя. И я так устал. От того, что больно. Устал скучать по ней.

— Я знаю, Кейд. Знаю. Я не могу сказать ничего, что бы помогло тебе. Просто держись, это все, что ты можешь сделать. Я видел, как умирают люди, ты знаешь. Я об этом не часто говорил, но... хорошие парни, друзья, те, кого я готовил, с кем сражался бок о бок и кого любил как братьев. Боль не проходит. Ты просто встаешь каждый день и делаешь то, что должен делать, и постепенно... ну... на смену боли приходят другие чувства. Другая боль. Но и хорошие вещи. Я встретил твою бабушку, когда, наконец, ушел из армии после того, как три раза побывал во Вьетнаме. Десять лет служил, и почти все время в горячих точках. Видел такое дерьмо, какое ты и вообразить не можешь, и надеюсь, что ты и не увидишь. Что я пытаюсь сказать, я тогда был совсем чокнутый. Встретил твою бабушку, и это было тем добром, которое перевесило все зло.

Он остановился, чтобы затянуться сигаретой и выпустить дым.

— Если бы я потерял Бет... ну, не могу честно сказать, что я бы справлялся с этим лучше, чем Эйдан. Пока ты не познаешь такую любовь, Кейден, ты и понять не сможешь… я даже не знаю, как сказать. Я не очень хорошо обращаюсь со словами. Это переворачивает все внутри тебя. Как будто вокруг молодого побега обвивается лоза, и они растут вместе, пока уже нельзя сказать, где дерево, а где лоза. Если ты это потеряешь, это разорвет тебя на части. Разорвет навсегда. От меня бы ничего не осталось, если бы я потерял Бет. Вот что я пытаюсь сказать. Так что не слишком осуждай твоего старого папашу.

— Я пытаюсь, дед. Я это все понимаю, по крайней мере, так, как умею. Но я... я еще мальчик. Я пытаюсь не быть им. Знаю, что нужно взрослеть. Но иногда мне не хочется.

— Тут нет ничего плохого, сынок. Я сам был сосунком, когда вступил в ряды армии и отправился в Корею. Только неделю назад стукнуло восемнадцать. Я должен был ехать, я знал, что должен. Все парни, с которыми я вырос, вели себя как восторженные дурачки, куражились и храбрились, но внутри, там, в глубине, где прячут все тайные чувства, с которыми не знаешь что делать, мы были напуганы. Чертовски напуганы. Большинство из нас никогда не уезжало из Вайоминга. Я не уезжал. И мой лучший друг Хэнк тоже. Мы вместе пошли в армию, в один и тот же день получили повестку о призыве. Вместе прошли базовое обучение, и нас направили в одну часть. Как нам повезло, мы подумали.

Дед поднял ботинок, положил на колено, стряхнул остаток пепла с сигареты и положил окурок в нагрудный карман рубашки.

— Хэнк... черт его возьми. Этот парень был просто чокнутым. Совсем ничего не боялся. Как герой. Проблема в том, что героизм и бесстрашие и есть то, что убивает человека, и именно это и случилось с Хэнком. Вся наша часть попала в засаду у подножия холма. Пулемет, который стоял на огневой позиции, косил нас, как мишени. Если кто-то из нас передвигался хотя бы на миллиметр, его тут же цепляли. Десятки парней попались на это. Черт, это было ужасно. Ну, так вот, Хэнк вбил себе в голову, что может вытащить нас оттуда. Говорит мне: «Прикрой меня», — как будто мы могли хоть что-нибудь сделать. Хотя мы пытались. Бросили пару гранат, немного поплевались свинцом. Этот безумец Хэнк вскакивает и пускается бежать, уворачиваясь от пуль, как ненормальный. Пули свистели рядом с ним, были на волосок от того, чтобы попасть в него. Он подбегает к этой огневой точке, встает в гребаном миллиметре, бросает пару гранат, по одной в каждой руке, хватает ружье и начинает палить. И, черт возьми, он в одиночку уничтожил эту огневую точку.

— Но... одна пуля попала ему в живот. Это не остановило его, пока все подонки там не подохли. А потом он просто упал. Я видел это. Пуля в живот — это премерзкое дело, Кейден. Отвратительный способ умереть. Он умирал несколько дней. Мы были на поле битвы, и от станции неотложной помощи нас отделял путь, длинною в несколько дней. На целые мили не было никого, кроме доктора Кайла. И Кайл ни хрена не мог сделать, чтобы спасти его. Он умер, крича от боли. Несколько гребаных дней у него ушло, чтобы умереть.

— А я? Я плакал, как ребенок, Кейд. Вот в чем смысл истории, которую мне не следовало тебе рассказывать. Я выплакал свои гребаные глаза, когда он, наконец, испустил дух. Я не хотел взрослеть. Мне было девятнадцать, когда я потерял Хэнка. Я, конечно, быстро взрослел, но это? Потерять своего лучшего друга? Иногда жизнь заставляет тебя быстро взрослеть. И ты ничего не можешь поделать с этим, сынок. Тебе нужно просто вытереть слезы, переставлять ноги и делать то, что должен делать.

Я кивнул и стал смотреть на неисчисляемые звезды, и дед стоял рядом со мной, молча курил. Каждый из нас потерялся в своих мыслях.

Загрузка...