Свадьба была в Люсьене в первых числах ноября, потом мы возвратились в Париж в начале зимы.
Мы жили все вместе. Моя матушка дала мне в приданое двадцать пять тысяч ливров годового дохода; пятнадцать тысяч осталось ей. Граф передал почти столько же. Итак, дом наш был, если не в числе богатых, то по крайней мере в числе изящных домов Сен-Жерменского предместья.
Гораций представил мне двух своих друзей и просил принять их, как братьев. Уже шесть лет они были соединены чувствами столь искренними, что в свете привыкли называть их неразлучными. Четвертый, о котором они говорили каждый день и сожалели беспрестанно, был убит в октябре прошедшего года во время охоты в Пиренеях, где у него был замок. Я не могу открыть вам имен этих двух человек, и в конце моего рассказа вы поймете, отчего. Но так как я иногда должна буду различать их, назову одного Генрихом, другого Максом.
Не могу сказать, что я была счастлива. Чувство, которое я питала к Горацию, было и всегда будет для меня необъяснимым. Можно сказать, что это было почтение, смешанное со страхом. Впрочем, такое впечатление он производил на всех. Даже оба друга его, свободные в обращении с ним, редко противоречили ему и всегда уступали, если не как начальнику, то по крайней мере как старшему брату. Хотя оба они были ловки и сильны физически, но не имели его силы. Граф переделал бильярдную залу в фехтовальную, одна из аллей сада была предназначена для стрельбы; и каждый день эти господа упражнялись на шпагах и пистолетах. Иногда я присутствовала при этих поединках. Тогда Гораций бывал скорее их учителем, чем противником. Во всех этих упражнениях он сохранял то страшное спокойствие, которое я видела сама у госпожи Люсьен, и многие дуэли, всегда оканчивающиеся в его пользу, доказывали, что это хладнокровие, столь редкое у людей, попадающих в критические ситуации, никогда его не оставляло. Итак, странная вещь! Гораций оставался для меня, несмотря на искреннюю дружбу, существом высшим и непохожим на других людей.
Сам он казался счастливым, по крайней мере, любил повторять это, хотя беспокойство никогда не покидало его лица. Иногда страшные сновидения тревожили его, и тогда этот человек, спокойный и храбрый днем, пробуждаясь, дрожал от ужаса, как ребенок. Он приписывал это приключению, случившемуся с его матерью во время беременности: остановленная в Сьерре разбойниками, она, привязанная к дереву, видела, как зарезали путешественника, ехавшего по одной с ней дороге. Из этого рассказа следовало заключить, что он видел обычно во сне сцены грабежа и разбоя. Чтобы предотвратить повторение этих сновидений, а не из страха, ложась спать, он клал всегда у изгловья своей постели пару пистолетов. Это сначала меня очень пугало, я боялась, что он в припадке сомнамбулизма начнет стрелять, но постепенно я успокоилась и привыкла смотреть на это как на предосторожность. Но другую его странность я и сейчас не могу объяснить себе: днем и ночью постоянно держали оседланную лошадь, готовую к отъезду.
Зима прошла в вечерах и балах. Граф был очень щедр; его приемы соединились с моими, и наш круг знакомств удвоился. Он везде провожал меня с чрезвычайной учтивостью, и, что более всего удивило свет, перестал играть. На весну мы уехали в деревню.
Там вновь нахлынули воспоминания: возобновились знакомства, и мы проводили время то у себя, то у своих соседей. Госпожу Люсьен и ее детей мы продолжали считать вторым нашим семейством. Итак, положение мое почти совсем не изменилось, и жизнь моя текла по-прежнему. Одно только иногда тревожило: беспричинная грусть, которая все сильнее и сильнее овладевала Горацием, и сновидения, становившиеся более и более ужасными. Часто я подходила к нему во время этих дневных беспокойств или будила его ночью, но, как только он замечал меня, лицо его принимало выражение спокойное и холодное, всегда поражавшее меня. Однако оно не могло обмануть: я видела, как велико расстояние между его показным спокойствием и настоящим счастьем.
В начале июня Генрих и Макс, молодые люди, о которых я уже говорила, приехали к нам. Я знала об их дружбе с Горацием, и мы, я и моя матушка, приняли их, как братьев и сыновей. Их разместили в комнатах, смежных с нашими. Граф велел провести колокольчик особого устройства из своей комнаты к ним и от них к себе; приказал, чтобы держали постоянно готовыми вместо одной — три лошади. Горничная моя сказала мне потом, а она узнала это от слуг, что и эти господа имели такую же привычку, как мой муж, и спали не иначе, как с парой пистолетов у изголовья.
С приездом своих друзей Гораций посвящал им почти все свое время. Впрочем, развлечения их были те же, что и в Париже: поездки верхом и поединки на шпагах или пистолетах. Так прошел июль; в половине августа граф сказал мне, что он вынужден через несколько дней расстаться со мной на два или три месяца. Это была первая разлука со времени нашего супружества, и потому я испугалась при этих словах графа. Он старался успокоить меня, говоря, что эта поездка была в одну из провинций, самых близких к Парижу, в Нормандию; он отправлялся со своими друзьями в замок Бюрси. Каждый из них имел свой деревенский домик, один в Вандее, другой между Тулоном и Ниццей, а тот, который был убит, — в Пиренеях, так что каждый год они по очереди гостили друг у друга, когда наступало время охоты, и проводили вместе три месяца. В этот год была очередь Горация принимать своих друзей. Я тотчас попросилась ехать с ним, чтобы следить там за его хозяйством, но граф отвечал мне, что замок был только сборным местом для охоты: плохо содержащийся, плохо обставленный, удобный только для охотников, которым везде хорошо. Для женщины, привыкшей ко всем удобствам и роскоши, он не годится. Впрочем, он отдаст распоряжения, чтобы там все было переделано, и, когда вновь наступит его очередь принимать друзей, я смогу его сопровождать и сделать честь его дому, приняв на себя обязанности благородного капеллана.
Этот случай, показавшийся моей матери таким простым и натуральным, обеспокоил меня чрезвычайно. Я никогда не говорила ей ни о печали, ни об ужасе Горация, которые казались такими странными, что я предполагала, что есть причина, о которой он не хотел или не мог рассказать. Однако с моей стороны так смешно было мучиться из-за трехмесячного отсутствия и так странно настаивать на поездке, что я решила скрыть свое беспокойство и не говорить более об этом путешествии.
День разлуки наступил, это было 27 августа. Граф и его друзья хотели приехать в Бюрси к началу охоты, то есть к 1 сентября. Они отправились на почтовых и приказали послать за собой лошадей, которых слуга-малаец должен был сопровождать до самого замка.
В минуту отъезда я залилась слезами, увлекла Горация в комнату и в последний раз просила взять меня с собой. Я сказала ему о своем непонятном страхе, припомнила ему печаль и необъяснимый ужас, которые вдруг овладевали им. При этих словах он покраснел и в первый раз при мне выразил нетерпение. Впрочем, в ту же минуту он опомнился и, говоря со мною чрезвычайно ласково, обещал, что если замок удобен для моего проживания, в чем он сомневается, написать, чтобы я приехала. Положась на это обещание и получив надежду, я проводила его гораздо спокойнее, чем сама ожидала.
Однако первые дни после его отъезда были ужасны, но, повторяю, не от страданий разлуки; это было неопределенное, но постоянное чувство страха, предчувствие большого несчастия. На третий день после отъезда Горация я получила от него письмо из Кана. Он останавливался обедать в этом городе и поспешил написать мне, помня, в каком беспокойстве я была, когда он меня покинул. Это письмо меня немного успокоило, но последнее слово письма разбудило все мои опасения, тем более сильные, что они для меня одной были существенными, а всякому другому могли бы показаться смешными: вместо того, чтобы сказать мне "до свидания", граф написал "прощайте!”. Пораженный ум обращает внимание на мелочи, мне стало почти дурно, когда я прочла это последнее слово.
Я получила втрое письмо от графа из Бюрси. Он нашел замок, который не видел уже три года, в ужасном беспорядке. Едва отыскалась в нем одна комната, в которую не проникали дождь и ветер: бесполезно было даже и думать о возможности приехать к нему в нынешнем году. Не знаю отчего, но я этого ожидала, и письмо произвело на меня меньшее впечатление, чем первое.
Через несколько дней после этого мы прочли в нашей газете первые известия об убийствах и грабежах, приведших в ужас Нормандию. В третьем письме Гораций также написал о них несколько слов. Казалось, он не приписывал этим слухам такой важности, как газеты. Я отвечала ему, упрашивая возвратиться как можно скорее. Эти слухи казались мне началом осуществления моих предчувствий.
Вскоре вести начали становиться более и более ужасными. Теперь у меня появилась страшная тоска, я стала видеть ужасные сны. Я не смела более писать Горацию, последнее письмо мое осталось без ответа. Я поехала к госпоже Люсьен, которая с того времени, как я призналась ей во всем, стала моей утешительницей. Я рассказала ей о моих ужасных предчувствиях. Она сказала мне то же, что моя мать говорила уже много раз: невозможность хорошо устроить меня в замке была единственной причиной, из-за которой Гораций не взял меня с собой. Она лучше всякого знает, как он меня любит, потому что он все доверял ей, и так часто благодарил за счастье, которым, по его словам, ей обязан. Эта уверенность в том, что Гораций любит меня, заставила меня решиться, что если я не получу скорого известия о его возвращении, то отправлюсь к нему сама.
Я получила письмо. Гораций, вместо того, чтобы говорить о своем возвращении, писал, что он вынужден еще побыть около шести недель, или двух месяцев, вдали от меня. Письмо его было наполнено словами любви. Только это старинное обещание, которое он дал своим друзьям, мешает ему возвратиться, а уверенность, что мне будет так неуютно в развалинах его древнего замка, не дает ему права просить меня к нему приехать. Если я еще колебалась, то письмо это заставило меня решиться. Я пошла к моей матери и сказала, что Гораций позволяет мне приехать к нему, и что я отправлюсь завтра вечером. Она тоже хотела ехать со мной, и я испытала все возможные мучения, доказывая ей, что если граф боялся за меня, то за нее будет бояться в десять раз более.
Я отправилась на почтовых, взяв с собой горничную, которая была родом из Нормандии. Приехав в Сен-Лоран-дю-Мон, она попросила у меня позволения провести три или четыре дня у своих родных, которые жили в Кревкере. Я позволила ей, не подумав в ту минуту, что, приехав в замок, обитателями которого были одни мужчины, я буду особенно нуждаться в ее услугах. Но я хотела доказать Горацию, что он был несправедлив, сомневаясь в моей твердости.
Я приехала в Кан в семь часов вечера. Содержатель станции, узнав, что женщина, едущая одна, требует лошадей до замка Бюрси, подошел сам к дверцам моей кареты и так упрашивал меня провести ночь в городе и не ехать до утра, что я уступила. Впрочем, я подумала, что приеду в замок в такое время, когда там будут уже спать, а ворота будут заперты из-за происходящих страшных событий, и мне не отворят. Эта причина больше, чем страх, заставила меня остаться в городе.
Вечера стали уже холодными, я вошла в залу содержателя станции, между тем мне приготовили мою комнату. Хозяйка, чтобы я не сожалела о принятом мною решении, рассказала мне все, что случилось у них в продолжение трех недель. Ужас объял всех до такой степени, что не смели выезжать за четверть лье из города после захода солнца.
Я провела ужасную ночь. Приближаясь к замку, я теряла свою уверенность: граф имел, может быть, другие причины удалиться от меня, а не те, о которых мне сказал; как же он воспримет в этом случае мой приезд? Это могло быть неповиновением его приказаниям, нарушением его власти. Та досада и нетерпение, которые он не смог скрыть, прощаясь со мной, — это было первым случаем, когда он позволил себе такую несдержанность, очевидно, он был настроен решительно. Я хотела написать ему, что я в Кане, и подождать, пока он приедет за мной, но все страхи, внушенные мне лихорадочной бессонницей, рассеялись после того, как я на несколько часов уснула, а проснувшись, увидела дневной свет в своей комнате. Вся храбрость моя возвратилась, я потребовала лошадей и через десять минут уехала.
В девять часов утра в двух лье от Буисона возница остановил лошадей и показал мне замок Бюрси. Был виден его парк в двухстах метрах от большой дороги. Извилистая дорожка вела к решетке замка. Возница спросил меня, действительно ли я еду туда; я отвечала утвердительно, и мы двинулись.
Подъехав, мы увидели, что ворота закрыты; мы долго звонили, но никто не отворял. Я начала раскаиваться, что не предупредила о своем приезде. Граф и его друзья могли уехать куда-нибудь на охоту, что тогда мне делать в этом пустынном замке, где мне некому даже приказать, чтобы мне отворили ворота? И неужели я должна буду дожидаться их возвращения в какой-нибудь дрянной деревенской гостинице? Это невозможно! Наконец, потеряв терпение, я вышла из экипажа и стала звонить изо всей силы. Тогда живое существо появилось между деревьями. На повороте аллеи я увидела слугу-малайца, сделала ему знак поспешить, он подошел отпереть мне. Я не села в карету, а побежала по той аллее, по которой шел малаец. Вскоре я увидела замок. При первом взгляде мне показалось, что он в довольно хорошем состоянии. Я поднялась по лестнице. Войдя в переднюю, услышала голоса, толкнула дверь и очутилась в столовой, где Гораций завтракал с Генрихом; на столе с правой стороны у каждого из них лежало по паре пистолетов.
Граф, заметив меня, встал и побледнел так, как будто ему стало дурно. Я же так дрожала, что едва могла протянуть к нему свои руки и упала бы, если бы он не подбежал и не поддержал меня.
— Гораций! — сказала я, — простите меня, я не могла жить вдали от вас… я была очень несчастна, очень беспокоилась… и решила вам не повиноваться.
— И вы сделали очень плохо, — сказал граф глухим голосом.
— О, если хотите, — воскликнула я, устрашенная его тоном, — я вернусь сию же минуту… Я видела вас, вот все, что мне нужно.
— Нет! — сказал граф. — Так как вы уже здесь, то останьтесь и будьте дорогой гостьей.
При этих словах он обнял меня и потом, сделав усилие над собой, принял то наружное спокойствие, которое иногда пугало меня больше, чем его раздраженное лицо со следами ужасного гнева.