16

Через восемь дней после сцены, рассказанной мною, — продолжал Альфред, — мы сидели в нашем маленьком домике в Пикадилли и завтракали за чайным столом один против другого. Вдруг Полина, читавшая английскую газету, ужасно побледнела, выронила ее из рук, вскрикнула и упала без чувств. Я звонил из всех сил, горничные сбежались; мы перенесли ее в спальню, и пока ее раздевали, я вышел, чтобы послать за доктором и посмотреть в газете, что послужило причиной ее обморока. Едва я раскрыл ее, как взгляд мой упал на эти строки, переведенные из "Французского курьера":

"Сейчас мы получили странные и таинственные подробности о дуэли, происходившей в Версале и имевшей причиною, как кажется, сильную, таинственную ненависть.

Третьего дня, 5 августа 1833 года двое молодых людей, по-видимому, принадлежащих к парижской аристократии, приехали в наш город, каждый со своей стороны, верхом и без слуг. Один из них отправился в казармы на Королевской улице, другой — в кофейню Регентства. Там он просил двух офицеров сопровождать его на место дуэли. Каждый из соперников привез с собой оружие. По условиям поединка противники выстрелили один в другого на расстоянии двадцати шагов. Один из них был убит, другой, имени которого не знают, уехал в ту же минуту в Париж, несмотря на серьезную рану в плечо, полученную им.

Убитого звали граф Безеваль, имя его противника неизвестно".

Полина прочла эту новость, и она произвела на нее такое огромное впечатление, тем более, что я никак ее не подготовил. Вернувшись к ней, я ни разу не произносил при ней имени ее мужа и, хотя чувствовал необходимость рассказать ей когда-нибудь о случае, сделавшем ее свободной, не объясняя, однако, кто был тому причиною, еще не решил, каким образом исполнить это. Я был далек от мысли, что газеты опередят мое сообщение и откроют ей так грубо и жестоко новость, о которой ей, слабой и больной, надо было сообщить осторожнее, чем любой другой женщине.

В эту минуту вошел доктор. Я сказал ему, что сильное волнение привело Полину к новому припадку. Мы вошли вместе в ее комнату, больная была еще без чувств, несмотря на воду, которой отпрыскивали ее лицо, и соли, которые давали ей нюхать. Доктор заговорил о кровопускании и начал делать приготовления к этой операции. Тогда вся твердость моя исчезла, я задрожал, как женщина, и бросился в сад.

Там я провел около получаса, склонив голову на руки раздираемый тысячами мыслей, бродивших в моем уме. В прошлом я действовал из двойного интереса: ненависти моей к графу и любви к сестре. Я проклинал этого человека с того самого дня, когда он похитил мое счастье, женившись на Полине, и потребность личного мщения, желание отплатить злом за мучения моральные вывели меня из себя. Я хотел только убить или быть убитым. Теперь, когда все уже кончи лось, я начинал понимать последствия моего поступка.

Кто-то дотронулся до моего плеча. Это был доктор.

— А Полина? — спросил я, сложив руки.

— Она пришла в чувство…

Я хотел бежать к ней, доктор остановил меня.

— Послушайте, — продолжал он, — теперешний случай очень важен для нее; она нуждается в покое… Не входите к ней в эту минуту.

— Почему же? — спросил я.

— Потому что ее надо предохранить от всякого сильного волнения. Я никогда не спрашивал вас об отношениях ваших к ней, не требую от вас доверенности. Вы называете ее сестрой, правда ли то, что вы брат ей, или нет? Это не относится ко мне, как человеку, но очень важно для доктора. Ваше присутствие, даже ваш голос имеют на Полину сильное влияние Я всегда замечал это, и даже сейчас, когда держал ее руку одно произнесение вашего имени ускорило ее пульс Я запретил впускать к ней сегодня кого бы то ни было, кроме служанок Не пренебрегайте моим приказанием.

— Она в опасности? — испугался я.

— Все опасно для такого расстроенного организма, как ее. Если бы я мог, я дал бы этой женщине питье, которое заставило бы ее забыть прошедшее Ее мучает какое-то воспоминание, какая-то горесть, какое-то угрызение.

— Да, да, — отвечал я, — ничто от вас не скрылось, вы увидели все проницательными глазами ученого. Нет, это не сестра моя, не жена, не любовница. Это ангельское создание, которое я люблю больше всего, но которому не могу возвратить счастья, и она умрет на руках моих с непорочным и мученическим венком!.. Я сделаю все, что вы хотите, доктор, я не буду входить к ней до тех пор, пока вы не позволите, я буду повиноваться вам, как ребенок. Но скоро ли вы вернетесь?

— Сегодня…

— А что я буду делать, Боже мой?

— Ободритесь, будьте мужчиной!

— Если бы вы знали, как я люблю ее!

Доктор пожал мне руку; я проводил его до ворот и там остановился, не в силах двинуться с места. Потом, выйдя из этого бесчувствия, машинально сошел по лестнице, подошел к ее двери и, не смея войти, слушал. Мне казалось сначала, что Полина спит, но вскоре глухие рыдания донеслись до меня. Я положил руку на замок, но, вспомнив свое обещание и боясь изменить ему, бросился из дому, впрыгнул в первую попавшуюся мне карету и приказал везти себя в Королевский парк.

Я бродил там около двух часов, как сумасшедший, между гуляющими, деревьями и статуями. Возвращаясь домой, я встретил у ворот слугу, бежавшего за доктором. С Полиной случился новый нервный припадок, после которого она начала бредить На этот раз я не мог выдержать, бросился в ее комнату, стал на колени и взял ее руку, свесившуюся с постели. Дыхание ее было тяжело и прерывисто, глаза закрыты, и она пыталась пробормотать какие-то слова, но они были бессмысленными и бессвязными. Доктор вошел.

— Вы не сдержали своего слова, — сказал он.

— Увы! Она не узнает меня! — отвечал я.

Однако при звуке моего голоса ее рука задрожала. Я уступил свое место доктору, он подошел к постели, пощупал пульс и объявил, что второе кровопускание необходимо. Но несмотря на выпущенную кровь, волнение все усиливалось и к вечеру началась горячка.

В продолжении восьми суток Полина была добычею ужасного бреда; она не узнавала никого, думая, что ей угрожают, и призывая беспрестанно на помощь. Потом болезнь начала терять свою силу. Полная слабость и истощение последовали за этим безумным бредом. Наконец, на девятое утро, открыв глаза после недолгого спокойного сна, она узнала меня и назвала по имени. Невозможно описать, что происходило тогда во мне: я бросился на колени, положил голову на ее постель и начал плакать, как ребенок. В эту минуту вошел доктор и, боясь, чтобы не сделалось с ней припадка, приказал мне выйти. Я хотел возразить, но Полина пожала мне руку, говоря нежным голосом: "Идите!.."

Я повиновался. Восемь суток я не смыкал глаз, сидя у ее постели, но теперь, успокоясь, погрузился в сон, в котором нуждался так же, как и она.

В самом деле, горячка начала постепенно отступать, и через три недели у Полины осталась только большая слабость. Но в продолжение этого времени хроническая болезнь, которой она страдала в прошлом году, усилилась. Доктор предписал ей лекарство, которое уже ее излечило, и я решил воспользоваться последними прекрасными днями года, чтобы посетить с нею Швейцарию, а оттуда проехать в Неаполь, где хотел провести зиму. Я сказал Полине об этом намерении, она улыбнулась печально, потом с покорностью дитяти согласилась на все. Итак, в первых числах сентября мы отправились в Остенде, проехали Фландрию, путешествовали вверх по Рейну до Баля, посетили озера Биенское и Невшательское, останавливались на несколько дней в Женеве, наконец, побывали в Оберланде, Брюниге и проехали в Альторф, где ты встретил нас в Флелене на берегу озера четырех кантонов.

Ты поймешь теперь, отчего мы не могли подождать тебя. Полина, узнав о твоем намерении воспользоваться нашей шлюпкой, спросила у меня твое имя и вспомнила, что часто встречалась с тобой у графини М…, у княгини Б… При одной мысли быть вместе с тобой, лицо ее приняло такое выражение страха, что я, испугавшись, приказал гребцам отчалить. Ты, очевидно, приписал это моей невежливости.

Полина лежала в шлюпке, я сел подле нее и положил ее голову на свои колени. Прошло уже целых два года, как она покинула Францию, страдающая и имеющая опору только во мне. С того времени я был верен обязательству, которое принял на себя, я заботился о ней, как брат, чтил ее, как сестру. Я напрягал все способности своего ума, чтобы предохранить ее от горести и доставить ей удовольствие; все желания моей души обращались вокруг надежды быть любимым ею когда-нибудь. Когда мы долго живем с кем-нибудь, появляются мысли, которые приходят в одно время обоим вместе. Я увидел ее глаза, полные слез, она вздохнула и пожала мою руку, которую держала в своей:

— Как вы добры! — сказала она.

Я содрогнулся, услышав ответ на мою мысль.

— Все ли я исполняю, как нужно? — спросил я.

— О, вы были ангелом-хранителем моего детства, улетевшим на минуту, которого Бог возвратил мне под именем брата.

— И в замену этой преданности не сделаете ли вы чего-нибудь для меня?

— Увы! Что могу я сделать теперь для вашего счастья! — сказала Полина. — Любить вас?.. Это озеро, эти горы, это небо, вся эта природа, Бог, который создал их, свидетели, что я люблю вас, Альфред! Я не открываю вам ничего нового, произнося эти слова.

— О да, да я это знаю, — отвечал я, — но не достаточно только любить меня, надо, чтобы жизнь ваша была соединена с моею неразрывными узами, чтобы это покровительство, которое я получил, как милость, стало для меня правом.

Она печально улыбнулась.

— Зачем вы так улыбаетесь? — спросил я.

— Потому, что вы видите земное будущее, а я небесное.

— Нет!.. — сказал я.

— Без заблуждений, Альфред: заблуждения делают горести тяжкими и неисцелимыми. Неужели вы думаете, что я не известила бы матушку о моем существовании, если бы сохранила какое-нибудь заблуждение. Но тогда я должна была еще раз оставить ее и вас, а это уже слишком много. Я сжалилась сначала над собой, и лишила себя большой радости, чтобы пощадить потом от сильной горести.

Я сделал движение, чтобы умолять ее.

— Я люблю вас, Альфред! — повторяла она. — Я буду говорить это до тех пор, пока язык мой будет в состоянии произнести два слова. Но не требуйте от меня ничего более и позаботьтесь о том, чтобы я умерла без угрызений…

Что мог я говорить, что мог делать после такого признания? Взять Полину в свои объятия и плакать с нею о счастье, которое Бог мог бы нам послать, и о несчастье, в которое ввергла нас судьба.

Мы прожили несколько дней в Люцерне, потом поехали в Цюрих, а оттуда по озеру в Пферер. Там мы хотели остановиться на неделю или на две. Я надеялся, что теплые воды принесут какую-нибудь пользу Полине. Мы пошли к целительному источнику, на который я возлагал большие надежды, и, возвращаясь, встретились с тобой на тесном мостике в этом мрачном подземелье. Полина почти до тебя дотронулась. Эта новая встреча так взволновала ее, что она захотела уехать в ту же минуту. Я не смел противиться, и мы тотчас пустились в Констанс.

В то время для меня не было уже сомнений: Полина заметно ослабела. Ты никогда не испытал и, надеюсь, никогда не испытаешь этого ужасного мучения: чувствовать, как сердце, которое любишь, медленно умирает рядом с тобой; считать каждый день, слушать пульс, насколько он более лихорадочен, и говорить себе каждый раз, прижимая к груди это обожаемое тело, что через неделю, через пятнадцать дней, может быть, еще через месяц, — это создание Божие, которое живет, мыслит, любит, — будет только холодным телом без мыслей и без любви!

Что касается Полины, то чем ближе было, по-видимому, время нашей разлуки, чем более она раскрывала в эти последние мгновения все сокровища своего ума и души. Без сомнения, моя любовь украсила поэзией закат ее жизни. Последний месяц между тем временем, когда я встретил тебя в Пферере, и тем, когда с террасы гостиницы на берегу озера Маджоре ты бросил в нашу коляску букет померанцевых цветов, — этот последний месяц будет всегда жить в моей памяти.

Мы приехали в Арону. Там Полина, казалось, оживилась при первом дуновении ветерка Италии. Мы остановились только на одну ночь, я надеялся доехать до Неаполя. Однако на другой день ей опять стало хуже, и вместо того, чтобы продолжать путешествие в коляске, мы взяли шлюпку и пустились на ней в Сесто-Календе. Мы сели на нее в пять часов вечера. Глазам нашим по мере приближения открывался в последних теплых золотых лучах солнца маленький городок, простирающийся у подошвы холмов. На холмах раскинулись его очаровательные сады из миртовых, апельсиновых и лавровых деревьев. Полина смотрела на них с восхищением, которое давало мне надежду, что мысли ее стали менее грустны.

— Вы думаете, что приятно жить в этой очаровательной стране? — спросил я.

— Нет, — отвечала она, — я думаю, что здесь будет не так тягостно умереть. Я всегда мечтала о гробницах, — продолжала Полина, — воздвигнутых посреди прекрасного сада, напоенного благоуханиями, между кустарниками и цветами. У нас мало заботятся о последнем жилище тех, которых любят: украшают временное и забывают о вечном ложе!.. Если я умру прежде вас, Альфред, — сказала она, улыбаясь после минутного молчания, — и если вы будете столь великодушны, что будете заботиться и о мертвой, то мне бы хотелось, чтобы вы вспомнили о моих словах.

— О, Полина, Полина! — простонал я, обняв ее и прижимая судорожно к сердцу. — Не говорите мне этого, вы убиваете меня!

— Не стану более, — отвечала она, — но я хотела сказать вам это, друг мой, один раз. Я знаю, что, если скажу вам что-нибудь однажды, вы не забудете этого никогда. Но перестанем говорить об этом… Впрочем, я чувствую себя лучше, Неаполь поправит меня. О как давно я хочу увидеть Неаполь!..

— Да, — продолжал я, прерывая ее, — мы уже скоро будем там. Мы найдем на зиму небольшой домик в Соренто или Ре-зино. Вы проведете там зиму, согреваемая солнцем, которое никогда не тускнеет. Потом весною вы возвратитесь к жизни со всей природой… Но что с вами? Боже мой!..

— О, как я страдаю! — сказала Полина холодея и прижимая руку к своему сердцу. — Вы видите, Альфред, смерть ревнует даже к нашим мечтам, и она посылает мне болезнь, чтобы пробудить нас.

Мы пробыли в молчании до тех пор, пока пристали к берегу. Полина хотела идти, но была так слаба, что колени ее подгибались. Наступала ночь, я взял ее на руки и перенес в гостиницу.

Я приказал отвести себе комнату подле той, в которой поместил Полину. Давно уже между нами было нечто непорочное, братское и священное, которое позволяло ей засыпать на глазах у меня, как на глазах матери. Потом, видя, что она страдала более, чем когда-нибудь, и не надеясь продолжить наше путешествие на следующий день, я послал нарочного в моей карете, чтобы найти в Милане и привезти в Сесто доктора Скарпа.

Возвращаясь к Полине, я нашел ее лежащей, и сел у изголовья ее постели. Мне казалось, что она хотела о чем-то спросить меня, но не смеет. В двадцатый раз я заметил ее взор, устремленный на меня с необъяснимым выражением сомнения.

— Что вам угодно? — сказал я. — Вы хотите о чем-то спросить меня и не смеете? Вот уже несколько раз вы посмотрели на меня так странно! Разве я не друг, не брат ваш?

— О! Вы более, чем все это! — отвечала она. — И нет имени, чтобы выразить то, что вы есть. Да, да, меня мучит сомнение — ужасное сомнение!.. Я объясню его после, в ту минуту, когда вы не осмелитесь лгать. Но теперь еще не время. Я смотрю на вас, чтобы видеть вас как можно дольше, смотрю, потому что люблю вас!..

Я положил ее голову на свое плечо. Мы пробыли в таком положении целый час, в продолжение которого я чувствовал ее влажное дыхание на моей щеке и биение ее сердца на своей груди. Наконец, она сказала, что ей лучше, и просила меня удалиться. Я встал и, по обыкновению, хотел поцеловать ее в лоб, но она обвила меня руками и прижала свои губы к моим. "Я люблю тебя!” — прошептала она в поцелуе и упала на постель. Я хотел взять ее на руки, но она оттолкнула меня тихонько, не открывая глаз. "Оставь меня, мой Альфред! — сказала она. — Я люблю тебя… я очень… очень счастлива!.."

Я вышел из ее комнаты. Я не мог оставаться там, находясь в волнении, в которое привел меня этот лихорадочный поцелуй. Возвратясь в свою комнату, я оставил общую дверь полуотворенной, чтобы бежать к Полине при малейшем шуме. Потом, вместо того, чтобы лечь, снял с себя верхнее платье и отворил окно, желая немного освежиться.

Балкон моей комнаты выходил на те очаровательные сады, которые мы видели с озера, приближаясь к Сесто. Посреди лимонных и померанцевых деревьев несколько статуй, стоящих на своих пьедесталах, выделялись при лунном свете, как белые тени. Чем более я смотрел на одну из них, тем более зрение мое помрачалось, мне показалось, что она ожила и сделала мне знак, показывая на землю. Вскоре мне начало казаться, что она зовет меня. Я обхватил руками голову, мне показалось, что я уже сошел с ума. Имя мое, произнесенное жалобным голосом, заставило меня вздрогнуть, я вошел в свою комнату и прислушался. Опять произнесли мое имя, но очень слабо. Голос доносился из боковых покоев. Это Полина звала меня, и я бросился в ее комнату.

Это была она… она, умирающая, которая, не желая умереть одна и видя, что я не отвечаю ей, сползла со своей постели, чтобы найти меня. Она была на коленях на паркете… Я бросился к ней, хотел взять ее в свои объятия, но она сделала мне знак, что хочет о чем-то спросить меня… Потом, не в силах говорить и предчувствуя свою кончину, она схватила рукав моей рубашки и открыла рану, едва закрывшуюся, которую месяца три тому назад проделала пуля Горация, и, показывая мне пальцем на рубец, закричала, откинулась назад и закрыла глаза.

Я перенес ее на постель и успел прижать свои губы к ее губам, чтобы принять последнее ее дыхание, не потерять ее последнего вздоха.

Воля Полины исполнена: она почивает в одном из тех восхитительных садов, с видом на озеро, среди благоухания апельсиновых деревьев, в тени миртов и лавров.

— Я это знаю, — отвечал я Альфреду, — потому что приехал в Сесто через четыре дня после твоего отъезда и, не зная еще, кто покоится там, я уже молился на ее гробнице.

Загрузка...