МАЙКЛУ, С ЛЮБОВЬЮ
Хотя все это и происходило в Париже, все же это было как-то по-американски.
Париж, 11 ноября 1918 года.
Как сказать незнакомке «Я люблю тебя»? Как бы вы описали состояние человека, пораженного ударом молнии? Что это, подарок богов? Поцелуй судьбы? Как объяснить ей, что вы увлечены, околдованы, очарованы, прикованы к месту, загипнотизированы сладким восторгом и ужасом? Как найти слова, чтобы выразить чувства, которых вы еще никогда не испытывали?
Ким стоял на улице Монтань, словно пригвожденный к тротуару, онемев и застыв, как только увидел ее, – вокруг нее, казалось, было золотое сияние и исходил восхитительный аромат, к тому же она смотрела на него так, словно еще никогда не видела мужчин…
А что могла сказать она? «Я люблю»? Но она видела его впервые в жизни. Как описать этот внезапный миг, пронзивший, отнявший у нее дар речи и превративший ее за какую-то долю секунды из женщины деловой и решительной в беспомощную и ослепленную?
Как же описать то, что она чувствовала, если никто и никогда не переживал еще ничего подобного?
Николь остановилась перед дверью своего магазина, застыв на тротуаре, позабыв о метелке, которую сжимала в руках, остолбеневшая от одного только его вида, – он был стройный, высокий, элегантный и невероятно красивый… И смотрел на нее так, словно еще никогда не видел женщин…
Его звали Мак Ким Хендрикс. Ему было двадцать лет; он был героем войны, и свидетельством тому был засевший в его колене осколок кайзеровской шрапнели. Он был начинающим журналистом, и несколько статей, опубликованных под его именем, подтверждали это.
Он был сторонником демократии, прогресса, мира, правды, справедливости, чести и подлинного искусства. У него была невеста, и у него была работа, о которой можно только мечтать: и та и другая ждали его в Нью-Йорке. Обратный билет – на послезавтра! – лежал у него в кармане, а в правой руке он держал бутылку шампанского – остаток от продолжавшейся всю ночь пирушки в кафе на Монпарнасе с друзьями-писателями и художниками.
Мысли торопливо проносились у него в голове. «Я люблю вас! Но это еще не все! Вы будете для меня всем, и я буду ваш безраздельно! Вместе мы станем друг для друга всем, чем только захотим стать, и сделаем все, что только захотим сделать… Не только сейчас, но и завтра, и всегда, и навсегда…»
Сумасбродные слова готовы были сорваться с его языка, и Ким понимал, что, если бы только девушка могла заглянуть сейчас ему в душу, она бы сочла его сумасшедшим. Все знакомые всегда говорили ему, что он слишком доверчив и слишком романтичен, и предупреждали его, что думать надо головой, а не сердцем. Но она – нет, она была единственной! Невероятной! Чудесной! Восхитительной! Ослепительной! И небеса создали ее – для него.
Вот только если бы он мог придумать и сказать что-нибудь вразумительное!
Ким направлялся – как и весь Париж и, казалось, весь мир – на Елисейские поля, где должно было состояться официальное провозглашение мирного договора, – война, наконец, кончилась. Молодой человек пересек запруженную транспортом улицу Монтань в самом центре квартала, размышляя о материале, который собирался написать (и это будет коронный результат его поездки в Париж!), как вдруг едва не наскочил на нее. Девушка была молода, примерно одного с ним возраста, цвет ее волос напоминал густой мед, освещенный солнцем, а глаза были цвета золотистого топаза. Казалось, ее окружала золотистая аура. Одета она была весьма элегантно – просто, но со вкусом, и, в довершение ко всему, она подметала тротуар. Ким остановился так близко, что смог бы, если бы только захотел, протянуть руку и дотронуться до нее, и в эту минуту он почувствовал аромат свежайших цветов. Но ведь стоял ноябрь месяц! В самом сердце Парижа уже не найти букета! Мирный договор будет провозглашен в одиннадцать – одиннадцатый час одиннадцатого дня одиннадцатого месяца должен принести удачу, и Ким, стоя лицом к лицу с ней и вдыхая аромат цветов, который, как он скоро догадался, принадлежал ее духам, подумал, что день этот не просто удачный, но прямо-таки волшебный. Сверкнувшая на улице Монтань золотая молния пригвоздила его к тротуару, он замер, потеряв дар речи. Когда он очнулся от потрясения, нужные слова пришли к нему сами.
– За Францию! За мир! За любовь! – сказал он, протягивая ей бутылку шампанского. – Разве вы не выпьете за это!
– В девять тридцать утра? – Она улыбнулась: это было и умно, и восхитительно. Он знал, что именно так она должна улыбаться! И с этой улыбкой она продолжала подметать тротуар своей очень европейской метелкой – из прутиков, связанных вместе крепкой бечевкой. Уборщик отмечал наступление мира в стране и утром не появился, так что Николь занималась сейчас его делом.
– Ваша хозяйка, должно быть, настоящая людоедка, если заставляет вас работать в такой важный день. – Ким показал на черную вывеску с золотыми буквами «Николь Редон», висевшую справа от чугунной решетчатой двери с ослепительно сияющей ручкой. – Редон, должно быть, изрядная дубина, – уточнил Ким. – Но даже она не посмеет отругать вас, если в честь праздника вы выпьете глоток шампанского…
Николь продолжала подметать, пытаясь отвести от него взгляд, и не могла… не могла… На нем были узкие брюки из пике, делавшие его стройные ноги еще длиннее; мягкую серо-голубоватую шерстяную блузу, весьма подходившую по тону к его глазам, схватывал тяжелый пояс с тяжелой металлической пряжкой – германский трофей, – и пестрый твидовый пиджак. Длинный плащ-полушинель, сплошные складки и пряжки, наброшен на плечи. Он был высок – чуть повыше шести футов, – и в его теле чувствовалось прекрасное соотношение мускулов и плоти. Лицо, отмеченное загаром, привлекало сильными и одновременно утонченными линиями. А чистые голубые глаза были на редкость выразительны, полны жизни и любопытства. Рот казался чувственным и всегда готовым улыбнуться. По-французски он говорил довольно бегло, но с отчетливым акцентом, – впрочем, у него хватало ума не скрывать свой американский выговор, а Николь всегда нравились американцы, так уж была устроена ее душа…
– От вас аромат – как весной в цветущем саду. И это в ноябре! – воскликнул Ким, ободренный тем, что она ему отвечает и улыбается. – Что это за духи? – спросил он. Перед отъездом из Парижа он непременно купит Салли флакончик. – Так как же называются ваши духи?
– У них нет названия, – ответила она. – Я беру капельку одних и капельку других… – Закончив подметать, она повернулась к двери и была уже готова исчезнуть за ней. Но уходить ей не хотелось. Непреодолимое чувство влекло ее к этому американцу, – а целая гора работы, накопившейся в магазине, вынуждала ее к расставанию с ним. Стоя в нерешительности на тротуаре и уже держась за ручку входной двери, она надеялась, что он скажет что-нибудь такое, после чего можно будет позабыть о работе и остаться с ним…
Внезапно зазвонили колокола небольшой церкви на другой стороне улицы, присоединяя свой звон к голосам остальных церквей Парижа, празднующих торжество. Заглушенный расстоянием, на фоне звуков церковных колоколов, послышался мужественный бой барабанов. Мимо пробегали люди, размахивавшие бумажными флажками, и радостно кричавшие: «Да здравствует Франция! Долой немцев!» Слезы радости катились по лицу юноши – еще подростка, но уже ветерана, потерявшего на войне обе ноги и приговоренного этим к инвалидной коляске. Водитель такси притормозил, пропуская пешеходов. Нажав на рожок, он тоже присоединил голос своей машины к радостному шуму, а ошейник таксы, сидевшей рядом с ним на переднем сиденье, был украшен триколором. Весь Париж спешил на Елисейские поля. Ким и Николь, вынужденные замолчать в этом сумасшедшем шуме и гаме, наблюдали за толпами счастливых парижан и их союзников – американцев, англичан, австралийцев, экзотических рослых африканцев… Проходили люди раненные и те, кто избежал пули, старые и молодые, жены и вдовы, невесты и сестры, лавочники и адвокаты, интеллектуалы и спортсмены, официанты, побирушки, клошары… Все, все имели сегодня законный повод выпить. Весь Париж отмечал великий праздник.
– Пойдемте со мной на Елисейские поля. Я журналист, собираюсь напечатать в американских газетах статьи о провозглашении перемирия и церемонии парада. Еще не поздно, – если мы поспешим, нам, пожалуй, достанется хорошее местечко впереди. Стоит вам пойти со мной, и вы все увидите, – сказал Ким, когда немного стих шум и стало ясно, что теперь-то его услышат. – Будет говорить Пуанкаре. А потом будет парад и торжество…
– Я бы с удовольствием… Честное слово, мне бы очень хотелось… но мне надо работать. У нас очень много работы! – ответила Николь, даже не пытаясь скрыть своего огорчения. Пауза, во время которой шум Парижа мешал ей заговорить, была достаточно долгой, чтобы привести ее в чувство и заставить вспомнить о клиентах, которых она так старалась привлечь в свой магазин, о деньгах, которые она задолжала, о груде неоконченных платьев. – Каждый, кто только мог, заказал платье от Редон для обедов, праздников и балов в честь мирного договора, – сказала Николь, невольно преувеличивая размах своего дела, точно так же, как и Ким, заявивший, что будет готовить статьи о подписании мирного договора для американских газет. Собственно говоря, командировка в Париж была в некотором роде испытательным сроком, и он всегда старался поскорее постучать по дереву, отсылая очередную заметку. Он с нетерпением думал о стабильности, которую даст ему постоянная работа.
– У нас сегодня будет длинный день, – продолжала Николь. – Очень длинный и очень загруженный…
– А вы прогуляйте, – упрашивал ее Ким. – Мадам Редон вполне обойдется без вас несколько часов…
– Не думаю, – ответила она и снова улыбнулась своей прелестной, запоминающейся, улыбкой.
Ким еще никогда не видел, чтобы улыбка так преображала человека, – без улыбки девушка была привлекательна, а улыбаясь, становилась незабываемой.
– Тогда позднее, – просил он. – Я не могу вас оставить. Я не позволю вам исчезнуть! – Ким говорил так настойчиво, словно от этого зависела его жизнь. – Когда вы сегодня заканчиваете работу?
– В восемь, – ответила она, решив, что, пожалуй, но будет засиживаться до полуночи, как это часто случалось. Ведь сегодня такой важный день, и она тоже заслужила праздник, как и весь ликующий народ вокруг.
– В восемь, – повторил он. – И вот – забирайте шампанское, – сказал он. – Это залог – чтобы вы знали, что я вернусь непременно! – Он протянул ей бутылку, и, принимая ее из рук, она внезапно заметила то, что произошло за его спиной, на улице. Ким тоже повернулся. Черно-серый «роллс-ройс» остановился у обочины, из него вышел мужчина лет тридцати с небольшим.
– Месье Ксавье, – сказала она, – доброе утро.
– Вам – доброе утро, мадемуазель Редон, – ответил он с некоторым беспокойством в голосе, и Ким подумал, чем бы это объяснить.
– Во всем мире сегодня наступает мир, – продолжил незнакомец. – Предлагаю и нам тоже выработать наше маленькое частное перемирие.
Она позволила ему взять ее под руку и провести в магазин. Тяжелая дверь беззвучно закрылась за ними. Поняв свою ошибку, Ким густо покраснел. Так это она была хозяйкой магазина! Николь Редон – это она!
– Ах, черт возьми, – пробормотал он, обращаясь сам к себе и осматривая лимузин, – шофер в униформе уже принялся работать мягкой замшевой тряпочкой, удаляя невидимые пылинки с длинного капота. – Что же мне теперь делать?
Весь день Ким провел гуляя по Парижу, наблюдая и слушая. Было свежо, и мороз уже начинал пощипывать веточки знаменитых парижских каштанов, оголенных прохладой ноября, и травинки в скверах, на площадях и в парках; иней сверкал подобно миллионам мельчайших бриллиантов, переливаясь в свете зимних лучей. Сооруженные вдоль маршрута парада по Елисейским полям трибуны – а плотники проработали всю ночь, распиливая и сколачивая доски, – были названы в честь городов в Эльзас-Лотарингии, в честь того, что провинция снова стала частью Франции. На площади Согласия, где впервые после долгого перерыва взметнулись вверх струи фонтанов, Ким заметил следующее: защищавшие ранее статуи Славы и Меркурия мешки с песком сплошь были утыканы немецкими штыками и завалены касками, а из-за стен Тюильри виднелись выстроенные рядком захваченные немецкие самолеты, словно готовые к взлету. Все статуи и памятники, даже фонарные столбы были украшены флагами, лентами и гирляндами зелени. А какой стоял шум! Над головой проносились десятки самолетов, и рев их моторов вполне мог соперничать с перезвоном церковных колоколов, гудением машин, с веселыми криками радостных горожан и гостей Парижа.
В дорогом ресторане, неподалеку от Бурс, Ким стал свидетелем разговора биржевых маклеров о том, что теперь, когда наступил мир, цена акций несомненно поднимется. На улице Муфтар в мясной лавке домохозяйка и мясник радостно толковали об окончании войны, которое означало и конец употребления некоего кушания, называемого парижанами «бельгийский паштет». Согласно рецепту, для его приготовления бралась конина и крольчатина в равных пропорциях, и выходило, что на одну лошадь требовался ровно один кролик. На улице же Сен-Дени скучающие лица прохожих, казалось, говорили: будет там перемирие или нет, а дела должны идти, как обычно. В еврейском квартале, неподалеку от площади Восг, на тротуаре сидела женщина. Ким спросил, не случилось ли с ней чего-нибудь и не может ли он ей как-то помочь. Она молча протянула ему траурный бланк похоронки на своего сына – известие пришло по почте в это самое утро – первое утро наступающего мира. На блошином рынке торговцы расстилали одеяла, усаживались на них и начинали потягивать красное вино, позабыв о делах.
В четыре часа Ким, почувствовав голод, остановился перед рестораном «Два урода» и увидел там Гюса Леггетта, который предложил ему пообедать вместе. Отпрыск семьи банкира с запада Франции, высокий, крепкий, двадцати с небольшим лет, но уже оплывающий жирком из-за привычки хорошо поесть, Гюс занимался в Париже художественной литературой. Он поинтересовался у Кима, как продвигаются его рассказы.
– Отлично! Просто отлично! – ответил Ким, не упоминая о растущей стопке отказных заметок. Не в его принципах было говорить правду издателям. Возможно, он и был очень молод и неопытен, но чему-чему, а этому уже научился.
– Когда же позволишь мне их прочитать? Помни, ты обещал, что я увижу их первым.
– К сожалению, на жизнь тоже надо зарабатывать, – сказал Ким. – Приходится прерываться, чтобы писать разные статьи.
– Тебе не следует тратить свой талант на журналистику, – сказал Гюс. Он всегда чересчур увлекался книгами, к большому разочарованию своего отца-банкира. Больше всего Гюсу хотелось походить на Кима Хендрикса и, как он, быть одновременно и утонченным, и мужественным.
– Да ты же не прочитал ни одного слова из того, что я написал, – ответил Ким. – Откуда ты взял, что у меня талант?
– Во-первых, я это чую, – сказал Гюс, похлопывая указательным пальцем по кончику носа. – Во-вторых, это заметно даже по твоим журнальным и газетным статьям.
Ким пожал плечами, чувствуя неловкость, как всегда, когда его хвалили. Он был совершенно убежден в том, что у него есть талант, и верил в себя с поистине религиозным фанатизмом. Однако наступали моменты, когда он казался сам себе подделкой, ничем не лучше тех «поэтов» и «романистов», что собирались за столиками кафе и жаловались друг другу на мир, не признающий гениальности тех стихов и книг, которые они так и не удосужились написать до конца.
– Где ты живешь? – поинтересовался Гюс. – Я загляну к тебе и почитаю твои рассказы, так что их не придется даже выносить из твоей квартиры.
– Я остановился в гостинице. Настоящий клоповник. Как бы то ни было, – сказал Ким, похлопывая по карману пиджака, – послезавтра я возвращаюсь в Нью-Йорк. На Рождество мы с Салли поженимся, и оба семейства ожидают, что я вернусь ко Дню благодарения.
– Скверно, – ответил Гюс. – Право же, тебе надо задержаться в Париже и разобраться, что же такое жизнь.
– Наконец-то «Сан» сдалась, они согласились нанять меня. Я собираюсь жить в Нью-Йорке и именно там выяснять, что такое жизнь, – сказал Ким. С тех пор как в 1916 году он оставил Йельский университет и добровольцем отправился прямо на фронт, у него не было места, которое он мог бы назвать своим собственным домом. Он с нетерпением ждал момента наступления устойчивой и размеренной жизни.
– Нью-Йорк – не Париж. – Сказал Гюс. – Париж – вот единственное место для литераторов.
– Надеюсь, когда-нибудь я смогу себе это позволить, и мы с Салли поживем здесь, – сказал Ким. – Ладно, спасибо за обед. – Они съели сосиски с чесноком и картошкой, запивая их белым вином, – все было просто восхитительно. – Мне пора. Я пишу статью о провозглашении мира здесь, в Париже, так что мне еще многое надо увидеть.
– Счастливо, – сказал Гюс. – Не забудь заглянуть ко мне, если приедешь когда-нибудь с женой в Париж. Я снял квартиру на Левом Берегу, улица Дракона, так что заходи…
Ким пообещал зайти и, впитывая звуки и запахи празднующего города, начал понемногу продумывать заметку, которую отошлет в Нью-Йорк. Нужные слова быстро находились, материал на ходу приобретал готовую форму, передавая впечатления и переживания дня, а это позволяло чувствовать себя сильнее и уверенней и даже по-новому взглянуть на возможность стать соперником обходительного господина из «роллс-ройса». С его-то талантом и перспективами, решил Ким, он потягается с любым. И чем больше он думал о ней, тем больше его очаровывала и привлекала эта ослепительная, благоухающая, сияющая мадемуазель Редон, в столь юном возрасте – уже хозяйка элегантного магазина, не гнушавшаяся черной работы, да к тому же позволившая ему упорствовать в своей ошибке, выставив себя таким дураком. Назвать ее дубиной! Он вспыхивал каждый раз, как только вспоминал об этом.
Время от времени он вспоминал и о Салли, чувствуя себя виноватым, но радостное настроение этого дня, уверенность в себе, заметно возросшая после разговора с Гюсом, и, более всего, властность восторженного чувства, пробужденного неотразимой Николь Редон, позволили ему довольно быстро отмести в сторону чувство вины, от которого у него влажнели пальцы.
Ведь это был Париж, город любви! Война была закончена, и весь мир торжествовал! Он молод, пока еще холост, и вся жизнь впереди – жизнь, которую он намеревался провести с Салли. Романтическое приключение – одно на всю жизнь – с подразумевающимся с самого начала горьковато-сладким окончанием, ничему не повредит. Собственно говоря, как писатель, желавший испытать все богатство эмоциональных переживаний и все удовольствия и боль жизни, он просто должен решиться на это. С Салли все будет прекрасно, и, совсем успокоившись, Ким провел остаток дня, витая в облаках, и эти невидимые прекрасные облака благоухали ароматом ее духов, не отпускавших его. Воспоминания о ней наполняли сердце неизъяснимым счастьем всякий раз, как только он взглядывал на часы и видел, что стрелки неуклонно двигаются к восьми.
Богача Ролана Ксавье война сделала еще богаче. Его фабрики, разбросанные по всей Европе, выпускали ту самую материю, в которую одевали солдат европейских стран. С начала войны фабрики работали двадцать четыре часа в сутки, выпуская реки ткани и принося огромную прибыль их владельцам.
Николь было интересно, с какого рода предложением он обратится к ней. Ведь они перестали разговаривать год назад.
В 1917 году Николь открыла магазинчик в Биаритце. Перед этим она служила там у модистки и однажды сшила себе платье из ткани джерси, переделанное из пыльника; пыльник она носила, чтобы защитить одежду, когда работала с перьями, лентами и цветами. А клиенты модистки вдруг пришли в восторг от простого платья Николь и попросили сделать такие же для них. Она, сколь честолюбивая, столь и трудолюбивая, решила попробовать. Но для этого ей нужно было купить партию ткани.
Она поехала в Париж не без риска для себя: это было в разгар войны, и смело постучалась в двери одной из самых больших фирм Франции. Ролан Ксавье уделил полторы минуты девушке из провинции, а потом отослал ее к одному из приказчиков, даже не к старшему, как с неприязнью отметила Николь, который показал ей рулоны, не пользующиеся спросом. Николь, скрывавшая свое прошлое с тех пор, как ушла из дома, уже привыкла к тому, что ей дают то, что не нужно никому.
Да, вязаная шерстяная ткань под названием «джерси» была никому не нужна. Ее изобретатель полагал, что ее можно использовать для нижнего белья – например, для ночных рубашек. Она стоила чрезвычайно дешево и делалась на новой вязальной машине. Но дешевизна была ее единственным достоинством. Люди жаловались, что она колется, боялись, что будет рваться и ползти, топорщиться сзади и тянуться на локтях и коленях. Цвет был совершенно некрасивый – оттенок бежевого, напоминающий рабочую одежду землекопов и водителей грузовиков. Никто не хотел покупать джерси, ткань лежала, занимая место.
Когда Николь решила купить всю партию, заказчик заколебался. Николь Редон не была известна фирме. Хуже того, никто не знал ее денежных возможностей. Магазинчик в Биаритце, возможно, купленный в виде развлечения ее любовником, не мог произвести впечатления на Ролана Ксавье, который снабжал лучшие дома Франции: Дусе, Ворф, Пуаре. Нет, сказал приказчик, он не сможет принять заказ на покупку всей партии джерси. Она настаивала и добилась-таки новой встречи с Роланом Ксавье.
– Я хочу купить у вас всю партию джерси, – сказала Николь.
– Есть ли у вас деньги?
– Будут через десять дней.
– Хорошо, вот через десять дней и купите.
– Но через десять дней я ведь буду в Биаритце. У меня свой магазин. Мне надо обслуживать клиентов.
– Ваши клиенты – женщины? – спросил Ксавье, видный мужчина с большими усами и ясными карими глазами.
– Конечно, – сказала Николь, не понимая, к чему он клонит.
– Эта ткань предназначена для мужчин, но мужчины не хотят ее носить. Ткань считается слишком тяжелой и жесткой. Почему вы думаете, что ее будут носить женщины?
– Потому что я сама ее ношу, и этого же пожелали мои клиентки.
Для подтверждения своих слов Николь купила несколько ярдов джерси и сшила себе платье на шелковой подкладке, чтобы оно правильно сидело и было мягким внутри. Она выкроила его так, что шелковая подкладка придавала форму, а ткань свободно ниспадала, не пузырясь и не задираясь.
– Ну, может быть, в Биаритце ее и будут носить, – сказал Ксавье не очень уверенно, – какой-то сезон.
– Так вы продадите мне всю партию?
– Конечно, нет, – ответил Ксавье. – Мы ведь установили, что у вас нет денег.
– Но я же сказала, что деньги будут через десять дней.
– Через десять дней и купите ткань. – Ксавье был раздражен, ему уже надоел этот разговор. Речь шла о ничтожной сумме, а на это надо было тратить его драгоценное время!
– Вы трус, а не бизнесмен. – Слова ее были оскорбительными, но голос – легким и женственным, поэтому звучало это очень своеобразно. – Вы что же, боитесь риска?
– Видите ли, мадемуазель, – он запнулся: он не запомнил ее имени, не помнил даже, представил ли ее секретарь. – Сколько у вас денег, здесь, сейчас, а не через несколько дней?
Николь вытащила кошелек. Там было сорок франков, которых не хватило бы даже на дорогу до Биаритцы.
– Как раз на три штуки, – сказал Ксавье. – Я иду вам навстречу.
– Навстречу? – переспросила Николь. – Да ведь это ткань, которую никто не берет! Это не вы идете мне навстречу, вы получаете деньги за тот товар, что лежал бы у вас мертвым грузом.
– Вот что, мадемуазель, – Ксавье уже терял терпение и даже не собирался задумываться о ее имени, – вы берете ткань или нет?
В ответ Николь выложила ассигнации на его стол.
– Я вернусь, – сказала она.
Она вернулась. Через шесть недель, а потом еще через два месяца.
– Я рад успеху ваших платьев, – сказал Ксавье. – Я также рад, что вы привезли одно из них в Париж. Вы делаете любопытные вещи из ткани джерси.
Корсажи со множеством складок, вуали, зауженные талии, сборки и рюши, вышивки и кружева – вот что было в моде. Вот на что был спрос, а вовсе не на тусклую и некрасивую шерстяную ткань, первоначально предназначавшуюся для мужского нижнего белья. Где на такой ткани разместить вытачки для груди? Не говоря уже об оборках и рюшах, о вышивке и украшениях. Теперь ответ был известен: ни оборок, ни рюшей не нужно вовсе, не нужно и лифа. А шейный вырез обнажает тело больше, чем принято. Вопрос о вытачках тоже решается просто: можно обойтись без них. Смелое решение! Платья из джерси обтекают, подчеркивают форму груди сами по себе. И таким же образом решается проблема талии: джерси просто следует линиям тела, обозначая талию, не портя ее ни швами, ни рельефами. Так же незаметно обозначаются и бедра. А кроме того, как заметил Ксавье, корсета внутри не было. Конечно, Пуаре мог тоже обходиться без корсета, но модели Пуаре экстравагантны и богаты, с экзотическими восточными отделками, что отвлекает взгляд от такой важной детали. Платье мадемуазель Редон (теперь уже Ксавье знал ее имя) было иным – без украшений, без рюшей, без вышивок, оно привлекало внимание к самому телу женщины.
А юбка! Пуаре, который был кумиром Ксавье среди модельеров – он считал его самым творческим, самым смелым, самым современным, – поднял длину юбки. Он открыл нижнюю часть ног – щиколотки. Юбка мадемуазель Редон открывала также икры и лодыжки. Вызывающе! Но и… интригующе.
– Ваше платье, конечно… – Ксавье поискал слово, – выделяется. – Но есть еще вопрос: этот цвет, он такой… обыкновенный. Ваши клиентки не возражают?
– О, конечно, нет. Я придумала для него экзотическое название – каша. Это русское слово – оно означает вареную гречневую крупу; я обратила внимание на то, что этот цвет нейтральный и подходит ко всему, и они сразу поняли его практичность.
– Очень умно! – восхищенно произнес Ксавье. – И я действительно рад вашему успеху, – повторил он, – но джерси я вам больше продать не смогу. Вы знаете, у меня для продажи больше ничего нет. Вы купили все, что было.
– Так произведите еще на ваших вязальных машинах! И я смогу купить все, что вы сделаете.
– У нас есть другие ткани: фланель, тафта, габардин, жаккард и камвольные ткани. Шейте из них платья!
– Я прославилась благодаря джерси. И мне нужна именно эта ткань, – сказала Николь. – Зачем мне использовать идеи других модельеров? Я – ваш оптовый покупатель, именно я сделала вашу ткань модной, в то время когда вы не знали, как от нее избавиться. Теперь ваш черед. Я хотела бы, чтобы вы сделали для меня еще, по моему заказу. Можно сделать более плотную ткань, для зимы, а кроме того, изготовить цветные образцы: розовый, гранатовый, коралловый.
На Ролана Ксавье произвела впечатление ее самоуверенность, но претензии показались сомнительными.
Мода на джерси? Может быть, там, в Биаритце, у сезонных клиентов она и имеет успех. Но здесь, в Париже, ее никто не знал. И потом, эти требования: плотная ткань для зимы, да еще цветная. А расходы по переналадке машин и по окраске возьмет на себя, конечно, дом Ксавье. Это уже слишком! И потом… ведь продолжается война! Ксавье продает ткань армии, десятки тысяч ярдов. Нужно быть сумасшедшим, чтобы налаживать производство для небольшого заказа мадемуазель Редон, а он не сумасшедший. Он француз и бизнесмен. Ролан Ксавье поднял руку, чтобы остановить поток ее красноречия.
– Я отвечаю «нет». Ваш заказ не такой важный, чтобы ради него стоило начинать новое производство. Мы одеваем армию. Я не могу остановить станки, чтобы произвести для вас несколько отрезов.
– Я купила ткань, которую вы не знали, куда девать. – Николь разозлилась. Конечно, ей не нравилось, что ее заказ считали недостаточно важным. Это заставило вспомнить унижения и оскорбления, полученные в детстве. Чувство неполноценности вызвало приступ ярости.
– Вы взяли с меня хорошие деньги за эту залежавшуюся ткань, она принесла мне успех, а теперь вы, видите ли, не хотите ее больше делать. Деньги! Вы заботитесь только о деньгах! Ради них вы отказываетесь от будущего! Вы неблагодарны! Трус! Узколобый, без воображения! – Николь выплеснула на него весь свой гнев. Она не заметила, как он позвонил.
– Пожалуйста, выпроводите мадемуазель Редон, – приказал Ксавье секретарю, стараясь говорить спокойно.
– Я никогда не буду с вами разговаривать! И никогда ничего не куплю у вас! Вы об этом пожалеете! – таковы были ее последние слова.
И вот прошел год. Николь Редон и Ролан Ксавье больше не общались. Она занималась своими платьицами, кроила до боли в руках, шила до ссадин на пальцах, сама вела бухгалтерские книги, наблюдала за несколькими швеями, которых могла нанять. Переживала успехи и неудачи и снова продолжала работать. А он следил за своим огромным, приносящим большую прибыль производством.
Ролан Ксавье не вспоминал о ней до 1918 года. Человек, очень серьезно относившийся к бизнесу, он выписывал все журналы мод. Французский журнал «Ля газетт де Бонтон», а также «Журналь де дам» перестали выходить с 1914 года, и с этого времени Ролана интересовали американские издания. В сентябре 1918 года в «Харперс базар» он нашел очерк парижского корреспондента Маргарет Берримэн, в котором говорилось об «очаровательных платьях-рубашках» Николь Редон. Речь шла о. том самом платье, которое он год назад видел на Николь. Теперь оно выглядело не так непривычно.
Война подошла к концу, и армия больше не нуждалась в обмундировании. Ксавье решил, что имеет смысл обратиться к упрямой, но очаровательной мадемуазель Редон.
В День мира Николь оформляла свой парижский магазин на улице Монтань. Благодаря очерку в «Харперс базар» женщины стали искать ее магазинчик, они хотели заказать «очаровательное платье-рубашку», а добравшись туда, находили еще одно изобретение Редон, – Николь начала заниматься им уже в Париже. В конце войны город подвергался обстрелу немецкой дальнобойной артиллерии. Орудия обстреливали город по ночам. Звучали сирены, и жители прямо в нижнем белье бежали в убежища. Ночные рубашки были слишком непрактичны, а кроме того, опасны из-за длинных подолов на плохо освещенных подвальных ступеньках. Чтобы разрешить эту проблему, Николь создала шикарную функциональную модель, переделанную из мужской пижамы, которую она так и назвала – пижамой. Штанины позволяли женщинам свободно двигаться даже по крутым ступенькам, верхняя часть сохраняла скромность, но вместе с тем имела приятный вид. Сначала Николь делала только черные пижамы, но потом, после скорого успеха, вход пошли бордовые, сапфировые и другие цвета. Благодаря модели Николь Редон, парижанки, задававшие тон моде, смогли поддерживать стиль даже во время немецких обстрелов. Ко Дню заключения мира везде говорили о Николь и ее практичных пижамах.
Принеся в подарок настоящий кофе, который невозможно было купить, Ролан Ксавье говорил Николь комплименты по поводу ее оригинальных замыслов и сказал, что для фирмы Ксавье много значит творческий гений парижских модельеров. Он хотел бы забыть все прошлые недоразумения и выражает надежду на обоюдную готовность к компромиссу.
Николь, в свою очередь, гордо демонстрировала свои новые пижамы: она приняла подарок и оценила комплименты Ролана и с готовностью согласилась вновь вести дела вместе.
Поговорив с Роланом Ксавье, Николь вспомнила американца, с которым она сегодня встретилась, но которого даже не знала, как зовут. Ей казалось, что он был из тех людей, которые могут сделать все, что наметили. Он выглядел сильным, мужественным и одновременно чувственным, и он заинтересовал Николь. Ее любовник Кирилл, русский белоэмигрант, находился в Америке, и она не знала, когда снова увидится с ним. Посвятив себя работе, несколько месяцев она была одна, как монахиня. А сейчас, в День мира, она колебалась между желанием встретиться со своим американцем и боязнью снова его увидеть.
Между тем Николь усердно работала весь день, подкалывая и подгоняя, распоряжаясь швеями, договариваясь с Роланом, разговаривая, шутя, сплетничая. Но все время думала о восьми часах: увидится она с ним или нет? Она действительно этого не знала.
Когда пробило восемь, он стоял в дверях, сгибаясь под тяжестью принесенных подарков.
– Вот еще шампанское, – сказал он, – чтобы уже не выходить. – Левой рукой он умудрялся держать несколько бутылок, кажется, полдюжины. А правой – великое множество гвоздик, красных и белых, перевязанных синими лентами. Это были цвета Франции и Америки.
– И вот еще немного цветов.
– О! – только и сказала Николь. – Можно войти? – спросил он.
– Да-да, пожалуйста, – произнесла она ошеломленно. Она открыла перед ним тяжелую дверь, и, пока он перешагивал через порог, они посмотрели друг на друга.
– Вы еще лучше, чем мне показалось. Она улыбнулась этому комплименту, ее сердце забилось.
– А улыбка вас очень красит, – добавил он, ставя цветы и шампанское на покрытый стеклом стол. Он осмотрелся. В приемной, отделанной с трех сторон зеркалами, клиентов не было. Из рабочей комнаты, за бархатными занавесками, доносился шум швейных машин: там работали мастерицы экстра-класса, нанятые Николь, выполнявшие заказы, которые нужно будет отдать завтра утром. Близкое присутствие работниц слегка отвлекало их друг от друга.
– Очень элегантно, – сказал он, – и удобно. Когда я был юным и мои тетушки брали меня с собой в магазины женской одежды, я всегда чувствовал себя неловко. – Он вспомнил маленькие табуретки и хрупкие столики и сравнил их со стоящими в приемной добротными диванами и солидными столами белого цвета под стеклом, с большими пепельницами.
– Мужчины обычно так себя и чувствуют. Я специально решила создать у себя такую обстановку, чтобы она была удобна и для мужчин. Ведь они имеют большое значение в моем маленьком деле. Мужья, любовники, поклонники – те, кто платит по счетам… Я бы хотела, чтобы они чувствовали себя здесь свободно. – Пока она расставляла гвоздики во все вазы, которые удалось найти, Ким открыл бутылку шампанского. Пробка вылетела с легким хлопком, и он наполнил два бокала. Тост был готов заранее.
– За Францию, – сказал он.
– За Францию, – повторила она, и они чокнулись.
– За мир!
– За мир, – повторила она, и они снова выпили искристое вино.
– За любовь, – сказал он, глядя ей в глаза. Он заметил, что при определенном освещении ее топазовые глаза кажутся золотистыми. На этот раз она не повторила его слов, а покраснела и отвернулась.
– Ну, пойдемте, – сказал Ким, – Париж ждет нас! – Он взял два бокала, поддерживая их снизу, и еще одну бутылку, держа ее бережно, за горлышко, чтобы не нагреть, и направился к двери.
– А мы берем с собой бокалы? – спросил она удивленно. – И вино тоже?
– Естественно. Как же праздновать без шампанского? Во всяком случае, с сегодняшнего дня у нас будет такая традиция. Мы каждый день будем открывать по бутылке шампанского.
– А когда же у нас все кончится? – спросила она, удивленная непредсказуемостью американца.
– Никогда, – пообещал он, открывая перед ней дверь.
Париж ликовал. Улицы были полны счастливыми людьми: изо всех баров, кафе, окон доносились веселые голоса. Париж выглядел городом, выстоявшим после страшной смуты и теперь весело предвкушающим наслаждения мирной жизни.
Ким водил Николь в те места, которые он знал: в кафе «Динго», где они встретили Пикассо, страшно привлекательного со своей темной шевелюрой, сильным лицом и животным магнетизмом; в кафе «Клозери де Лилла», где Эзра Паунд заявил, что он пьян, но собирается пить дальше; на улицу Де-Флерс, где мисс Штейн и мисс Токла приветствовали Кима и, словно он их родной сын, наливали ему в рюмку мирабель и предлагали один деликатес за другим. И Николь водила Кима в те места, в которых она бывала: к Фуке, где были мороженые устрицы (Ким заказал еще десяток и, к удивлению Николь, все съел); к Максиму, где они не смогли заказать столик, но выпили в баре и где Николь, хотя она и не была завсегдатаем, хозяин принял хорошо благодаря ее шику, так как понимал важность присутствия элегантных женщин для успеха своего ресторана, и наконец, на частную вечеринку, устроенную русскими князьями, с которыми ее познакомил Кирилл.
Буфет ломился от закусок – икры, копченой рыбы, холодного и горячего мяса, дичи, картошки, свеклы, огурцов, капусты, баклажанов, салатов, фруктов, сдобы – все это напоминало об императорской России, прекратившей свое существование после штурма Зимнего дворца. Бутылки водки стояли ящиками. Николь сказала Киму, что здесь считается дурным тоном мало есть закусок и мало пить водки. Ким заявил, что не хочет обижать хозяйку, и стал есть все подряд и пить большое количество водки, не пьянея. Вечеринка была многолюдной и шумной, по-русски говорили больше, чем по-французски.
– У всех, кого мне представляли, есть титулы, – сказал Ким, когда они на минуту остались одни. – Этот князь, тот – граф, прямо как в романе Толстого.
– Титулы есть, но нет страны, нет корней. И прав больше нет. Я им не завидую. Они потеряли свое прошлое.
Пока Ким, на которого невольно произвела впечатление вся эта знать, хотел что-то ответить Николь, появилась хозяйка и представила еще одного гостя – весьма элегантного англичанина.
– Николь, это герцог Меллани. Он похвалил мою вечернюю пижаму и сказал, что хочет заказать такую же для своей жены. Я сказала, что могу сейчас же представить его модельеру.
Герцог, высокий блондин с синими глазами и нежной кожей, был очень привлекателен. В нем угадывался типичный англичанин, который играет в поло и крокет, посещает залы больших помещичьих домов и закрытых мужских клубов, владеет портретами Гейнсборо и бывает в королевских владениях в Аскоте. Он слегка наклонился и поцеловал Николь руку. Вежливые жесты у него выглядели чрезвычайно естественно, корректно и в то же время как-то интимно.
– Николь Редон, – сказал он, – рад с вами познакомиться. Вы очень талантливы.
– Спасибо, – ответила Николь, ни с того ни с сего почувствовав, что ей жаль, что герцог женат, хотя она сама не понимала, какая ей разница.
– А это… – она повернулась к Киму, чтобы представить его – Маккимскович, – сказал Ким, слегка поклонившись от пояса прежде, чем Николь успела договорить. – Профессор Федор Иванович Маккимскович.
– Профессор? – повторил герцог. По его тону нельзя было понять, что он подумал, но Николь показалось, что это произвело впечатление. – Чего?
– Я – авторитет в области пресноводной биологии, – стал разъяснять Ким. – Лягушки и головастики. Их жизненные циклы потрясающи. Они повторяют жизненные циклы людей, но в гораздо более короткие периоды. Будущее можно предсказать по жизненному циклу лягушки.
– В самом деле? – спросил герцог почти нараспев. – Какая-нибудь лягушка в вашей лаборатории уже превратилась в принца? – По тону этого вопроса Николь с приятным удивлением почувствовала, что герцогу она понравилась, а Ким это понял. Ким Хендрикс и герцог Меллани боролись за нее, и это было страшно приятно, как всегда, когда чувствуешь себя желанной.
– Я работаю в американской лаборатории, – ответил Ким. – А в американских лабораториях нет титулов. Мы очень демократичны.
– Несомненно, – ответил герцог без тени раздражения. Он повернулся к Николь.
– Мадемуазель, я пошлю свою жену к вам, приобрести одну из ваших прелестных пижам. Может быть, наши пути еще пересекутся. – Он вновь слегка поклонился и оставил Николь и Кима.
– Профессор Маккимскович! – сказала Николь. – Вы были ужасны.
– Я думаю, что с этой вечеринкой надо заканчивать, – решил Ким. – Давайте еще выпьем водки и поищем что-нибудь более демократичное.
Николь согласилась, и они ушли в тот момент, когда несколько гостей, накачавшись водкой, начали шумную пляску с саблями, обнажив настоящие клинки. Николь и Ким бродили по городу, рассказывали друг другу о себе. Ким с любовью говорил об отце и с обожанием о матери, которая умерла, когда ему было девять лет. Он рассказывал о своем детстве: о лете в штате Мен, о прелестях рыбалки, о пресноводной красной рыбе в озере Мусхед, о скольжении на каноэ по зеркальным водам Аллагаша. Рассказывал он и о теперешней работе журналиста, и о своей мечте стать известным писателем, о том, как он оставил колледж, чтобы добровольцем вступить в американские экспедиционные силы; но когда она спросила о его легкой хромоте, он ничего не ответил.
Николь рассказывала о том, что отец ее был настоящим джентльменом, жившим на фамильный доход, ни дня не работавшим: он был увлеченный спортом человек, научивший ее охотиться и ловить рыбу, и склонный к филантропии. Мать же ее была религиозной и строгой женщиной. Впервые, как Николь рассказывала Киму, талант модельера она обнаружила у себя, когда украшала шляпки матери вуалью и перьями, а подруги матери попросили ее сделать для них такие же. Рассказала о недовольстве родителей, когда собралась заняться торговлей, и о том, какое неодобрение она могла вызвать, открывая модный магазин в Биаритце, где они проводили сезон. Она рассказывала о своей мечте стать единственным модным художником в Париже, делающим современную одежду. До сих пор еще никто не создал одежды, подходящей для раскрепощенных войною женщин. Все известные модельеры – мужчины, созданных платьев они сами не носят, и поэтому не могут знать, что является для женщин важным в одежде.
Все, о чем они рассказывали, больше открывало их друг другу, шаг за шагом увеличивая доверие.
Но было и то, о чем они умолчали. Ким не рассказал о своей помолвке с Салли Кашман и о больших свадебных торжествах, намеченных на Рождество; о том, что уже разосланы приглашения. Николь не рассказала о Кирилле, который был ее любовником и лучшим другом и ссудил ее деньгами, чтобы начать дело в Биаритце, а потом и в Париже. Он писал ей из Америки о том, что не может дождаться конца войны, чтобы скорее вновь увидеться с ней. Слишком быстро развивались чувства Кима и Николь, чтобы рассказать обо всех личных подробностях.
В четыре утра они оказались в Халле на большом городском рынке, где уже шевелились торговцы, привезшие сюда свежие продукты со всех уголков Франции. Над чашками с луковым супом, в котором плавали полоски расплавленного сыра, они признались друг другу в том, чего оба не хотели – чтобы день закончился. Очарование, поразившее их этим утром, сохранялось, и они по-прежнему находились под обаянием друг друга. Они стали слишком близки, чтобы просто расстаться.
– Я живу в настоящей трущобе, – сказал Ким. – В гостинице около Меделина, мало чем отличающейся от Дома приезжих, мне неловко было бы вас туда пригласить.
– А я живу в Иль-сен-Луи, мы можем пойти туда прямо сейчас. – И они пошли по Парижу, над которым уже вставал рассвет. Они двигались порознь, не касаясь друг друга и изредка переговариваясь. Сначала они прошли по улице Де-Риволи, затем по правому берегу Сены, до перекрестка Луи-Филиппа около моста. Тут Николь невольно задрожала от холода, и Ким снял пиджак и набросил ей на плечи. Затем, словно движимые импульсом, которому трудно противостоять, они взялись за руки и так в молчании прошли до дома Николь на улице Де-Бретонвильер. Около двери ее квартиры они вдруг крепко обнялись и прижались друг к другу, дав волю чувствам, которые сдерживали целую ночь, и впервые поцеловались. Потом, оторвавшись друг от друга, ощущая вкус поцелуя на губах, они вошли в дом.
Из квартиры Николь, расположенной на третьем этаже, были видны вершины деревьев в саду, а позади них – река. Украшение квартиры – высокие окна с балконами – пропускали солнечный свет, отраженный от слегка игравших под лучами вод Сены. Жилая комната целый день была залита золотистым светом; на закате он становился абрикосовым, а позднее – темно-красным. Стены комнаты, покрытые блестящим кремовым лаком, усиливали красоту вечерней и утренней зари.
– Какой прекрасный вид, – сказал Ким. – Как будто плывешь в лодке прямо в центре города.
– Я сняла эту квартиру как раз из-за этого вида и обилия света, – подтвердила его слова Николь. – Я люблю солнечный свет, не могу без него жить. Мебель, конечно, немного портит комнату.
– Это верно, – сказал Ким, садясь на неудобный диван в стиле позднего ампира с резной позолоченной спинкой, упиравшейся ему в шею, когда он пытался откинуться. Старые стулья, обитые и с бахромой, другие вещи в стиле «псевдо-Луи», конечно, остались здесь от кого-то, так же как огромный дубовый стол, казалось, весивший тысячу фунтов и слишком большой для этой комнаты.
– Чья это мебель? Не может быть, чтобы ваша.
– Домовладельца, – рассмеялась Николь. – Единственное, что я могу сказать в ее пользу, – это то, что она дешевая. Я пока что ничего большего не могу себе позволить. Все деньги уходят на мое дело, я мало что трачу на себя. Моим родителям дело мое не нравится, они не присылают мне ни пенни. Я надеюсь только на себя. Но не в этом дело. Я ведь здесь только сплю и переодеваюсь, а целыми днями я в магазине.
– Это напоминает мне многие квартиры в поселке Гринвич. Я думаю, что меблированные комнаты везде одинаковы. Во всяком случае, начинать в бедности – почетное дело для творческих личностей, я это одобряю. – Он не рассказал Николь, что его отец – известный юрист, имеющий собственную фирму и большие связи на Уоллстрите, и что его семья, едва ли богатая по меркам Гулдов и Вандербильдов, все же была довольно состоятельной, чтобы посылать его в частные школы в Йеле, где учился в свое время и его отец.
– Когда-нибудь я стану богатым и известным, но для меня много значат не сами деньги, а свобода, которую они дают. Я хочу стать богатым, чтобы писать, как я хочу, ни слова не меняя кому-то в угоду.
– Когда-нибудь вы будете богатым и знаменитым. У вас есть талант. Такие вещи я чувствую, – сказала Николь. Ее слова повторяли слова Гюса Леггетта. Даже люди, которые знали Кима не очень хорошо, ощущали в нем что-то особенное – он был озарен каким-то внутренним светом.
– Но сейчас я не богат и не знаменит. А это важно для вас? – спросил он. Он вспомнил: человек в «роллс-ройсе», герцог Меллани, а еще он слышал, как хозяйка говорила про великого князя Кирилла.
– Нет, не важно, – ответила Николь, и потом они не могли вспомнить, как очутились в объятиях друг друга, все остальное ничего не значило.
Позже, в теплой спальне, хранившей ее запах, Ким сказал:
– Со мной такого еще не случалось. Когда я впервые увидел тебя… ну, не знаю, как объяснить, что я почувствовал. Дыхание перехватило, сердце замерло, земля перестала вращаться.
Николь подумала: ведь то же самое было и со мной! Я как будто была поражена ударом грома. Не могла думать, не могла говорить, не могла глотать.
– Я боялся слишком торопить события, – продолжал Ким, – я думал, что ты пошлешь меня к черту или примешь за сумасшедшего. Но я знал, что нам надо поговорить и объясниться. У меня даже было такое чувство, что я уже знал тебя, хотя это, конечно, было невозможно, – он пытался выразить словами переполнявшие его чувства. – Я надеюсь, ты не подумала, что я бесцеремонный американец.
– Вовсе нет, – сказала Николь, улыбаясь своей приятной улыбкой. – Хотя, конечно, я обошлась бы без «боевого топора».
– Ты чувствуешь, что я покраснел? – Он прижал ее руку к своей щеке. – Мне до сих пор стыдно. Наверное, я вел себя ужасно. Тебе тоже так показалось?
– Ни на секунду, – запротестовала Николь, – совсем не ужасно. Я думаю, что ты… – Она помолчала, чтобы собраться с мыслями, не желая давать волю чувствам. Если она поддастся, она пропала. – Ну, конечно, с тобой…
– Со мной – что? – переспросил Ким, пытаясь узнать, что о нем думают, и понимая, что это простодушное желание комплимента ей приятно.
– Все о'кей! – произнесла она на французский манер любимое словечко янки. Тут они оба рассмеялись, перестав сопротивляться натиску удивительной страсти.
Билет на пароход был ему ненавистен. Не сказав о нем Николь, Ким пошел в контору пароходной компании, недалеко от Елисейских полей, и обменял его на второе декабря. Он дал себе столько времени, сколько позволила совесть. Он послал Салли и ее отцу одинаковые телеграммы: все очень хорошо, но работа его несколько задерживает. К сожалению, он пропустит День благодарения, однако до свадьбы остается еще много времени. С легким сердцем Ким приобрел три недели для встреч с Николь.
Каждый вечер в восемь часов он забирал ее из магазина. В это время Париж начинал жить ночной жизнью. Их окружали такси, огни, цветы, шумные кафе, дух легкости и веселья. По ночам Ким и Николь изучали город и наслаждались близостью друг друга, а днем занимались своими делами. Оба были талантливы, молоды, неопытны; они расцветали, очаровывая друг друга.
У Николь появилась масса новых идей. Верная своей любимой ткани, она разработала новые модели жакета и юбок: узкую и со складками. Вместе с блузкой эти предметы составляли полный комплект. Удобные, легкие в носке и без претензий, костюмы из джерси имели большой успех. А когда Николь подбила ватой костюм из джерси, чтобы сделать теплый, но легкий плащ, чуть ли не всем захотелось приобрести его перед наступающими холодами. Магазинчик Николь едва вмещал клиентов с заказами. За две недели, прошедшие после заключения мира, ее доходы почти удвоились.
Пока Николь конструировала одежду, Ким писал. Он позаимствовал у Николь одну идею. Она как-то сказала ему о своей работе.
– У меня есть правило: я оставляю в стороне все, на чем другие настаивают.
Эти слова поразили Кима. И он попытался применить это правило к собственным статьям, а также для того рассказа, который несколько раз уже переделывал. Он решил отказаться от того, на чем знакомые писатели, и он сам, обычно настаивали. Он стал избегать лирических описаний всяких там закатов и восходов, эмоциональной раскрашенности, красивого языка и высокопарной философии. Эпитеты ушли, остались только существительные и глаголы. Целыми днями он сидел в кафе над чашкой кофе или стаканом вина и обрабатывал свои рассказы до тех пор, пока в них не оставалось одно лишь действие и движение. Постепенно его произведения приобретали неповторимый стиль, как и модели Николь. Ким продолжал свой эксперимент с растущим интересом и романтическим волнением. Он уже привык к этому лихорадочному чувству. Ему не хотелось уезжать из Парижа, а тем более покидать Николь. Он так и не сказал ей о билете, который должен будет их разлучить. Он не хотел думать о том, что эта минута когда-нибудь наступит.
– Кто этот человек в «роллс-ройсе»? – спросил Ким в конце второй недели. Большая машина припарковалась к магазину Николь, когда Ким зашел за ней вечером.
– Ролан Ксавье, – ответила Николь. Она купалась в ванне, ее волосы были завязаны узлом на макушке, на плечах пузырилась вода. Лицо было красным от горячей воды и пара. – Я покупаю у него ткань, хотя не знаю зачем. Он назначает немыслимые цены.
– А кто такой Кирилл? – спросил Ким. В ванной был шезлонг, и Ким любил находиться здесь, когда она мылась и переодевалась.
– А ты откуда знаешь про Кирилла? – вопросом на вопрос ответила Николь, поняв, к чему он клонит.
– Княгиня, не помню какая, говорила о нем на вечере. Она сказала, что он уезжает из Америки, чтобы вернуться в Париж. Он что… – Ким помедлил, понимая, что, может быть, не стоит об этом спрашивать, – имеет для тебя какое-то значение?
– Да. Можно сказать, что имеет.
– А какое?
– Очень большое. Хотя это вряд ли твое дело. В конце концов, у меня была своя жизнь до того, как ты постучался в мою дверь.
– Конечно, ты права. – Ким помолчал, и Николь не могла угадать его настроения. – И герцог Меллани тобой заинтересовался, – произнес он наконец. Николь ничего не ответила, и тогда он продолжил: – Я чувствую, что у меня большие конкуренты.
Николь довольно долго молчала. Потом она сказала подчеркнуто строго:
– Их может и не быть. Если ты не хочешь.
Ким заинтересовал Николь своим особым поведением. Он вел себя так, как будто бы все возможно в этом мире, и это было для нее открытием. Может быть, дело заключалось в том, что он американец, а она европейка, но она всегда подразумевала существование в жизни известных границ и обязательств. В глубине души она была уверена, что когда-нибудь оставит свою мастерскую и выйдет замуж. Ее смелая мечта стать знаменитым модельером с собственным домом моделей вообще-то отчасти пугала ее. В конце концов, ни одна женщина не занималась этим в одиночку. Но то, что говорил Ким, вдохновляло ее и заставляло думать, что глупо бояться собственной мечты.
Удивительна была также его экстравагантность. Он ничего не делал наполовину. Он или совсем ничего не ел, или поглощал огромное количество еды, он мог вовсе не пить, но, сделав глоток, пил ночь напролет, любовью занимался так, как будто не мог ею насытиться. Когда он писал, то настолько уходил в работу, что ничего не слышал вокруг. Но если они разговаривали, ловил каждое ее слово, как будто, кроме нее, никого не существовало. Для Кима вещи были или прекрасными, или ужасными, притягательными или отвратительными: он не знал полутонов и оттенков. С Кимом ей приходилось выбирать что-то одно из целой Вселенной. С ним она могла чувствовать себя, кем хотела, и делать то, что ей хотелось.
– Не будет никакой конкуренции, Ким, – сказала она тихо и определенно. – Если тебе этого не хочется, достаточно лишь сказать об этом.
Настала очередь Кима замолчать. Она предлагала ему себя, и он хотел ее. Но он не был свободен. Он ничего не рассказал ей о Салли. Сначала было слишком рано, а потом их отношения круто изменились, и он уже не знал, как ей открыться. Кроме того, он никогда не забывал: то, что произошло у него с Николь – было приключением: он ведь так решил с самого начала и знал, что рано или поздно наступит горько-сладкий конец.
– Я никогда не предполагал, что… это… случится, – произнес Ким наконец. Он говорил медленно, осторожно, опасаясь слов о «любви», которые чуть было не произнес. Стоит их только сказать – возврата назад уже нет.
– Что значит – это? – пыталась подсказать Николь, думая, что облегчает его задачу. Она полюбила его, как только увидела. Но она никогда не сказала бы этого первая. Пусть он сам скажет. Она чувствовала, даже знала, что он колеблется, что он готов сказать ей, что любит ее. Вот сейчас он скажет ей эти слова, слова, которые она ждала. – Что ты имеешь в виду?
– Нас… – сказал Ким после долгого размышления. Ему так хотелось сказать «Я тебя люблю», но он силой заставил себя удержаться. Это не было бы правдой. Ведь любовь – это, кажется, то, что он чувствовал к Салли. Слова «Я тебя люблю» и должны были быть предназначены только для Салли.
– А что, «это» с нами было так ужасно? – спросила Николь. Она почувствовала такое острое разочарование от бесцветного слова «нас», словно ей причинили физическую боль. Она удивилась тому, что может говорить обычным тоном. – Ты говоришь так, как будто произошла трагедия.
– Нет, конечно, нет. Это прекрасно, – сказал Ким, прогоняя образ Салли из своей памяти. – Прекрасно!
Он взял полотенце и, когда Николь вылезла из ванны, укрыл им ее, целуя разгоряченное лицо, прежде чем взять ее на руки и отнести в спальню. И там, когда они занимались любовью, он почувствовал душой и сердцем, что это и есть любовь. Это было не то строгое чувство, которое он испытывал к Салли, а совсем другое – замечательное, магическое, сильное.
«Я люблю тебя», – думал он, глядя на нее. «Я люблю тебя» – эти слова бились в нем, ища выхода. Он повторял их, про себя, но не решался сказать вслух и, наконец, отказался произнести вовсе. Раз сказанные, они завлекут его в мучительные переживания, в которых он потеряет себя.
– О чем ты думаешь? – вдруг спросила Николь.
– Так, ни о чем, – ответил он.
Охватившие его чувства, страсть к Николь – все, что происходило с ним, вызывало бурную творческую активность. Ему гораздо больше нравились рассказы, которые он писал теперь, чем те, что были напечатаны прежде. И Ким, чувствуя вдохновение, решил писать новую повесть. Когда он стал следовать правилу Николь, сама работа писателя преобразилась для него. Раньше, когда он писал, он представлял себе, что люди будут говорить друг другу о написанном им, думал, какое впечатление это произведет; сейчас же он думал только о словах и о повествовании, словно растворившись в них. Он чувствовал, как он переживает за своих героев, огорчается, злится, волнуется, удивляется вместе с ними. Ким исчезал, превращаясь в мужчину, женщину, учителя, домохозяйку, ребенка, мужа, бизнесмена, художника, преступника, капитана. Он думал, что если будет продолжать в таком духе, то откроет в себе удивительные возможности для создания образов. Он был взволнован и мало спал ночами.
– Это должно хорошо повлиять на меня, – сказал он Николь. – То, что мы вместе.
– Ты сказал так, как будто полагаешь, что это могло бы и плохо повлиять.
– Я всегда думал, что роман… может отвлечь меня от работы, – объяснил Ким. Ему все же не хотелось произносить слово «любовь». – Я думал, что мне трудно будет мыслить, что я не смогу писать связно. Но все как раз наоборот. Я сейчас пишу лучше, чем когда-либо прежде.
– У тебя бывают странные мысли, – задумчиво проговорила Николь. Она знала Кима почти три недели. Они проводили вместе целые дни, не расставаясь и ночами. Интересно, что же теперь произойдет. Она думала о будущем, об их будущем… Она ждала, что же он скажет, какой будет его следующий шаг.
Поначалу Ким представлял себе момент их расставания горько-романтическим, болезненным прощанием. Потом он забыл об этом, отдавшись бесконечному «сегодня». Но так же, как он не мог владеть чувствами, он не владел и временем. И вот наступило тяжелое утро первого декабря. Ким был тих и погружен в себя. Ему не хотелось уезжать. Он ведь ни слова не говорил об этом Николь раньше, не хотел говорить и теперь. Судьба соединила их, а необходимость разлучает.
– Ты выглядишь таким несчастным, – сказала ему при встрече Николь.
Они шли знакомой дорогой от улицы Монтань до Иль-сен-Луи. Николь уже привыкла к твидовому пиджаку Кима, наброшенному ей на плечи. Ей нравилось ощущение тепла и уюта. Она чувствовала себя защищенной и близкой к нему даже тогда, когда они не соприкасались друг с другом.
– Что-нибудь случилось?
– Нет, ничего.
Николь уже хотела сказать, что не верит ему, но он опередил ее:
– Кое-что все же случилось. Мне нужно возвращаться домой, а я не хочу. Мне нужно уехать из Парижа. Отец ждет меня домой к Рождеству. У меня кончились деньги. Я ведь первый год работаю в «Сан». Я просто умолял их дать мне работу, и они наконец наняли меня.
Теперь мне нужно ехать, а я не хочу уезжать. Я не знаю, что со мной будет, когда я расстанусь с тобой.
– Расстанешься? – повторила Николь. Она была потрясена и едва понимала, что он говорил ей. – Когда?
– Завтра.
– Завтра? – Глаза Николь стали как будто невидящими.
– Да, – сказал Ким. Он вынул из кармана билет и показал ей.
– Так ты знал об этом с самого начала? Ты все это знал!
– Да. – Ким промолчал о Салли. Он чувствовал себя жалким и ничтожным.
– И ты ничего не сказал мне! Почему ты ничего не сказал? Ты ведь знал с самого начала, что «это» у «нас»… было только на время. То, что вы, американцы, называете приключением. Ты ведь мог сказать мне! Я могла бы защитить себя! Мне следовало это знать. Почему ты позволил мне мечтать о будущем? Ты завлек меня, а теперь покидаешь… Вот так… – Янтарные глаза Николь вернулись к жизни. Они сияли темно-золотистым светом, в них были боль и гнев. – Что же ты за человек?
– Я трус, – сказал Ким, пристыженный ее обвинениями и понимающий, что оправдания ему нет. – Я верил в чудо. Я убеждал себя, что, если не говорить об этом дне, он никогда не наступит.
– Твое приключение в Париже закончилось, и теперь ты возвращаешься домой, где хорошо и уютно и где тебя ждет семья! – Она отошла подальше, стараясь не смотреть на него. – Ты уедешь, а я окажусь одна. У тебя останутся свои воспоминания, а у меня свои, и мы больше никогда не увидимся! Не так ли?
– Не надо так говорить, – сказал Ким. Голос его хрипел, в нем звучали слезы. – Даже думать так не надо.
– А что я должна думать? – спросила Николь с гневом и презрением.
– Николь! – Голос его прозвучал неожиданно властно. Он обнял ее, она сопротивлялась. Он думал, что если он крепко держит ее в руках, то она никуда не уйдет. Он понял: найдя Николь, он нашел себя. Надо ехать домой. Надо поговорить с Салли, сказать ей, что перед их свадьбой он встретил другую, полюбил… даже больше.
– Я вернусь в Париж. Я вернусь к тебе. Клянусь… Утром следующего дня они оказались в Гар-дель-Эс.
Поезд должен был довезти Кима до Гавра, где его ждал пароход до Нью-Йорка. Кондуктор объявил отправление, локомотив запыхтел, засвистел, выпуская пар. У Кима и Николь уже не осталось времени. Не было у них и слов. В молчании, как приговоренный в ожидании казни, стоял Ким на ступеньках вагона, ожидая неизбежного расставания.
– Вот, возьми! – произнес он вдруг. Он быстро снял твидовый пиджак, еще хранивший запах ее духов, и набросил его на Николь. – Это как первая бутылка шампанского: залог!.. – сказал он. Поезд тронулся, остановился, опять дернулся.
– Это моя личная гарантия. Я вернусь в Париж, к тебе…
Поезд тронулся, теперь уже уверенно набирая скорость. Он уезжал, а она оставалась одна.
Неопределенности 1910 года окончились. Америка окунулась в величайшую и самую помпезную в истории пирушку.
Фрэнсис С. Фицджеральд.