Дороти пора было окончательно понять и принять: все дни, которые начинаются прекрасно и не предвещают ничего плохого, обязательно закончатся какой-то гадостью. Как проклятье, начатое когда-то “Каракатицей”…
Признаться, от дня собственной свадьбы она ожидала такого меньше всего, хотя и шутила об обратном.
В вынужденном отпуске, в который ее отправили на время разбирательств, она чувствовала себя… терпимо. Нашла массу дел — мелких и крупных — в имении. Оно последние десять лет приходило в упадок, и чтобы потратить куда-то скопившееся свободное время и полученные деньги, она затеяла ремонт.
Не сказать, чтобы это спасало от тоски. Море снилось ночами, и не только море. Страстно, до боли и искусанных губ хотелось вернуться туда, где соленая вода ласково шептала свою песню белому песку, где в кронах зеленого леса орали яркие птицы, где рядом был кто-то близкий — если не по крови, то по духу. В снах все это приходило к ней, давалось в руки — требовало, скалило зубы, травило байки, улыбалось мягко, а главное — принадлежало ей одной.
Вдвоем.
Невозможное.
Хотелось так, что иногда Дороти просыпалась от совершенно нестерпимого возбуждения — острого, жаркого. Но вокруг была старая добрая Алантия — в знакомом саду пиликали пичуги и стрекотали кузнечики.
Она уже ненавидела кузнечиков.
На собственной большой кровати она проваливалась в такие сны почти сразу, а потом до утра не могла сомкнуть глаз.
Фиши, который ушел со “Свободы” к ней то ли камергером, то ли денщиком, заявив, что все самое приличное и красивое в этом флоте надо держать на виду, посоветовал поставить жесткую койку. Мол, за годы на кораблях она так привыкла спать на досках, что от перин у нее кошмары.
Дороти совету последовала, сны отступили, сжалились и стали являться только под утро.
Полегчало. Немного.
Разбирательство с губернаторской аферой грозило затянуться более чем на год, но Дороти заранее объявили стороной невиновной, выдали солидную компенсацию и отправили в родные пенаты.
Жить спокойно.
Жить не выходило. За что бы она ни бралась, во всем ей виделась тень минувшего, а зимними вечерами тоска грызла так сильно, что впору становилось выть волком, которых уже давно тут не водилось. Не помогали ни вкусная еда, ни огромная бронзовая ванна, полная теплой воды с лепестками роз, ни балы с танцами.
Ремонт старого дома от тоски не отвлек, высокородные сборища навевали скуку, приглашения на домашние концерты хотелось сжигать не распечатывая. С охотой было попроще, хотя бы получалось оторваться от остальных в галопе и спрятаться в чаще леса.
Но она дала слово самой себе, и его нужно было сдержать — и потому ремонтировала дом, танцевала на балах с кавалерами, которым наступала на ноги, и зевала, слушая ноктюрны.
Легче не становилось.
Сны отступили, но не уходили. Хандра по Дорану рвала душу, а когда она колола особенно сильно, приходилось признать, что не только по нему. Снились смешливые черные глаза и белозубая улыбка. И страсть, которая будила внутри вулкан.
Кавалера — высокого, статного, со спины неуловимо похожего на Дорана, и с глубоким сильным голосом, который так напоминал про Морено, ей всучили на одном из раутов буквально насильно тетушки — хитростью записали в ее бальную книжку, и отказывать было уже совсем грубо. Пришлось станцевать, а потом еще раз и еще. Кавалер даже не поморщился, когда Дороти, споткнувшись, помянула дьявола, чем произвел хорошее впечатление и среди всех присутствующих сразу выгодно выделился.
Как ни странно, кавалер оказался весьма приятным мужчиной, ироничным, внимательным к мелочам, и ухитрился как-то разглядеть в Дороти эту неизбывную соленую тоску. И не пытался заслонить ее собой, а просто ждал. А главное — он умел слушать.
Ему Дороти могла рассказывать про острова, про дуэли между кораблями, про баталии, про выбор лепнины на потолок новой гостиной, про пиратов. Она могла рассказать ему почти все, кроме того самого, сокровенного. Но сокровенного ему и не надобилось, он довольствовался малым.
В апреле, неожиданно сама для себя, она обнаружила, что его визиты в поместье не раздражают. А это что-то да значило. Правда, Фиши, которого теперь все величали мистер Смит, смотрел на кавалера недобро. Но советов не давал. Оно и правильно, у Дороти своя голова на плечах.
Пусть ей больше не видать того всеобъемлющего счастья, которое все равно было несбыточно, но уж сделать довольным одного хорошего парня она сумеет. С учетом того, что парень прекрасно понимал, кого зовет замуж. И если его и волновало отсутствие у невесты некоторых привычных черт, как то невинности и наивности, и присутствие других, несвойственных, властности и умения планировать, то он этого никак не показывал.
Помолвку объявили в мае, когда зацвела сирень.
Она выкупила карточные долги его брата (через подставное лицо, разумеется), ссудила деньги его дяде на суконную мануфактуру, и внутри что-то отпустило. Стало… нормально.
Только к концу лета она поняла что — она потеряла надежду.
На то, что все-таки однажды найдет в себе смелость — и вернется туда, к ним. Хотя бы увидеться.
Но потом приходило осознание, что глупо стремиться к тем, кому она не нужна и будет служить лишь ненужным напоминанием о прошлом. Надежда сначала горела, потом тлела угольками, а потом тихо и незаметно сдохла, придавленная ежедневной суетой, разговорами с женихом, делами в поместье.
К лету, когда определились с датой свадьбы, почти прекратились сны, внутри стало пусто. Ощущая себя практически замужней дамой, Дороти перестала посещать кабаки, во избежание слухов, закончила ремонт ротонды и выстроила новую конюшню.
Когда пришло письмо из Адмиралтейства с предложением через год вернуться на флот и выбрать место службы, она ответила согласием и выбрала Восточные острова. Другой край света.
Там тоже был теплый океан и яркие птицы.
В августе Фиши, когда они обсуждали покупку очень симпатичной кобылы хорошего племени — крепкой, с шеей, изогнутой точно лук, и соразмерными, не слишком длинными ногами, неожиданно спросил:
— А мистер Арнольд животину-то видел? Как находит?
Дороти на миг замялась, не понимая, о чем ее спрашивают и при чем тут какой-то Арнольд, когда она присматривала лошадь для своего будущего мужа, финансовые дела которого не позволяли пока менять коня.
И только спустя минуту некрасивой паузы сообразила, что Арнольд — это и есть ее жених. Которого она привыкла про себя называть не иначе как “избранник”, “будущий супруг”, “лорд”, и даже не сразу вспомнила его имя.
Фиши точно внутрь ее головы заглянул, вздохнул, откашлялся и спросил дозволения уйти на лошадиную ярмарку.
Ночью назначенного свадебного дня прежний сон вернулся.
Он был ярким, сочным и так похож на правду, что у Дороти на языке остался вкус соли, которую она сняла с губ Дорана, и ворот ночной рубашки пропах табаком и корицей, потому что Рауль обнимал ее сзади.
Еще несколько мгновений Дороти плавала в этих волшебных ощущениях, а потом в дверь постучали, и отвратительно-настоящий Фиши принес свадебное платье, в котором предстояло пройти обряд.
Дороти заполнила пустоту внутри бокалом кьянти, приказала подать завтрак в спальню и села разбирать почту от партнеров из Иравии, где последние несколько караванов здорово пострадали от налетов кочевников. До церемонии она как раз управится с частью. Пока ей делали прическу, она успела надиктовать письмо и даже перекинуться парой слов со счетоводом.
По дороге к семейному храму она думала, что день для октября выдался удивительно хороший, в такие дни все играет на руку, все удается. Даже не вспоминать утренний сон удалось легко и просто.
Церковный неф встретил ее смесью воска, ладана и цветов — жрец успел привести тут все в божеский вид, а незаменимая миссис Тэтчвуд даже расставила горшки с розовыми пахучими лопухами везде, где только можно.
Дороти прошла к жертвеннику, уселась на скамью и вздохнула: ждать жениха не меньше получаса, а согласно обряду невесте покидать храм до завершения церемонии запрещено.
Она пожалела, что не прихватила с собой деловые бумаги. Хотя хороша бы она была — к ней от дверей торжественно идет ее будущий муж, а она торопливо стряхивает с колен расписки за зерно. Впрочем, брак заключался по расчету — со стороны Дороти, и вряд ли по большому чувству — со стороны жениха, если конечно не считать за таковое любовь к деньгам.
Шорох за спиной она списала на сквозняк — окна по случаю празднества оставили открытыми, чтобы дамы в своих корсетах могли дышать вволю.
Когда зашуршало второй раз, а потом что-то звякнуло, Дороти уже начала оборачиваться, но не успела — на шее сомкнулись сильные руки, мир перед глазами потемнел, и последнее, что она успела подумать, что все прекрасные дни в ее жизни заканчиваются как-то не так. А еще что для офицера флота она непозволительно разнежилась в тиши своего поместья и, кажется, сейчас последует расплата…
Когда она пришла в себя, вокруг было темно, пахло рыбой, сыростью и деревом — наверняка опустился вечер, потому что откуда-то тянуло прохладой. А вот темнота объяснялась проще — на глазах у Дороти была плотная повязка.
Сам она лежала на животе. Кажется, на кровати.
Точно, на узкой кровати. Руки были скручены в запястьях и притянуты куда-то к изголовью, а ноги перехвачены в лодыжках — но не так чтоб очень крепко, куда слабее, чем руки.
Судя по тому, что неудобства там, где веревки впивались в кожу, она не испытывала — связали ее недавно, но прочно, без изъянов, в этом она убедилась, попытавшись пошевелиться и перевернуться на спину. Не тут-то было — еще один ремень или веревка прочно притягивали ее к кровати за поясницу.
Дороти выругалась вполголоса, попыталась выкрутиться из пут, не преуспела и остановилась на подумать. Вокруг пахло не сильно приятно, но насквозь знакомо — рыба, дерево, мокрые веревки, специи. Запахи были привычными и даже успокаивали. Она однозначно на корабле.
Судя по мелкой качке — тут Дороти замерла, прислушиваясь, стараясь поймать ритм — корабль стоял на приколе.
Она снова заметалась, но через минуту вынуждена была признать — связали ее бережно и на совесть. Теперь следовало дождаться похитителей, чтобы выяснить, что им нужно.
По любым бандитским меркам Дороти Вильямс была не самым выгодным товаром — дурная репутация, явно попытается бежать, содержать накладно, если только в бочку закатать, денег за нее отсыпят куда меньше, чем неприятностей. “Намного меньше”, — мстительно подумала Дороти, припоминая ухватки будущей свекрови, у которой ни одна медяшка мимо кошелька не пролетала. Особенно чужая.
Однако все же зачем и кому ее красть?
Внезапно за стеной заскрежетала якорная цепь, кровать под Дороти вздрогнула и качнулась — судно снималось со стоянки. Цепь еще выбрали не до конца, а рулевой уже перевалил штурвал, резко, в особой манере — и Дороти потрясенно выдохнула, потому что эту манеру и этого рулевого она точно знала.
Так отчаливал только Фиши, мало того — так отчаливал Фиши в прекрасном расположении духа.
В предательство после года жизни в поместье под одной крышей верилось слабо. Хотя из пирата до конца пирата не вытравишь, но тут скорее было что-то другое — не стал бы Фиши за-ради сотни золотом впрягаться в такое, а значит, все проще… Куда проще.
И в подтверждение догадки за дверью предположительно капитанской каюты, где располагалась та самая кровать, на которой привязали Дороти, раздались очень знакомые шаги — твердые, но тихие, словно бесшумность была многолетней привычкой.
Морено.
Дороти помнила эти шаги, а если бы и запамятовала — сны не давали забыть. Напоминали.
Потом дверь скрипнула, и Черный Пес вошел в каюту. Закрыл дверь, скинул шляпу на стол, отодвинул низкое капитанское кресло и уселся в него, шумно вытянув ноги.
Все это Дороти прочитала по звукам, словно знала наперед каждый шаг, словно не было этого странного нелепого года с делами, поместьем, бумагами, свадьбой…
Она стиснула зубы, чтобы не застонать от бессилия. То, от чего она бежала, само нашло ее. Пришло, когда она уже распрощалась со всякой надеждой и даже мечтать перестала. Пришло, чтобы посмеяться, ужалить побольнее…
А кровать тут пахла потом, табаком и корицей — и как она не заметила сразу, а еще солью.
— Морено.
Сказала, как руку протянула, ожидая ответное привычное “моя прекрасная командор”, но его не последовало.
Морено — а это точно был он — продолжил сидеть в кресле и смотреть на беззащитную связанную Дороти. И молчать.
Стало неуютно.
Цепь выбрали до конца, и качка подсказала, что корабль выходит из гавани в открытое море — очень приметные два галса, чтобы обогнуть буи, сигнальный выстрел с пограничной шхуны, разрешающий проход.
И все. Впереди только море.
Второй раз Дороти звать не стала, гордость не позволила, выдохнула, смиряя ярость и проглатывая тысячу вопросов, что вертелись у нее на языке, от “Как там Доран?” до “За каким чертом ты опять рядом?”.
Минуты текли, Морено сидел и в раздумье похлопывал чем-то. Наверно, Дороти действительно слишком расслабилась в мирной жизни, если сразу не узнал этот звук. Хлесткий, резкий, с которым кожа встречает затянутое в ткань колено.
Ремень, он постукивал по ноге ремнем. Точно.
Внутри что-то сжалось в ожидании, но губу Дороти упрямо закусила, не давая вопросам вырваться наружу. Тут за штурвалом не она, а значит, Черный Пес сам все расскажет, когда посчитает нужным, потому что…
Звук выдвигаемого кресла нарушил течение и без того рассеянных мыслей. Темнота, неподвижность, привычные запахи — все вместе творили с восприятием что-то странное, жуткое и темное. Слабое возбуждение — как отголосок тех жарких снов — снова поселилось в солнечном сплетении, пояснице, а потом скользнуло ниже, и, дьявол, как невовремя. И постыдно!
Но, кажется, Черного Пса чувства Дороти волновали в последний рыбий хвост: он чем-то звякнул, зашуршал — вроде бы отстегнул перевязь с палашом, все также молча, чтобы не мешала… Чему?
Дороти уже догадывалась чему, ощущая, как яркий румянец разливается по ее щекам под повязкой, она упрямо напрягла руки, стараясь растянуть путы на запястьях, потому что только сейчас сообразила, почему про Пса шутили, что он может связать угря, да так, что тот не заметит.
Веревки, стягивающие запястья, сразу стали жестче, но стоило расслабить руки, как узлы расправились и перестали давить.
Морено закончил шуршать и теперь наливал что-то в бокал. Дороти, в злости и смятении, отвернулась к стене. Боги, ну вот за что ей все это? Только собралась забыть старое, стать как все люди, замуж…
Это слово ей додумать уже не дали.
Словно мысли прочли.
Морено подошел к кушетке, сел на край и очень буднично тихо сказал:
— За тобой должок, Дороти. Небольшой, не проблема оплатить. Сначала ты мне его отдашь, а потом я объясню, за что ты платишь. И…
— Морено, развяжи немедленно… Я с тобой за все расплатилась. И за клятву, и за остальное. Квиты! — прошептала Дороти. Голос подводил и не слушался.
— Тшш-ш-ш, ты же помнишь, какие тонкие тут переборки? И какой острый слух у моей команды. Правда, им сейчас не до нас — празднуют, что вырвались из этой гнусной дыры. Имеют право. Месяц по лезвию ходили со здешним гарнизоном. Впрочем, вернемся к счетам. А насчет развязать… Ну, рано или поздно это произойдет.
Оказывается, дорогой шелк нижней сорочки резался кортиком еще проще, чем лен. И как не сторонник полумер на сорочке Морено не остановился, а весьма осторожно, но быстро разрезал панталоны. Тут ткань была плотнее, дороже, лезвие резало не по швам и холодило кожу.
Потому что платье, похоже, с нее сняли еще раньше.
Дороти вжалась в койку и заполошно прошептала:
— Морено, какого морского дьявола?!
— Еще одно громкое слово, и я найду, чем заткнуть тебе рот, — спокойно пообещал Морено, стянул с зада Дороти остатки того, что когда-то было бельем новобрачной, не сдержал смешка, добрался до совсем тонкого нижнего кружева и расправился с ним еще быстрее. — Какая нынче мода неудобная. Многослойная. Хотя красиво.
Дороти напрягла руки, в попытке освободиться, и изогнулась, стараясь хотя бы перевернуться на спину или, на худой конец, сдвинуть закрывающую глаза повязку — но тщетно. Узлы на запястьях опять затянулись, ремень поперек спины помешал перевернуться, а глаза были завязаны на совесть. И она осталась лежать — целиком обнаженная, если не считать остатков рукавов нижней рубашки, которые Морено не удосужился срезать. Скованная и абсолютно бессильная.
Краска стыда быстро перетекла от щек на плечи, захотелось сжаться, исчезнуть, и одновременно с этим на Дороти медленно надвигалось абсолютно чистое, белое бешенство. Она рванулась, раз, другой, выругалась глухо, но Морено было этим не прошибить.
— Не спросишь, в чем виновата? — поинтересовался со смешком, и Дороти почувствовала, что он встал с кровати и смотрит на нее.
Не просто, а с улыбкой. Это выбесило еще больше, и если у Дороти остались какие-то вопросы, то все они потонули в бурлящей злости.
Она рвалась на свободу — узлы и ремни не пускали.
Морено стоял и смотрел.
Ждал.
Дождался, пока Дороти выдохнется, замрет, судорожно выравнивая дыхание, и сообщил, возвращая обратно когда-то сказанные слова:
— Во мне много ярости, Дороти. Ты себе даже не представляешь сколько. И да, в отличие от тебя я не стеснителен, поэтому достанется не только спине. Я хочу, чтобы ты, садясь, еще неделю вспоминал, как я тебя…
И не закончил.
Ударил.
Поперек ягодиц, вынуждая вжаться в пахнущую табаком и корицей койку. Удар был не сильный, но звонкий. Дороти снова рванулась, но вместо свободы получила второй удар — чуть ниже первого, почти внахлест, и короткий приказ:
— Прикуси одеяло.
Дороти упрямо мотнула головой, стараясь сдвинуть повязку. Получилось, но немного — появилась узкая щель, в которой промелькнули тени, но тут ее ударили третий раз, еще ниже — по самой границе, там, где ягодицы переходили в ноги, и она коротко выдохнула, сдерживая крик. Боль была не сильной, но какой-то проникающей. Она расползалась и превращалась в нечто иное. Темное. Страстное. То, от чего она бежала целый год и так и не смогла убежать.
А ведь Черный Пес, судя по всему, только начал. Дьявол бы его побрал!
На шестом ударе Дороти поняла, что все неправильно, что так не должно быть, что это проклятие — чистой воды порча.
Потому что нельзя так вожделеть от того, что тебя секут, точно воришку на рынке. На восьмом ударе она попросила: “Хватит”, не в силах терпеть не боль, нет, а острое возбуждение, которое приходило после каждого соприкосновения кожи с ремнем. Как вспышка, а потом долгое протяжное эхо удовольствия.
Черный Пес не остановился, только уронил короткие и тяжелые, точно гири, слова:
— Нет. Мне. Мало.
И продолжил.
На десятом Дороти дали короткую передышку, с четверть минуты, а потом снова двинулись класть ровные полосы, только теперь снизу вверх.
На двенадцатом ударе она все-таки прикусила покрывало, понимая, что еще немного — и не удержится, запросит в голос, чтобы с ней сделали то, что в горячих странных снах происходило весь последний год. То, что она гнала от себя. Ее позор, ее искушение, ее проклятую любовь и совершенно бездонную жажду.
Зато тело сыграло против нее — выгнулось дугой, прося еще, чтоб было горячо, чтобы было сильнее. Она сжала зубы, понимая, что проигрывает, что проиграла с самого начала, еще год назад…
И неожиданно все закончилось.
Рядом с виском что-то врезалось в стену — похоже, пряжка от ремня, и Морено прижался сзади, горячий как походная печка, и даже имеющаяся на нем одежда этого скрыть не смогла — сквозь нее остро чувствовался жар.
Он сразу, без прелюдий, протиснул руку Дороти под бедра, раздвинул влажные лепестки, дождался короткого стона-разрешения, притерся сзади каменно стоящим членом и зло, через зубы, прошептал прямо в ухо:
— Мне. Пришлось. Выучить. Этот. Сраный. Мертвый. Храмовый. Язык. За каждый час. За каждое слово ты мне будешь очень долго и дорого платить. А слов там много, в твоем письме, да, “моя маленькая леди”?
У Дороти внутри все замерло от сладкого ужаса, когда дошло, что сказал Морено и для чего ему мог понадобиться мертвый язык, но возбуждение оказалось пуще страха. И пальцы ласкали сильно, но не грубо, вопреки злости в голосе, сместились ниже, а потом, как когда-то, скользнули внутрь.
И все стало как раньше — она раскрылась, разрешила чужим наглым пальцам проникнуть внутрь и подарить наслаждение. Позволила удовольствию затопить себя, точно была мангровыми лесами в сезон дождей.
Выгнув шею, облизала губы, в которые сразу коротко ткнулись чужие, сухие и обветренные, а щеку жестко оцарапало щетиной.
— Долго брать тебя буду. Все дорогу до порта Вейн. А там продолжу, — хрипло пообещал Рауль, навалился на спину, прижимая к кушетке, и почти сразу толкнулся пальцами глубже, грубее. А на протестующий и потрясенный выдох сообщил: — Буду насаживать до самого конца, так крепко, что сняться не сможешь.
Он ухватил Дороти за узлы повязки, закрывающей глаза, и заставил прогнуться. Зато в награду она получила поцелуй, смазанный, но горячий — ее приласкали языком сначала нежно, потом, точно опомнившись, прикусили за нижнюю губу и опять с придыханием зализали укус.
Дороти трясло от остроты ощущений, от собственного бессилия, от слепоты, от беззащитности перед этими руками и губами, которые могли с одинаковой силой и наказать, и доставить наслаждение, от неизвестности, которая ожидала впереди. Хотелось всего и сразу — и чтобы сняли путы, и чтобы не снимали, и решать самой, и чтобы наконец решили за нее, чтобы разрешили.
Позволили.
Дали отпустить себя.
И она не выдержала, дернула тигра за усы, прошептала, раззадоривая:
— Одни разговоры. Стареешь.
Морено, рыкнув, сначала сжал ее горло, поддаваясь на подначку, потом отпустил, жарко и коротко заметив:
— Ну, свадьба уже была, значит, право первой ночи за мной, — и с силой раскрыв Дороти обеими ладонями, протиснулся внутрь, выдохнул на полдороге, прижал обеими руками за плечи к кровати и задвинул до конца.
Как обещал.
Дороти приняла на вдохе, зажалась сразу — даже не от боли, а от странности, непривычности происходящего, потом медленно расслабилась, сдаваясь, позволяя брать себя так, как того хочет Рауль, а тот хотел — дышал громко и ругался сквозь зубы, еле сдерживаясь.
Дороти приподнялась, насколько позволяли путы, выгнулась, чтобы ствол, горячий и твердый, проникал еще глубже. Резкие нетерпеливые движения внутри в равной доле нагнетали удовольствие, как и слова, которые говорил Морено. Боги, благослови его грязный язык!
— Все морские дьяволы, как же хочу, чтоб глубоко, — тихо выговаривал Морено, сбиваясь с ровных толчков на какой-то бешеный ритм и замирая, пережидая, пока удовольствие, поступившее к самому пику, немного схлынет. — Глубже, чем ты можешь дать. Вот так. Чтоб за весь год вытрахать. За тот год, пока я мог только перед сном о тебе вспоминать, дьявол побери, кулаком. Пока ты там на своих балах и охотах скакала.
Он таранил Дороти сильно, рвано, терся бедрами о горячие, покрасневшие от порки ягодицы и шептал, то зло, то нежно. То давил на спину, не давая пошевелиться самой, то отпускал. И брал как обещал — жарко, сильно, долго.
Наслаждение копилось, скручивалось в тугой клубок, но никак не могло стать полным — одного члена Рауля было мало, хотелось еще его рук. Или своих. Любых, лишь бы получить возможность провести по средоточию наслаждения вверх-вниз и надавить, пока чужой ствол внутри раскрывает все сильнее. Долбит, точно прибой.
И Дороти не выдержала, попросила тихо:
— Развяжи!
— Чтоб ты снова надумала себе ерунды и сбежала замуж за какого-то сивого мерина? Выкуси, Дороти. Так справишься.
— Не могу…
— Ничего, я же выучился этой твоей дряни из храмовых книжек, вот и ты сумеешь, — Рауль, показывая всю серьезность угрозы, толкнулся чуть глубже, специально нажимая там, где хотелось больше всего.
Дороти, не выдержав, вкруговую потерлась бедрами о жесткое покрывало, но ее прижали, лишая желанного трения, и прошептали на ухо:
— Мы сегодня не спешим. Верно? Дай мне глубже, и все будет. Попроси меня взять тебя — и я развяжу тебе руки, чтобы ты могла ими раздвинуть для меня свою круглую попку. Чтобы показала, какой ты умеешь быть. Такой, что за тебя и сдохнуть не жалко, да? И что тебя нельзя отпускать дальше десяти ярдов от койки…
— Рауль…
— Что? — Морено прикусил ее за шею и вынул член почти полностью, оставив внутри только крупное навершие. — Что, моя прекрасная капитан? Развязать? Хочешь быть моей целиком?
— Да…
То, что узлы и впрямь были с секретом, Дороти поняла по тому, что у Рауля на то, чтобы освободить ее руки, ушло всего мгновение — раз, и веревки ослабли, а потом и вовсе распустились. Исчезли путы с пояса.
Морено замер выжидающе, больше не толкаясь внутрь, лишь гладил Дороти по наверняка розовой от стыда и возбуждения шее, потом нагнулся и шепнул:
— Ну же! Дай мне…
И Дороти сделала, что от нее просили — выгнулась, завела руку за спину и разрушила последний бастион стыда, который и без того шел глубокими трещинами.
— Вот так, — Рауль толкнулся внутрь, рыкнул невнятное и поцеловал Дороти в губы — жадно, по-собственнически, потом перехватил вторую руку за запястье, не давая коснуться себя. — Вот видишь, как с ней надо…
Дороти не видела, потому что повязка по-прежнему плотно закрывала ее глаза, и сначала даже не поняла, что говорит Рауль не ей, а о ней, — слишком хорошо было, слишком сладко.
После всего холодного, бесприютного года, после грызущей тоски, она наконец ощущала себя живой. И нужной.
С кем-то. Важным. Выбранным. Незаслуженным.
Поэтому второй голос, который раздался откуда-то сбоку, заставил ее вздрогнуть и замереть.
— Вижу. Возьми ее глубже. Да… Какая красивая… Жаль, темно. Надо больше свечей!
Доран говорил тихо и сипло, точно был простужен.
Дороти дернулась, пытаясь выбраться из-под Рауля, но ей не дали — крепко вогнали ствол и с силой прижали за плечи к кровати, а когда она снова взбрыкнул, прошептали в ухо:
— Нет, так дело не пойдет, — усмешка в голосе Рауля была не злой, а какой-то острой. Словно его заводила растерянность Дороти. Заводило присутствие Дорана, то, что он все видел. — Я еще свое не получил.
— Можно подумать, у тебя кто-то когда мог что-то отобрать, — теплая усмешка окатила с головой.
Теперь голос Дорана звучал близко, а потом Дороти мягко выдохнули в губы, и она застонала бессильно, насаженная на клинок одного любовника и вдыхая запах второго.
Чужих. Своих. Обоих.
Доран ее поцеловал, легко, мимолетно — как уже тысячу раз целовал в тех самых снах, но теперь все было взаправду и в тысячу раз прекраснее. Дороти оставила все на потом и просто разрешила себе быть. С ними и самой собой.
Ее снова поцеловали — сначала нежно, невесомо, точно перышком прошлись. Но Дороти было мало, она прошептала:
— Еще! — разрешая сразу и все. И всем.
Ее поняли, послушались — жадно смяли губы, вторглись языком, обхватили за шею, а потом отодвинулись, выдыхая судорожно.
— Доран, — только успела прошептать Дороти, и ее, точно по сигналу, поцеловали снова. И снова. Не давая вдохнуть, мучая ее губы — своими, теплыми, солоноватыми.
Рауль отодвинулся, перестал наваливаться, дотронулся легкой лаской до шеи, провел кончиками пальцев по спине и прошептал:
— У нее сладкий рот, да? Ты смотрел — я тоже хочу смотреть. Видеть, как ты возьмешь ее спереди… Пусть она приласкает тебя языком по всей длине, а потом возьмет глубже, пусть даже стонать не сможет, а я сделаю так, чтобы она попыталась.
— Делай, — согласился Доран прямо в губы Дороти и отодвинулся.
Рауль подхватил ее под живот, не снимая с члена, а наоборот — часто и мелко толкаясь и лишая всякого соображения. Дороти послушалась, и Доран скользнул ближе, пригибая ее голову к своему паху, лаская пальцами затылок, перебирая длинные локоны.
Дороти слепо потянулась вперед, повинуясь ласковым рукам, и раскрыла губы. Доран толкнулся ей в рот — жадно, сразу глубоко и замер. Дороти прижала к стволу язык снизу и надавила. Наградой ей был тихий вздох, и ласковые пальцы исчезли — твердая ладонь легла на затылок, не давая качнуться назад. Она сжалась и сжала в себе обоих — и Рауля лоном, и Дорана горлом. И получила два потрясенных выдоха.
— Да, вот так, возьми глубже, — просипел Рауль. — Только так. Не думай, моя капитан, не твое это. Просто пусти нас. Двоих сразу. Будет хорошо. Сладко будет.
И Дороти впустила, неумело лаская Дорана языком и губами, давая брать себя глубоко в горло, так что даже стонать не получалось, а тот и не отказывался — шумно выдыхая через нос и удерживая рукой за узел закрывающей глаза повязки. Словно действительно боялся, что Дороти непостижимым образом растворится и исчезнет.
Рауль точно с цепи сорвался — снова сменил член на пальцы, надавил там внутри, да так, что Дороти выгнуло, а потом прижался губами к ее ягодицам, к коже, которая горела уже вся — сначала от наказания, а теперь от удовольствия, прикусил несильно, лизнул широко и внезапно скользнул языком туда к пальцам. И жадным широкими мазками начал ласкать как раз там, где половинки ягодиц соединялись и ниже, собирая капли влаги. Дороти застонала, член Дорана не давал кричать громко, глушил жадные звуки. Поэтому она просто глухо мычала — от каждого сильного толчка внутрь рта и от каждого горячего прикосновения языка.
Долго продержаться не удалось, Дороти кончала так, как давно уже не приходилось, сильно выгибаясь и уже совсем бесстыдно насаживаясь на пальцы и язык.
— Влажная девочка. Вся мокрая для меня. Скользко будет, хорошо, — Рауль снова задвинул ствол внутрь, в еще пульсирующее лоно. — Еще хочу… Доран… не выпускай ее. Не отпускай.
— Не могу…
Доран толкнулся сильно, в самое горло, и Дороти ощутила языком мягкую пульсацию, она сглотнула, поняла, что дышать уже не выходит, и качнулась назад, выпуская член Дорана и насаживаясь на ствол Рауля.
Остатки наслаждения делали каждое движение глубоким, сильным, на грани боли. Рауль, кажется, почувствовал это, со звериной чуткостью, и потянул к себе, меняя угол. Дороти встала на колени и наконец сняла повязку.
Но смотреть ей не дали — закрыли глаза ладонью.
Снова Рауль.
Прикусил за шею, второй рукой подхватил под грудь, сминая полукружие, с дьявольской точностью сжимая сосок, и шепнул:
— Давай, моя прекрасная капитан. К дьяволу твои приличия, дай мне!
И Дороти подчинилась: прогнулась, подставляясь бесстыдно, словно демоница похоти, и ладонь с глаз исчезла.
Смотреть разрешили.
Любоваться.
Потому что Доран сидел в полумраке перед ней, на узкой койке в знакомой капитанской каюте “Каракатицы”, облизывал темные зацелованные губы и рассеянно ласкал свой крепко стоящий член, на котором еще блестела слюна Дороти.
— Хороша, да? — жадно прошептал Рауль, неглубоко и почти нежно толкаясь внутрь. И добавил: — Моя. Твоя. Наша.
Уперся лбом в шею и содрогнулся, изливаясь.
Помечая изнутри.
И Доран наклонился, целуя Дороти в живот, а потом скользнул губами к груди. Облизал соски по очереди и приник к губам, как умирающий от жажды к роднику.
Дороти прошило даже не пиком наслаждения, а чем-то более глубинным. Таким, что меняет все навсегда. Бесповоротно.
…Рауль уснул к вечеру, вымотав, выдоив до дна и себя, и Дороти, но даже во сне не разжимал объятий.
В капитанской каюте царил полумрак — снаружи как раз садилось солнце. Через щели в ставнях внутрь проникали тонкие красные лучики, отражаясь от серебряных подсвечников и золотого шитья на портьерах и занавесях, один из бликов скользнул по руке Дорана, той, которая так и осталась черной, и заплясал на гранях широкого браслета из серебра на его запястье. С темными рубиновыми вставками.
— Приходится прикрывать перчаткой, — тихо сказал Дор. — Иначе через рукава рубахи просвечивает как маяк — в таверне в порте Вейн пива попить не давали. Орали: “Сипакна пришел”. Демон, по-местному. И норовили священным молоком облить. А я разбавленное пиво не пью, ты ж знаешь.
Дороти осторожно провела пальцами по изогнутым в улыбке теплым губам и осторожно попыталась выбраться из хватки Рауля. Не вышло. Тот растопырился кракеном и не пускал: своим привычкам за год не изменил, и смертный грех алчности по-прежнему был с ним.
Даже усилился.
Дороти, смирившись, откинулась на кушетку и улыбнулась:
— Догадываюсь, кто прикрыл браслетом. Красиво. Стоимость твоей головы и руки сравнялись?
— Утроились. Я теперь живой, а боятся меня как мертвого — грех не воспользоваться.
— Ты пугаешь, Пес грабит?
— Иногда мы меняемся. Чтобы не скучать.
— Ты его… вспомнил? — спросила Дороти, хотя на деле хотела спросить другое.
Холодная бронированная змеюка обиды никуда не делась и даже после такой жаркой встречи ждала, свившись пружиной, чтобы ужалить.
— Нет, узнал заново. Остальному пришлось поверить на слово, хотя слово пирата — эта такая забавная штука. Он мне трижды рассказывал историю нашего знакомства, и с каждым пересказом “Каракатица” стреляла все больше, а он становился все храбрее. На четвертый раз я понял, что в истории все, кроме него, стали лишними. — Доран усмехнулся, а потом стал серьезным: — Твое письмо, то самое, помогло поверить. Хотя разозлила ты меня им здорово. И тем, что взялась решать за меня — тоже.
— Дор, ты десять лет… был. Был и ни разу не появился рядом. А я венки на воду кидала. В ноябре. Даже дня точного не знала, когда тебя не стало. Выдумала себе дату, чтоб было когда поминать…
Дороти закрыла глаза, сдерживая слезы. Эту рану время не залечило, она все еще кровоточила и щипала, словно в нее непрерывно подсыпали соли.
Доран поцеловал ее пальцы, согрел их дыханием и проговорил, с трудом, словно каждое слово причиняло боль:
— Дороти, мертвым не место рядом с живыми. Совсем не место. Ты даже не представляешь, что такое “не быть”. Я боялся. Больше всего на свете страшился того, что не выдержу — уволоку к себе. Заберу. И будет на “Сердце” два призрака. Вечно. Боялся, потому что знал — ты не откажешься, не отступишь, шагнешь за порог ко мне. Попробуешь спасти. Поэтому гнал себя как можно дальше, не подпускал и остальным неупокоенным пообещал, что глотки повырываю, если рядом с тобой мелькать станут.
— А за него не боялся? — Дороти указала глазами на Рауля. — Он говорил, вы с ним ром пили, ты рядом был днями. И ничего. Морено живее всех.
— Нет, наверно. Я ж не помню. Но сейчас бы точно не испугался. Он так крепко стоит ногами на земле, что его сам Хозяин Океана не утащит. А если утащит, то пожалеет. Иногда он меня выбешивает. Я пять раз нож у его горла в волоске останавливал, шкуру спустить хотел. Не спустил. Друзей, которые с тобой и на том свете, и на этом, приходится ценить. Не равняй себя с ним. За тебя я готов хоть обратно в бездну, хоть на палубу призрака. Я ведь не жалею… Ни о чем. И продал бы душу еще раз, лишь бы ты была счастлива. Хоть и без меня.
— Этот год ты без меня прожил, и ничего.
— А ты ушла. Быстро, с рассветом. Письмо и то через боцмана отдала. Я, прочитав, только и смог понять, что океаном у меня смыло кусок жизни, а моя единственная бежит от меня как от прокаженного.
— Прости, я… хотела, чтобы все было правильно. Чтоб без обмана. Между тобой и Морено. Потому что….
— Нет, для меня это было к лучшему. Ты всегда чувствовала, как надо. Весь год я решал для себя задачку, восстанавливал, что пропустил. Вспоминал, как это — быть живым. Про подвиги свои баек наслушался. Мол, и “Воина Джона” я потопил, и бури на мысе Надежд тоже я вызываю. Корабль себе раздобыл — тебе понравится, он больше “Каракатицы”. “Сокол”.
— Сколько пушек?
— Сорок. Но стрелять приходится редко, достаточно выйти на палубу и снять перчатку.
— Наследник Кейси трясет на море купцов. Знал бы твой отец, чем дело закончится…
— А он знал. И отписал мой кусок верфей сестричке, не посмотрев, что она в юбках и кружевах. И был совершенно прав. В ваших юбках, дамы, иногда такие деловые прячутся дьяволы, что обзавидуешься. Никогда не хотел сидеть в конторе и ждать вестей от посыльных, которые в любой момент могут сообщить, что мои корабли налетели на рифы у Большого Краба, а груз шелка теперь носят рыбы. Всегда предпочитал тонуть вместе с кораблем, — Доран помрачнел, но ненадолго.
— Значит, ты и Рауль договорились, — утвердительно сказала Дороти, ощущая тень былой бесприютности.
— Не на словах. На деле. Прямо этой ночью и при тебе. Так что, можно сказать все произошло сразу. Я — слабый переговорщик, особенно когда рядом ты. А Морено плохо умеет говорить о любви. Вернее, совсем не умеет. И прирежет того, кто скажет это вслух. Да и кто из нас умеет? Но он любит тебя. Сильно. Не меньше, чем я.
— Ты меня любишь? — почему-то посчитала нужным переспросить Дороти.
Доран приподнял брови, прищурился восхищенно:
— А ты — вымогательница, моя маленькая леди. Черный Пес покусал тебя и заразил своей жадностью?
— Тогда бы я притащила полное поместье серебра, шелка и камней, поставила по периметру мортиры. И выкрасть меня было б не столь просто.
Доран прижался к Дороти, а потом улегся сбоку, подперев ладонью голову, словно на теплой нагретой солнцем палубе, тогда, еще мальчишкой, который целыми дням пропадал на отцовских кораблях.
Вот только весил теперь мальчишка столько, что дышать получалось с трудом. Доран заметил и чуть сдвинулся, но только чуть — просто чтоб удобнее было дотянуться до груди Дороти и вобрать в рот ее сосок, прикусить, полюбоваться результатом и только потом ответить.
— Верно, Рауль любит все дорогое. Блестящее. Но при этом спит на матрасе, набитом соломой, и вот на этом половике, — Доран указал глазами на покрывало. — Я пытался убедить. Не вышло — если дремать рядом с тобой он еще тут согласен, то спать уходит на пол. Тебе придется привыкнуть.
— Привыкнуть к чему? — тихо переспросила Дороти, чувствуя себя словно птенец в теплом гнезде. Только вот крылья давно выросли, и похоже, что с отлетом она припозднилась.
— Ко всему. К нему. Ко мне. Я храплю.
— Громко?
— Чертовски, — Доран осторожно потянулся, чтобы встать, но был сразу перехвачен Дороти, а Рауль, не просыпаясь, пробурчал что-то грозное.
— Тшш, я только возьму табак, — успокоил Доран, и Дороти ослабила хватку.
Получить обратно Дорана — вот такого, живого, относительно невредимого, по-прежнему ироничного — было каким-то дьявольским чудом. Его хотелось трогать все время, каждую секунду убеждаясь, что он не мерещится, не снится. И отпускать от себя не хотелось даже на миг.
Но тот посмотрел с укором, и Дороти разжала пальцы, чтобы спустя минуту любоваться, как, раскурив короткую трубку, Доран с удовольствием затягивается горьким дымом и выдыхает его, иногда пуская кольца.
— Я не хочу возвращаться, — внезапно для самой себя сказала Дороти и ощутила тень той самой поджидающей за досками сходен тоски.
Потому что как бы ни была прекрасна сказка, но “Каракатице” придется вернуться в Алантию, а Дороти — на службу. А сначала — в свое поместье.
К чужому мужчине, который ни в чем не виноват, просто умеет хорошо слушать. Все оставленное за спиной, выброшенное на эту ночь за борт, никуда не делось, а всплыло, точно раздувшийся покойник.
— Но я должна. Не знаю, как мне…
“Как мне уйти от вас”, — про себя закончила Дороти, но Доран только бровь поднял, прищурился и губу прикусил — как в детстве, когда задумывал грандиозную шалость, за которую потом им влетало пониже спины, невзирая на благородное происхождение.
— Я думал, мы доходчиво объяснили, где твое место. Но, видимо, придется повторить. А потом еще раз, для укрепления памяти, — клуб дыма завитушками устремился к потолку, а Доран встал с кровати, на которой они каким-то чудом умещались втроем, и прошел к столу.
Дороти смотрела на него во все глаза, узнавая заново. И не узнавая совсем. Перед ней больше не было того веселого, гибкого портового забияки, который пошел на “Холодное сердце”, не было пустого изнутри призрака с мертвого корабля. Доран стал кем-то третьим — изменившись как внутри, так и снаружи.
Маменька Дороти сказала бы “возмужал”, хотя у Дороти на языке вертелось “заматерел”.
Доран стал очень широк в плечах, мягкий овал лица приобрел жесткость, скулы стали точно высеченные ветром. Когда-то порочная линия рта обрела покой, ровно до тех пор, пока Дору не приходило в голову облизать губы. Он весь стал каким-то другим, но при этом ухитрился остаться собой.
— Вот, — Доран пихнул в руки Дороти стопку бумаг и уселся рядом. — Твое будущее, моя маленькая леди.
— Я не могу оставить службу, я дала присягу…
— Ну и где твои манеры? Папенька же учил тебя — сначала смотреть, что схватила. — Доран улыбнулся неожиданно мягко. Отложил все еще дымящуюся трубку на медное блюдо на низком столике у кушетки и лег обратно. — А потом уже хныкать, — закончил он куда-то Дороти в живот, отчего сразу захотелось сжечь к чертям все бумаги на свете и просто закрыть глаза.
И остаться здесь.
Но командор Вильямс была прежде всего командором Вильямс, поэтому она открыла плотный казенный конверт и попыталась вчитаться. Сумерки не дали разглядеть написанное, строчки расплывались, и в них мерещилось вовсе не то, что нужно, а то, что желалось.
Доран затеплил от трубки лампадку, все также не вставая, и обжег дыханием кожу.
— Так лучше?
Дороти только выдохнула пораженно, потому что в конверте было невозможное — Дороти Вильямс, по ее же личной просьбе, отправляли на службу обратно во владения Короны, требующие на данный момент наибольшего вложения военной силы — на Большого Краба, потому что иверская угроза там сильна как никогда, и очень славно, что пожелания самой командора находятся в полном согласии с планами штаба.
— Погоди, но я же просилась на Восточные острова…
Доран рассмеялся тихо и спустился ниже, к лону Дороти, рискуя свалиться с кушетки, потом прижался губами к выступающей косточке на бедре и проговорил, иногда прерываясь, чтобы коротко поцеловать:
— Твой камергер, когда отвозил документы в Адмиралтейство, сначала показал их кое-кому в порту, там все подправили. Как надо. Восточные острова, тоже мне выдумала! Вот скажи, откуда в такой красивой головке зарождаются такие глупости? Все уже знают: Дороти Вильямс срочно убывает в Йотингтон, чтобы принять командование над фрегатом “Аурелия”. А так как служба Короне важнее всяких свадебных глупостей, но Его Величество мудр и справедлив, то Арнольду Тилсону полагается компенсация. Хотя Рауль упорно называет ее контрибуцией, и я не уверен, что он так уж неправ. Твой брачный обет стоил ему торгового каравана с серебром, ну его эквивалента — платить за украденного командора обманутому жениху ворованным серебром было бы чересчур. Правда, чтоб замять скандал, пришлось добавить сверху лошадей. Восьмерых. Твоя несостоявшаяся свекровь — железного характера дама. Вот за кого замуж надо было. Так что ты обошлась нам дорого, но не слишком, — закончил Доран и сжал Дороти там, внизу, губами — так сильно, что та не удержалась, выгнулась, прося еще.
Тепло слева исчезло — Морено, словно почувствовав, что скучные разговоры закончились, проснулся, мгновенно оценил ситуацию и сполз к Дорану, присоединив свои усилия к его, но успел заметить:
— Неа, много дали. Дорого. Зря. Могли просто забрать. Все равно наша. Но чертово письмо я так просто не прощу.
— Тебя никто не заставлял, — усмехнулся Доран. — Да и письмо ты увидел один раз. И то мельком. Я же его сжег.
— Я запомнил все эти закорючки, тоже мне задача. Должен же я был знать, что моя внезапная командор написала тебе, уходя вдаль с похоронной мордой и сделав вид, что ничего не было.
— Хорошее место для споров, — вмешалась Дороти, за что тут же была наказана в два языка — да так сладко, что оставалось только лежать покорно и принимать то, что так щедро ей дарили.
Любовь. Нежность. Понимание.
Впереди ждали штормы, недели трудного пути, теплые моря, новый корабль, Большой Краб, иверцы…
И еще тысячи плохих и прекрасных дней, которые могли начинаться как угодно, но хорошо бы им всем заканчиваться так, как сегодняшнему дню, который так отвратно начался.