ПРОЛОГ

Земля, где я жил и живу, — моя вечная боль. И в то же время — моя опора, «порт назначения».

Мое детство прошло в пространстве между морскими приливами и болотами Коллетона[1]. От долгих рабочих дней под обжигающим солнцем Южной Каролины мои руки крепли и покрывались загаром. Будучи одним из Винго[2], я начал работать, едва научившись ходить. В пять лет с помощью остроги я мог запросто поймать голубого краба. В семь я убил своего первого оленя, а в девять регулярно поставлял мясо к семейному столу. Я родился и вырос на одном из прибрежных островов штата Южная Каролина; солнце, сиявшее над низменностями, придало моим плечам и спине оттенок темного золота. Мальчишкой я обожал плавать на маленькой лодке между отмелями, где у границ мелководья, на коричневых проплешинах, обитали колонии устриц. Я знал по имени всех ловцов креветок, а они знали меня; когда я рыбачил в устье, они приветственно сигналили, проплывая мимо.

В десять лет я убил белоголового орлана, просто ради развлечения, ради самого процесса, невзирая на божественную, завораживающую красоту его полета над косяками мерланов[3]. Я уничтожил живое существо, какого не видел прежде. Отец выпорол меня за нарушение закона и за убийство последнего орлана в округе Коллетон, после чего велел развести костер, ощипать птицу, изжарить ее и съесть. Слезы катились по моим щекам, когда я жевал мясо. Затем отец отвел меня к шерифу Бенсону, и тот запер меня в камере, где я просидел больше часа. Отец собрал перья орлана, соорудил грубый головной убор наподобие индейского и заставил меня надевать его в школу. Он верил в искупление грехов. Несколько недель я таскал эту «корону», пока она, перо за пером, не начала разваливаться. По школьным коридорам за мной тянулся след из перьев, словно за падшим ангелом, постепенно теряющим крылья.

— Никогда не лишай жизни тех, кого и так почти не осталось, — строго произнес отец.

— Хорошо, что я не убил слона, — ответил я.

— Тогда тебе пришлось бы съесть целую гору мяса, — заметил отец.

Он не допускал преступлений против природы. Охотиться я не перестал, но с тех пор не представлял для орланов никакой опасности.

Воспитанием нашего духа занималась мать, и воспитание это имело истинно южный, необычайно тонкий характер. Мать верила, что цветы и животные умеют мечтать и видят сны. Когда мы были маленькими, она рассказывала нам удивительные истории о лососе, мечтающем одолеть горный перевал, о бурых мордах гризли, которым хочется воспарить над речными стремнинами. По словам матери, медноголовые змеи только и ждут возможности впиться ядовитыми зубами в ноги охотников. Орликам снится, как они камнем падают вниз и вклиниваются в лениво плывущие косяки сельди. Кошмарные сны горностаев наполнены жестоким хлопаньем совиных крыльев. А волки видят во сне, как крадутся с подветренной стороны к ничего не подозревающим лосям.

В детстве мы верили в головокружительные полеты материнского воображения, однако мечты и сны самой матери были для нас загадкой; она не допускала нас в свою внутреннюю жизнь. Мы знали лишь, что пчелы грезят о розах, розы — о бледных руках садовника, а пауки — о мотыльках-сатурниях, попавших в серебристую паутину.

Мать ежедневно уводила нас в лес или в сад. Каждому встреченному существу или цветку она придумывала имя. Бабочки породы «монарх» становились «негодницами, целующими орхидеи», бледно-желтые нарциссы на апрельском лугу — «танцующими молочницами в шляпах». Мать с ее наблюдательностью и фантазией превращала обычную прогулку в путешествие, полное сказочных открытий. Мы смотрели на мир ее глазами, в них природа была подобна храму.

Моя семья жила в уединении на острове Мелроуз. Наш белый дом, который помогал строить дед, глядел в сторону протоки; дальше, вниз по реке, виднелся городок Коллетон, чьи белые дома возвышались над болотами, напоминая фигуры на шахматной доске. Остров Мелроуз напоминал огромный леденец площадью в тысячу двести акров, окруженный со всех сторон солеными протоками и ручьями. Островная страна, в которой я вырос, представляла собой плодородный субтропический архипелаг, неотвратимо отвоевывающий пространство у океана, к немалому удивлению континента, двигавшегося следом. Мелроуз был одним из шестидесяти прибрежных островов в округе Коллетон. На восточной оконечности округа располагались шесть барьерных островов — форпост, постоянно испытывающий на себе соседство с Атлантикой. Прочие острова, как и наш, были окружены обширными пространствами болот. На мелководьях собирались белые и коричневые креветки, чтобы в надлежащее время произвести потомство. Ловцы креветок, в том числе и мой отец, уже ждали их в своих быстрых маневренных лодках.

Когда мне было восемь лет, я помогал отцу строить небольшой деревянный мост, соединивший наш остров с узкой насыпью, которая тянулась через болота к более крупному острову Святой Анны; тот остров в свою очередь соединялся с Коллетоном длинным стальным подвесным мостом через реку. На своем грузовичке отец за пять минут доезжал до деревянного моста и еще за десять — до Коллетона.

Мост мы построили в 1953 году; до этого мать каждое утро отвозила нас в городскую школу на катере. Даже в самую скверную погоду она мужественно пересекала реку, а после занятий ждала нас на общем причале. Я убедился: до Коллетона быстрее добираться на «Бостон вейлер»[4], чем на машине. Годы ежедневных поездок сделали мою мать одним из опытнейших рулевых, однако после постройки моста она редко ступала на борт катера. Этот мост соединил нас с близлежащим городком; для матери он стал еще и связующим звеном с миром, что лежал за пределами Мелроуза и таил в себе неисчерпаемые возможности.

Мелроуз являлся единственным крупным владением отцовской семьи — горячего, порывистого и невезучего клана, закат которого после Гражданской войны был быстрым, явным и, скорее всего, неизбежным. Мой прапрадед Уинстон Шадрак Винго командовал батареей; под Борегардом они стреляли по крепости Самтер[5]. Умер мой предок нищим, в Чарлстоне, в Конфедератском доме для солдат-южан. До самой смерти он отказывался говорить с северянами обоих полов. Незадолго до своей кончины прапрадеду достался остров Мелроуз в качестве выигрыша в «подкову»[6]. До моего отца этим девственно диким, кишевшим малярийными комарами островом владели три поколения все менее и менее удачливых Винго. Мой дед считал Мелроуз обузой. Отец оказался единственным Винго, который согласился платить штатные и федеральные налоги, тем самым удерживая остров от перехода в руки государства. Та игра в «подкову» знаменовала определенный рубеж в истории нашей семьи; мы почитали Уинстона Шадрака Винго как нашего первого семейного героя.

Не могу сказать точно, когда мои родители начали затяжную и удручающую войну друг с другом. Большинство их стычек напоминали игру «ринголевио»[7], где души собственных детей служили чем-то вроде порванных и измятых вражеских флагов, захваченных в качестве трофеев. Сражаясь, родители не задумывались о том, что калечат хрупкие юные жизни. Я и сейчас уверен: отец и мать крепко любили нас, но, как бывает со многими родителями, любовь эта таила смертельную опасность для детей. Мои родители были настолько разносторонне одаренными личностями, что их таланты почти уравновешивали хаос, в который они так бездумно превращали нашу жизнь.

Я был сыном красивой женщины, обладавшей завораживающим даром слова. Даже спустя много лет после того, как она посчитала меня достаточно взрослым для расточения материнских нежностей, я жаждал ее ласк. До конца жизни я не перестану восхищаться матерью. Это она научила меня находить красоту природы во всех ее изумительных творениях, любить огоньки рыбачьих лодок в звездной темноте ночи и полеты бурых пеликанов, скользящих в рассветные часы над волноломами. Это она обратила мое внимание на совершенную красоту плоских морских ежей и морских камбал, зарывшихся в песок. Благодаря ей я замечал, что обломки судна возле Коллетонского моста облюбовали деловито снующие выдры. Мать видела мир сквозь яркую призму своего уникального воображения. Из подвластного ей материала — собственной дочери — Лила Винго постепенно вылепила поэтессу и… душевнобольную. С сыновьями она обходилась мягче, потому и результаты материнской «лепки» проявились не так скоро. Мать сохранила для меня множество разнообразных эпизодов из детства — портретов и натюрмортов, сияющих сквозь время. В моих глазах — глазах обожавшего сына — мать правила как неистощимая на выдумки, талантливая королева. Однако я не могу простить, что она не рассказала мне про мечту, преследовавшую ее все мое детство. Эта мечта разрушила мою семью и стала причиной смерти одного из нас.


Будучи сыном необычной женщины, я был и сыном ловца креветок, влюбленным в лодки. Я рос речным мальчишкой и, засыпая, вдыхал соленый болотный воздух. Летом мы с братом и сестрой становились у отца подручными, помогая ему в промысле. Ничто не доставляло мне большего удовольствия, чем вид флотилии, затемно вышедшей навстречу неугомонным стаям креветок, которые быстро снуют в приливных волнах под светом бледнеющей луны. Отец, стоя за штурвалом, прихлебывал черный кофе и вслушивался в громкую речь владельцев других лодок. Одежда отца была пропитана запахом креветок, который ни вода, ни мыло, ни материнские руки не могли уничтожить. Когда работа становилась напряженной, отцовский запах менялся: к запаху рыбы примешивался запах мужского пота. Теперь отец пах иначе, пах восхитительно. В детстве я любил прильнуть носом к отцовской рубашке с ароматом теплой, плодородной земли. Не будь Генри Винго таким жестоким, из него получился бы прекрасный отец.

В один из летних вечеров, когда мы были совсем маленькими, нам не спалось. Солнце клонилось к закату; влажный воздух густо покрывал низины. У нас с Саванной беспрестанно текло из носа, Люка мучила потница. И тогда мать повела нас вниз по реке, в сторону плавучего дока.

Подойдя к доку, мы уселись на краешек, стараясь дотянуться босыми ногами до воды, и стали следить за дельфином, который скользил по застывшей серо-стальной воде, держа путь к океану.

— У меня для моих дорогах деток есть сюрприз, — объявила мать. — Хочу вам кое-что показать, это поможет уснуть. Посмотрите вон туда.

Мать указала на восточный край горизонта.

Летние вечера тянутся удивительно долго; но пока мы шли к доку, уже начало темнеть. И вдруг в том самом месте, куда был обращен материнский палец, показалась необычайно красивая золотая луна. Она выплыла из прозрачных, наполненных светом облаков, что выстроились на горизонте, будто свита, заслоняющая свою госпожу. За нашими спинами с такой же скоростью отступало закатное солнце, превращая реку в беззвучную дуэль: нового золота изумительной луны и тускнеющего золота заката, полоса которого медленно гасла на западе. То над Каролинскими болотами исполнялся древний танец смены светил. Мы замерли, наблюдая ежедневную «смерть» солнца, пока оно не скрылось совсем, надев на кроны черных дубов багровое кружево. Луна, напротив, стала быстро подниматься. Она вспорхнула над деревьями и островами, словно птица с водной поверхности. Сначала золотая, затем желтая, бледно-желтая, бледно-серебристая, ярко-серебристая. Еще через какое-то время ее удивительный безупречный цвет вышел за пределы серебристых оттенков и стал таким, каким его можно увидеть только южным вечером.

Трое малышей, мы сидели, зачарованные луной, которую наша мать «вызвала» из воды. Когда сияние стало ослепительно-серебристым, моя трехлетняя сестра Саванна громко крикнула:

— Мама, сделай так еще!

Это самое раннее из моих воспоминаний.

Наше взросление сопровождалось восторгом перед удивительной женщиной, которая рассказывала нам о мечтах белых и черных цапель, повелевала восходами луны и отправляла на покой солнце, чтобы на следующее утро вернуть его в мир, заставив взойти далеко за океанскими волноломами. Лилу Винго не интересовала наука, зато она страстно любила природу.

Чтобы понять, как мы росли в низинах Южной Каролины, вам бы пришлось весенним днем отправиться со мной на болота, нарушить покой голубой цапли и спугнуть стаю лысух, шлепая по колено в болотной жиже. Я бы вскрыл перочинным ножом створки устричной раковины и сказал:

— Вот, попробуйте. Это вкус моего детства.

А еще я бы добавил:

— Вдыхайте глубже.

Тогда бы вы на всю жизнь запомнили этот терпкий и сочный аромат приливных болот, этот удивительный, чувственный запах Юга, наполненный страстью. Так пахнет парное молоко, мужское семя, пролитое вино, если все это смешать с морской водой.

География моего патриотизма ограничивается одним неповторимым уголком планеты — моей родиной, о которой я говорю с религиозным благоговением, которой горжусь. Я с опаской двигаюсь по улицам шумных, забитых машинами городов, неизменно собранный и настороженный, поскольку сердце мое принадлежит болотистым низинам. Мальчишка во мне до сих пор помнит времена, когда на рассвете я вытаскивал из реки Коллетон плетеные корзины с крабами. Жизнь на реке сделала из меня того, кем я стал. Одновременно я был и ребенком, и ризничим приливов.

Однажды мы загорали на пустынном пляже близ Коллетона.

— Смотрите! Смотрите туда! — вдруг крикнула нам с Люком Саванна.

Сестра указывала в сторону океана, где в прибрежных водах металась стая гринд[8]. Затем киты начали выбрасываться на берег. Сорок гринд — черных, с блестящей, словно дубленой кожей, распластались на берегу, приговорив себя к смерти.

Несколько часов, кружа между умирающими животными, мы своими детскими возгласами уговаривали их вернуться в океан. Мы были такими маленькими, а они — такими большими. Издали гринды напоминали черные башмаки великанов. Мы расчищали песок, чтобы он не набился в дыхала животных, поливали их морской водой и умоляли ради нас остаться в живых. Трое малышей, мы говорили с гриндами как млекопитающие с млекопитающими; наши возвышенные слова были полны отчаяния. В загадочном исходе гринд из воды была странная грациозность. Мы и не подозревали, что существует добровольная смерть. Весь день мы пытались дотащить китов до воды, вцепившись в их громадные плавники. Мы выбились из сил и не заметили тихого наступления сумерек. Постепенно гринды начали умирать один за другим. Мы гладили их большие головы и молились, чтобы души животных, покинув черные тела, уплыли в океан, к свету.

Годы спустя мы вспоминали то время как переплетение элегий и кошмаров. Книги, написанные Саванной, принесли ей известность. Когда журналисты расспрашивали ее о детстве, она откидывалась на спинку кресла, порывистым жестом убирала волосы со лба, придавала лицу серьезное выражение и говорила:

— В детстве мы с братьями любили кататься на спинах китов и дельфинов.

Не было никаких дельфинов, но такова моя сестра, таков ее стиль, ее способ чувствования и изложения минувших событий.

Мне было трудно заглянуть в лицо правде о своем детстве; для этого требовалось разбередить историю с ее образами и сюжетными линиями. Мне было проще забыть. Много лет я избегал демонов из детства и юности, стараясь не касаться тех пластов. Я вел себя как хиромант, старающийся не замечать несчастливых линий на ладони. Прибежище я нашел в мрачных, величественных пространствах подсознания. Но один-единственный телефонный звонок мгновенно развернул меня к истории нашей семьи и череде неудач собственной взрослой жизни.

Как долго я делал вид, что у меня не было детства! Мне пришлось замуровать его в груди и не выпускать. Человек сам волен решать, иметь или не иметь воспоминаний; я избрал второе, следуя достойному примеру своей матери. Мне очень хотелось любить мать и отца такими, какие они есть, со всеми их недостатками и «жестоким гуманизмом», поэтому и не хватало смелости обвинить их в преступлениях против нас троих. Ведь и у родителей есть своя история, которую я вспоминаю с нежностью и болью и которая заставляет меня забыть все зло, причиненное ими собственным детям. В семье не бывает преступлений, совершенных за гранью прощения.

Я приехал в Нью-Йорк навестить Саванну в психиатрической клинике, куда она попала после второй попытки самоубийства. Я наклонился и по-европейски поцеловал сестру в обе щеки. Потом, глядя в ее изможденные глаза, задал ей привычные для нас обоих вопросы.

— Саванна, на что была похожа твоя жизнь в родительской семье? — спросил я тоном журналиста, берущего интервью.

— На Хиросиму, — прошептала она.

— А после того, как ты покинула родительский дом, с его теплом и заботой сплоченной семьи?

— На Нагасаки, — с горькой улыбкой ответила сестра.

— Саванна, в тебе ощущается поэтический дар, — заметил я, внимательно глядя на сестру. — С каким кораблем ты бы сравнила родительскую семью?

— С «Титаником».

— Как называется стихотворение, написанное тобой в честь нашей семьи?

— «История Аушвица», — отозвалась Саванна, и мы оба засмеялись.

— А теперь самое важное. — Я наклонился к уху сестры. — Кого ты любишь больше всех на свете?

Саванна приподняла голову от подушки. В ее синих глазах сверкнула уверенность, бледные потрескавшиеся губы произнесли:

— Больше всех я люблю Тома Винго, моего брата-близнеца. А кого мой брат любит больше всех на свете?

— Я тоже больше всех люблю Тома, — заявил я, беря сестру за руку.

— Дай правильный ответ, хитрюга, — слабым голосом возмутилась Саванна.

Я смотрел ей в глаза. По щекам у меня катились слезы; внутри все разрывалось. Таким же срывающимся голосом я сказал:

— Я люблю мою сестру, великую Саванну Винго из Коллетона, что в Южной Каролине.

Таковы были реалии наших жизней.

Наше время никак не назовешь легким. Я появился на свет в разгар мировой войны, когда нависла угроза атомной эры. Вырос я в Южной Каролине — белый парень, обученный ненавидеть чернокожих. И вдруг это движение за гражданские права! Оно застало меня врасплох, показало ошибочность и ущербность моих представлений. Будучи парнем мыслящим, чувствительным и восприимчивым к несправедливости, я приложил немало усилий, чтобы измениться. В колледже я с гордостью маршировал в шеренге службы подготовки офицеров резерва, куда не брали ни женщин, ни черных. Однажды меня оплевали участники демонстрации в защиту мира: их, видите ли, оскорбляла моя форма. В конце концов и я оказался в рядах демонстрантов, однако никогда не плевал в инакомыслящих. Я рассчитывал спокойно перевалить рубеж своего тридцатилетия: рассудительный мужчина, чья философия прочна и гуманна. Но тут улицы заполнили активисты движения за права женщин, и я вновь оказался не на той стороне баррикад. Судя по всему, я был воплощением всех неправильностей двадцатого столетия.

Спасибо моей сестре — именно она столкнула меня с веком и в итоге помогла освободиться от всего, что мешало увидеть реальность. Я слишком долго жил на мелководье; Саванна осторожно выводила меня в глубокие воды, где я с робостью вглядывался в обломки кораблей и кости жертв кораблекрушений.

Правда такова: жизнь нашей семьи была полна событий, причем по преимуществу экстраординарных. Мне знакомы семьи, жизнь которых протекает ровно и незаметно. Я всегда им завидовал. Клан Винго был другим. Судьба тысячекратно испытывала его на прочность, ломая, унижая и лишая опоры. Однако, невзирая на все передряги, часть сил мы сохранили; не сомневаюсь, что почти все мы переживем нашествие фурий. Правда, Саванна думает иначе: она считает, что из Винго не выживет никто.

Итак, я расскажу вам свою историю.

Ничего не упущу, обещаю.

Загрузка...