Глава 4

Не стану выносить вердиктов детству — только следствие и светлое бремя памяти. Сейчас я говорю о пронизанных солнцем днях, накрепко связанных с малой родиной. Я в большей степени сочинитель, чем историк, но постараюсь передать вам неизгладимый ужас моего детства. Обычно я грешу перед объективностью, поскольку наделяю романтизмом все события, даже грустные. Но в этой драме нет романтизма, есть лишь голое изложение.

Начнем с простого факта: островные собаки лают, переговариваясь друг с другом.

Поздний вечер. Мой дед вслушивается в их перекличку, и звук этот ему не нравится. В мелодии гончих содержится вся тоска одиночества, свойственная моей части мира. Островные собаки напуганы. На дворе — четвертое октября тысяча девятьсот сорок четвертого года, десять часов вечера. Вода прибывает. Прилив продлится почти до двух часов ночи.

Моя сестра родилась в белом доме у реки. Мать целый месяц не доходила до положенного срока, но теперь это не имеет значения. Младенца принимает Сара Дженкинс, восьмидесятипятилетняя чернокожая повитуха, шестьдесят лет занимающаяся своим ремеслом. Доктор Баннистер, единственный коллетонский врач, в это время лежит при смерти в Чарлстоне.

Сара Дженкинс возится с Саванной, когда вдруг замечает мою торчащую голову. Я становлюсь неожиданностью, послесловием, если можно так выразиться.

На остров Мелроуз надвигается ураган. Дед маскировочной лентой подвязывает подоконники. Затем склоняется над колыбелью, смотрит на спящего и опять прислушивается к собачьему лаю, который едва слышен из-за рева ветра. Электричество отключили час назад, и я появляюсь в мерцании керосиновых ламп.

Сара Дженкинс тщательно обмывает нас и возвращается к нашей матери. Роды были преждевременными и тяжелыми. Повитуха опасается осложнений. Сара родилась еще рабыней, в хижине за плантацией Барнуэлл. В округе Коллетон она последняя из тех, кто родился в рабстве. У нее блестящее морщинистое лицо цвета кофе с молоком.

— Ты гляди, Сара, — говорит дед, поднося Саванну к керосиновой лампе. — Добрый знак. Первая девочка за три поколения Винго.

— Ее матери плохо.

— Ты можешь помочь Лиле?

— Сделаю все, что в моих силах. Но ей нужен настоящий доктор.

— Сара, ты слышишь, как крепчает ветер?

— Совсем как в бурю девяносто третьего года. Страшная буря была. Много бедняков поубивало.

— Не боишься?

— Все равно от чего-то умрешь, — замечает Сара.

— Спасибо, что откликнулась и пришла.

— Люблю быть рядом со своими дочерьми, когда наступает их время. Черными или белыми — без разницы. Они все мои дочери. По островам, поди, наберется с тысячу ребятишек, которых я принимала.

— А ты помнишь, как приняла меня? — поинтересовался дед.

— Ох и крикун ты был.

— Близнецы, — задумчиво произнес дед. — Что это значит?

— Удача, — ответила чернокожая повитуха, возвращаясь к моей матери. — Бог дважды улыбнулся жестокому миру.

В лесу за домом ветер что есть силы согнул деревья. Полил дождь. Волны перехлестывали через настил причала. Чувствуя наводнение, змеи покидали свои норы и ползли на верхние ветви деревьев. В одном месте ветер с корнем вырвал невысокую пальму, и она, совсем как человек, закувыркалась по дороге, ведущей к нашему дому. Птицы перестали петь, умолкли даже насекомые.

Дед заглянул в спальню, где лежала наша мать, изможденная родами. Она почти заснула. Сара Дженкинс полотенцем вытирала ей лицо.

— Лила, дорогая, ты замечательно постаралась. Отличная работа.

— Спасибо, отец, — прошептала мать. — Никак буря начинается?

— Больше шума, — солгал дед. — Ты поспи, с бурей я сам разберусь.

Он вернулся в гостиную и достал из заднего кармана телеграмму. Два дня назад ее прислало Военное ведомство[38]. Мой отец, военный летчик, был сбит над немецкой территорией и отныне считался пропавшим без вести. Вероятно, погиб. Дед горько заплакал по единственному сыну, но вспомнил, что у него есть обязанности и что рождение близнецов — знак удачи.

Он пошел на кухню сварить кофе себе и Саре. Когда кофе был готов, дед отнес чашку негритянке. Снаружи по-прежнему бесновался ветер. Дребезжали оконные стекла — тревожный звук; под напором ветра стекла могли и не выдержать. Вода поднялась почти до уровня причала. Ветер продолжал гнать прилив по суше. С верхушки сухого дерева сорвало гнездо орлика; оно пронеслось по двору, словно женская шляпка, и скрылось в речных волнах.

Дед взял Библию в белом переплете, которую подарил моим родителям на свадьбу, и открыл на глянцевитых страницах, разделявших Ветхий и Новый Завет. Не зная, кто у нее родится, мать заранее выбрала два имени: мужское и женское. Дед отвинтил колпачок авторучки и под именем Люка вывел имя: Саванна Констанс Винго. Ниже он вписал мое: Томас Катлетт Винго.

Впоследствии чернокожие жители низин назовут этот ураган Батшебой и станет известно, что на побережье Южной Каролины он унес двести семнадцать жизней. Дед взглянул на часы: почти одиннадцать. Он открыл Библию на Книге Иова и в течение часа читал о муках этого праведника, думая о сыне и жене. Бабушка ушла от деда во времена Великой депрессии. В жизни деда бывали моменты, когда он гневался на Господа. Он читал об Иове и находил утешение, потом вновь плакал о своем сыне.

Через какое-то время дед подошел к окну. Буря сопровождалась непрекращающимися вспышками молний, озаряя все вокруг ярким мертвенным светом. Реки уже видно не было. Дед надел сапоги, непромокаемый плащ и шляпу. На кухне он взял керосиновый фонарь, после чего еще раз проведал мою мать, Сару и новорожденных. Затем дед направился во двор, в разгул стихии.

Когда он распахнул входную дверь, ее чуть не сорвало с петель. Дед закрыл ее снова лишь ценой громадных усилий. Пригнув голову, он пробирался через двор к реке. Летящий прутик, словно ножом, полоснул его по лбу. Дед прикрыл глаза рукой, слушая треск ломающихся прибрежных деревьев. За двадцать пять ярдов до реки дед оказался по колено в воде. Испуганный, ничего не видящий сквозь яростную завесу дождя, он опустился на колени и попробовал воду. Она была соленой.

Дед молился Богу Авраама; Богу, раздвинувшему воды Красного моря; Богу, способному потопом уничтожить весь мир. Дед молился, прося сил.

Ветер мгновенно перенес его к дому. Входная дверь не поддавалась — она была наглухо запечатана ветром. Тогда дед пошел к задней двери. В этот момент с дуба, росшего возле окна родительской спальни, отломилась ветка и сбила деда с ног. Удар пришелся по затылку. Все поплыло перед глазами; из раны пошла кровь. Дед на четвереньках добрался до задней двери. Буря все надвигалась. Дед открыл дверь, и в кухню хлынула вода. Какое-то время дед отлеживался на кухонном полу. Воды становилось все больше. Дед подполз к раковине, смыл кровь с головы, затем подхватил фонарь и, шатаясь, побрел в спальню, где лежала моя мать. За ним кралась огромная колышущаяся тень.

Сара Дженкинс дремала на стуле возле материнской постели. Дед осторожно тронул ее за плечо.

— Сара, вода в реке прибывает, — прошептал он.


В это самое время мой отец лежал на церковных хорах храма вблизи немецкого городка Диссан[39] и слушал католического священника, служащего мессу. Левая сторона отцовского лица была парализована, онемевшая левая рука слегка подрагивала, кровь на лице мешала смотреть. Он оценивающе разглядывал священника; тот читал молитвы на латыни, которую отец, по причине боли и собственной лингвистической невинности, принял за немецкий язык. По движениям священника, по тому, как он преклонял колени перед распятием, по выражению лица, с каким благословлял троих бесформенных старух, в разгар войны пришедших на утреннюю мессу, по тому, как поднимал чашу, — по всем этим признакам отец пытался разгадать характер священника.

«Из тех ли он людей, кто способен помочь мне? — размышлял отец. — Своими бомбами я убивал его сограждан, но что этот служитель Бога думает о Гитлере? Как поступит, если я попрошу его о помощи?»

Прежде отец никогда не был в католическом храме, никогда не видел католического священника и имел лишь отдаленное представление о католической вере.

«Agnus Dei qui tollis peccata mundi»[40], — услышал отец. Эта фраза поразила его своей красотой, хотя он не понял ни единого слова.

«Agnus Dei», — повторил священник.

Отец опустил пистолет, нацеленный в рясу священника. Он наблюдал, как трое прихожанок подошли к перилам и приняли причастие. Отцу показалось, что священник улыбнулся каждой из троих. Возможно, лишь показалось. Его голова раскалывалась от боли; такую боль отец испытывал впервые, он даже не подозревал о ее существовании. Еще до конца мессы он потерял сознание; его затылок уперся в каменную балюстраду, а тело застряло между стеной и органом.

Святого отца звали Гюнтером Краусом. Нервное остроносое лицо этого седого шестидесятилетнего уроженца Мюнхена придавало ему странное сходство с инквизитором. Однако злое лицо принадлежало доброму человеку. Отчасти путь священника был избран им из-за его, как он выражался, неисчерпаемой доброты.

В свое время священник был пастором третьего по величине мюнхенского прихода, но повздорил с епископом — тот сотрудничал с нацистами. Епископ, ради его же блага, сослал патера Крауса в баварскую провинцию. Несколько его более смелых коллег, прятавших еврейские семьи, умерли в Дахау. Однажды патер Краус отказал еврейской семье, искавшей укрытие в его церкви. Он считал, что при всем Своем милосердии Бог не простит ему этого греха. Так что мой отец оказался в церкви отнюдь не храброго пастора, однако в церкви пастора доброго.

После мессы патер Краус проводил прихожанок до двери и еще минут десять о чем-то говорил с ними на церковном крыльце. За это время мальчик-служка погасил свечи, вымыл графинчики для причастия и повесил свою рясу и стихарь в шкафчик возле гардероба священника. Мальчишка был внимательным и заметил разбитое окно в туалетной комнате священника. Но капель крови на полу у раковины он не разглядел. Священник все еще находился на крыльце. Покидая церковь, служка сообщил Гюнтеру Краусу о разбитом окне.

Солнце играло на заснеженных вершинах Баварских Альп. Минувшей ночью авиация союзников бомбила четыре немецких города.

Патер Краус запер входную дверь, проверил количество святой воды и прошел в боковой алтарь, где зажег свечу перед небольшой мраморной статуей Пражского младенца Иисуса[41]. Он вознес молитву о мире. Тут на его белое одеяние упала первая капля крови, оставив ярко-красное пятно. Вторая капля попала на молитвенно сложенные руки. Гюнтер Краус поднял голову, и третья капля потекла по его лицу.

Когда мой отец очнулся, он увидел над собой священника. Тот внимательно разглядывал раненого и пытался решить, что делать дальше.

— Buenos días, señor[42], — обратился к священнику мой отец.

Тот молчал; отец видел, как у священника дрожат руки.

— Bonjour, monsieur[43], — сделал вторую попытку отец.

— Англичанин? — спросил священник.

— Американец.

— Вам нельзя здесь оставаться.

— Судя по всему, у нас обоих выбор невелик. Мы вроде как в одной команде.

— Говорите медленнее. Mein английский не настолько хорош.

— Мне нужна ваша помощь. Как только обнаружат самолет, меня будут искать все немцы этой части Краутланда[44].

— Я не могу вам помочь.

— Почему?

— Боюсь.

— Боитесь, — произнес отец. — Я всю ночь боялся. Вы нацист?

— Нет, я священник. Я должен донести на вас. Не хочу, но так будет лучше. Для меня. Для вас. Для всех. Там вам остановят кровотечение.

Мой отец поднял револьвер и навел на священника.


— Ужасная буря, — заметила Сара Дженкинс, вставая со стула. — Совсем как в девяносто третьем году.

— Надо перебираться в хлев и подниматься на сеновал, — сказал дед.

— Плохо для детишек. И для мамы плохо.

— Сара, по-другому никак. Тебя я перетащу первой.

— О чем ты, Амос? Сара старая, но пока живая. Я помогу тебе управиться с малышами.

Сара Дженкинс сохраняла за собой право называть по именам всех, кому она когда-то помогла появиться на свет, в том числе и белых.

Дед вынул меня из колыбели (я спокойно спал) и передал Саре. Та накинула на плечи платок и крепко прижала меня к груди. Следом дед вытащил Люка и Саванну. Он завернул их в одеяло, а затем в свой желтый дождевик.

Открыв заднюю дверь, дед и Сара сквозь воющий ветер направились к хлеву. Вокруг них бесновался ветер; его демонические порывы достигали двухсот миль в час. Сара не устояла на ногах. Ветер понес ее по заднему двору; платок раздувался как парус. Повитуху ударило о стенку выносной уборной. Сара успела прикрыть меня, чем уберегла от травмы.

Дед с трудом добрался до Сары. Он обхватил ее рукой за талию и неуклюже поднял на ноги. Некоторое время они стояли плечом к плечу, промокшие до нитки и забрызганные грязью, затем побрели к хлеву, неся троих орущих младенцев. И снова деду пришлось сражаться с ветром, чтобы открыть дверь. Когда это ему удалось, ветер разнес дверь в щепки, хлопнув ею о стену хлева.

Оказавшись внутри, дед забрался по лестнице и скрылся в темноте. Люка и Саванну он уложил на охапку пахучего сена. Хлев наполняло мычание и блеянье испуганных животных. Потом дед спустился за Сарой.

— Сара сильно ушиблась, — жаловалась повитуха. — Не забраться.

Она часто говорила о себе в третьем лице.

Дед взял негритянку на руки. Она была легкой как ребенок. Даже такой подъем причинял ей боль; Сара стонала. Я остался на полу хлева. В дверной проем врывался ветер. Дед усадил Сару возле копны сена. Негритянка потянулась к Люку и Саванне, собираясь их вытереть, но все тряпки, в том числе и одежда, набрякли от воды. Тогда Сара расстегнула кофту и прижала малышей к груди, согревая своим теплом. Дед вернулся за мной, и вскоре я занял место между братом и сестрой. А дед опять вышел в самую гущу урагана. Он не представлял, как доберется до дома, как приведет в хлев невестку и поднимет ее на сеновал.

Когда он приблизился к дому, сквозь входную дверь уже втекали струйки воды. Дед остановился, вглядываясь во тьму. То, что он увидел в следующие несколько минут, осталось с ним до конца дней. Река, исполненная дикой, неукротимой силы, быстро и неумолимо надвигалась на наш дом. Ветер освободил привязанную к шесту шлюпку, и та тоже понеслась к дому. Шлюпка вылетела из темноты, озаряемая дьявольскими вспышками молний. Дед вскинул руку, словно этот жест мог остановить стихию, и зажмурился. Шлюпка, влетев в дом через окно боковой стены, раскрошила обеденный стол. Несколько осколков попали на деда. Бормоча слова молитвы, он бросился в спальню, где оставалась моя мать.


Увидев наведенный револьвер, священник задрожал всем телом. Он зажмурился, сложил ладони на груди и благословил моего отца, используя несколько латинских фраз. Отец опустил оружие. Священник открыл глаза.

— Падре, я не стреляю в людей, одетых, как вы, — слабым голосом произнес отец.

— Вы сильно ранены? — поинтересовался священник.

— Сильно, — рассмеялся отец.

— Идемте. Сообщу о вас позже.

Отец Краус поднял моего отца на ноги и фактически поволок на себе почти до выхода. Сбоку была дверца, ведущая на колокольню, с которой просматривалась вся деревня. Священник и мой отец поковыляли наверх. Каждая пройденная ступенька покрывалась отцовской кровью. Когда они добрались до комнатки, священник опустил отца на пол. Потом снял с себя окровавленную рясу и соорудил из нее нечто вроде подушки для моего отца. Свою ризу священник разорвал на длинные лоскуты; сделав из них подобие бинта, он обвязал им отцовскую голову.

— Вы потеряли много крови, — сказал он отцу. — Я должен сходить за водой и промыть вам рану.

Отец поглядел на священника.

— Gesundheit[45], — выговорил он единственное известное ему немецкое слово, после чего вновь потерял сознание.

Вечером, когда отец очнулся, священник, склонившись над ним, заканчивал совершение таинства соборования. Отец Краус имел на то все основания: у моего отца подскочила температура, он вполне мог умереть. Левый глаз почти ничего не видел, но отец чувствовал мягкость рук священника. Тот совершал елеопомазание.

— Зачем? — коротко спросил отец.

— Думаю, вы умираете, — ответил священник. — Я вас исповедую. Вы католик?

— Баптист.

— Значит, вы уже были крещены. Но я сомневался и потому крестил вас несколько минут назад.

— Спасибо. Меня крестили в реке Коллетон.

— Ах! Во всей реке?

— Нет, в небольшой части.

— Я крестил вас вторично.

— Это не повредит.

— Я принес пищу. Вы в состоянии есть?

Годы спустя отец с неизменным восхищением вспоминал вкус того черного немецкого хлеба, намазанного драгоценным припасенным маслом, и красного вина, которым священник поил его из бутылки. «Хлеб, масло, вино», — повторял отец, и мы вместе с ним участвовали в трапезе. Вино, словно бархат, наполняло наши рты; хлеб хранил запах земли и таял на языке; масло толстым слоем покрывало нам нёбо. Немецкий священник держал наши ладони; страх заставлял дрожать его мягкие, жилистые руки, пахнувшие благовониями смерти.

Там, в темноте внешнего мира, немецкий патруль обнаружил обломки самолета. По окрестностям разнеслась весть: где-то поблизости скрывается американский летчик. За его поимку было обещано вознаграждение, а помощь ему грозила смертной казнью.

— Они вас ищут, — поведал отцу священник. — Сегодня они приходили в деревню.

— Они и в церкви были?

— Да. Я их заверил, что если бы нашел вас, то убил бы голыми руками. Им было очень странно слышать такие слова от священника. Уверен, они вернутся. Будут и дальше искать вас.

— Как только я окрепну, я уйду.

— Лучше бы вы вообще не появлялись, — вздохнул священник.

— Я здесь не по своей воле. Меня сбили.

— Ха-ха! — невесело рассмеялся священник. — Вас привел сюда сам Бог.

— Нет, сэр. Думаю, это были нацисты.

— Сегодня я молился за вас.

— Спасибо.

— Я молился, чтобы Он вас умертвил, — пояснил священник. — Это великий грех. И мне стало очень стыдно. Тогда я начал молиться за вашу жизнь. Священник должен молиться только ради жизни. Прошу великодушно простить меня.

— Gesundheit, — отозвался отец, искренне желая священнику чихнуть, тогда подобная реакция была бы уместной[46]. — Где вы учились говорить по-английски?

— В Берлинской семинарии. Мне очень нравятся американские фильмы. Ковбои и все такое.

— Я тоже ковбой, — заявил отец.

(Историю про немецкого священника мы слышали на протяжении всего детства, и в этой ее части Люк обычно не выдерживал и перебивал отца.

— Пап, зачем ты ему солгал? Священнику и так было страшно. Он хороший человек, приютил, накормил тебя, а ты его обманул.

— Понимаешь, Люк, — отвечал отец, рассматривая события в свете своей собственной истории. — Я рассудил так: вот я, полуслепой, полуживой, и каждый немец охотится за моей молодой задницей. Я попал к боязливому священнику, и оказалось, что ему нравятся ковбои. Тогда, недолго думая, я решил: пусть он считает, что ухаживает за раненым ковбоем. Ему нужен Том Микс[47]. Вот я и стану для него Томом Миксом.)

— А вы не из Калифорнии? — спросил священник.

— Из Южной Каролины.

— Но ведь это не Запад?

— Нет.

Перед уходом священник сказал:

— Теперь вам надо поспать. Меня зовут Гюнтер Краус.

— А меня — Генри Винго.

Священник благословил отца на латыни, и тот вновь решил, что это немецкий язык.

Мой отец спал, пока немецкие солдаты ночь напролет его искали.

Разбудил отца удивительный свет октябрьского утра и звуки алтарного колокола. Снизу доносился голос Гюнтера Крауса, читавшего красивые древние молитвы. Рядом с собой отец обнаружил завтрак на подносе и записку: «Поправляйтесь. Съешьте весь завтрак. Это придаст вам сил. Вчерашней ночью близ Штассена взяли в плен американского летчика. Надеюсь, теперь вы в безопасности. Будем оба молиться за это. Ваш друг, патер Гюнтер Краус».


Дед осторожно разбудил мою мать.

— Лила, я понимаю, ты устала, но надо вставать.

— Малыши, — сонно пробормотала мать. — С ними все хорошо?

— Дорогая, они просто прелесть. У них потрясающие легкие. Честное слово, потрясающие.

— Буря еще продолжается?

— Я пришел за тобой, дорогая. Река разлилась.

— Мои малыши! — воскликнула мать.

— Не волнуйся. Мы с Сарой благополучно уложили их в хлеву.

— Вы отважились вынести моих крошек из дому? В такую бурю?

— Лила, нам пришлось это сделать.

— Отец, я абсолютно без сил. Дай мне поспать.

— Переберешься на моих руках. Тебе и так плохо, незачем усугублять. Дорогая, ты отлично потрудилась этой ночью. Два замечательных Винго. Такие красивые младенцы.

— Отец, Генри мертв. Он их уже не увидит. — Мать всхлипнула.

— Помоги мне, Лила. Насколько сможешь.

— Разве ты не слышишь, отец? Генри мертв. У детей не будет отца.

— Если ты не встанешь с постели, у них не будет и матери, — заметил дед. — И потом, Генри только считается погибшим. Считаться — еще не значит умереть. Генри — деревенский парень, его не так-то просто убить.

Дед подсунул руки под спину матери и поднял ее с постели. Он вынес мать из спальни; каждый его шаг отзывался болью в ее теле. Распахнув заднюю дверь, дед очутился по колено в движущейся воде. Стихия едва не сбила деда с ног. Он брел медленно, тщательно выбирая место, куда ступить. Дождь немилосердно хлестал ему по лицу. Дед думал об Иосифе, уводившем Марию и младенца Иисуса в Египет, дабы уберечь их от преследований Ирода. Дед знал, что Иосиф был сильным человеком и верил в Бога. Но отнюдь не сильнее Амоса Винго, потому что никто на планете не обладал такой простой и удивительной любовью к Богу, как мой дед. Эта любовь поддерживала его. Дед достиг хлева. Мать как ребенок цеплялась за него, когда он, держа ее одной рукой, начал взбираться по лестнице. Матери этот подъем дался еще тяжелее, чем путь от дома до хлева. К тому времени, когда они оба очутились рядом с Сарой и малышами, одеяло, в которое дед завернул мать, пропиталось ее кровью.

Более часа дед пытался остановить у матери послеродовое кровотечение. Он так и не понял, как ему это удалось и в чем была его роль (если таковая действительно имелась). Разорвав на спине рубашку, дед плотно запихнул матери между ног тряпичный ком. Но каждый материнский вдох, каждый удар ее сердца заливал ему пальцы кровью. В это время Сара, как могла, успокаивала троих орущих малышей. Любое движение давалось ей с болью, и она негромко стонала.

Мать слабела у деда на глазах. Казалось, она умирает, но дед не мог даже допустить эту мысль до своего сознания, которое было целиком поглощено неуправляемой водной стихией, заливавшей хлев. Крики обезумевших от страха животных сливались с завываниями ветра. Дед ощущал напряжение каждого гвоздя в хлеву, будто все стропила, балки и доски вдруг ожили и начали наполняться водой. Вода добралась до загона, где стоял мул, и тот принялся яростно лягать дверь. Рубашка Амоса давно утратила белизну, но он все так же остервенело прижимал окровавленный ком, сражаясь с убийственным кровотечением моей матери. Больше он ничем не мог ей помочь. О дальнюю стену хлева билась небольшая лодка; несколько часов назад дед переплыл на ней реку и оставил на причале.

Уцелевшие ручные часы показывали два часа ночи. По расчетам деда, прилив должен был кончиться. Приливы и отливы являлись символами постоянства этих мест, где река соединялась с морем. Дед не понимал, почему вода не уходит. Отчего река избрала эту ночь, предала свои принципы и обернулась против его семьи? Чудовищный ветер несся над островом все с той же скоростью, круша деревья, вырывая дубы с легкостью ребенка, вытаскивающего свечи из праздничного торта. Деревья кувыркались в воздухе, словно листья. Гудение ветра в хлеву чем-то напоминало шум поезда, едущего по короткому туннелю. И тут до деда дошло: ветер — вот что удерживает прилив. Ветер свел на нет даже лунное притяжение, природный закон был отменен на то время, пока длилось мрачное владычество бури.

Вода не могла отступить. Она поднималась вопреки своей воле. Так рассуждал дед.

Он решился чуть ослабить свое упорное давление на окровавленный тряпичный ком и едва не заплакал, обнаружив, что кровотечение прекратилось. Случившееся вызвало у матери шок, и сейчас она лежала без сознания в луже собственной крови. Сара и малыши исчерпали все силы и затихли. Дед разыскал на чердаке кусок промасленного брезента и солому. Он прикрыл мать брезентом, расстелив сверху солому.

Затем дед спустился по лестнице вниз и поплыл к загонам. Он дергал заклинившие дверцы, выпуская животных. Лодку он на всякий случай привязал к лестнице. В суматохе бегства деда подмяла и едва не зашибла корова, торопившаяся покинуть хлев.

Когда он вернулся на чердак, малыши, словно белесые полешки, лежали у Сары на груди, удерживаемые ее темными руками. Дед наклонился к матери — жива ли. Та дышала, хотя пульс едва прощупывался.

Измученный, истерзанный сражением с бурей, дед повалился рядом. Он лежал, вслушиваясь в голос стихии, который казался ему теперь почти человеческим. Дед вспоминал своего сына Генри, чей обгоревший обезображенный труп застрял среди искореженных конструкций сбитого самолета. Сильного, мускулистого тела больше не существовало. Дед представлял сыновнюю душу, плывущую, словно маленький теленок, несомую дыханием Бога в рай, полный света и покоя.

— Господи, я отдал достаточно, — произнес дед, обращаясь к ветру. — Больше я ничего не отдам.

Он из последних сил боролся со сном и заснул посреди этой борьбы.

Его разбудил солнечный свет и птичье щебетанье. Дед взглянул вниз и увидел лодку, застывшую на илистом полу хлева. Тут с воплем пробудился и я. Услышав мой плач, мать открыла глаза, и у нее инстинктивно потекло молоко.

Сара Дженкинс была мертва; деду пришлось вынимать из ее похолодевших рук троих белых малышей, которых она помогла спасти. Так закончилась моя первая ночь на земле.


Три недели мой отец прожил на колокольне, вслушиваясь в жизнь немецкой деревни. Священник приходил к нему каждую ночь: менял повязки, учил говорить по-немецки и сообщал военные новости. Он приносил отцу сосиски, хлеб, большущие банки ядрено пахнущей кислой капусты, бутылки вина и лучшее пиво, какое отцу когда-либо доводилось пробовать. Первые дни отца мучила боль. В одну из ночей — она показалась отцу невероятно долгой — ему стало совсем плохо. Он думал, что не дотянет до утра. Священник не отходил от него, мягкие неуклюжие руки Гюнтера Крауса делали все возможное. После той ночи отец пошел на поправку.

Поначалу боязливый священник навещал отца только в темное время суток. Патера Крауса преследовала страшная картина: как нацисты коваными сапогами вышибают его дверь. Священник глядел в простодушное веснушчатое лицо американского летчика и понимал: воображаемые ужасы могут стать реальностью. Присутствие отца сделалось для патера Крауса неотступным кошмаром и вместе с тем испытанием его характера. Священник сознавал, что у него кроличья душа, а времена на дворе такие, что нужна львиная храбрость. Когда прошла первая неделя, он поделился этими мыслями с отцом. Появление моего отца потребовало от Гюнтера Крауса, чтобы божественное начало взяло в нем верх над человеческим.

Мой отец поправлялся; визиты Крауса, для которого ночи были самым тяжелым временем, становились все длиннее. Порою одиночество избранного им пути становилось невыносимым. Священник тосковал по простым дружеским отношениям вроде тех, что существовали между жителями деревни.

После захода солнца Гюнтер Краус поднимался на колокольню и засиживался там далеко за полночь. В моем отце он нашел идеального друга, у которого всегда имелось время для общения.

— Почему вы стали священником? — как-то спросил отец.

— В Первую мировую я оказался в траншеях на территории Франции. Тогда я поклялся, что если Бог сохранит мне жизнь, то я стану священником. Вот так.

— Вам никогда не хотелось жениться, создать семью?

— Я очень некрасив, — бесхитростно ответил священник. — В молодости я не отваживался даже обратиться к девушке.

— У меня есть сын. Его зовут Люк.

— Хорошо. Это очень хорошо… Я часто думаю, каким мог бы быть мой сын. Иногда представляю себе сыновей и дочерей, которых у меня никогда не было и не будет.

— Вы когда-нибудь любили женщину? — полюбопытствовал отец.

— Однажды. — Священник вздохнул. — В Мюнхене. Я любил очень красивую женщину, ее муж был банкиром. Очаровательная женщина. Думаю, я ей тоже нравился, только как друг. Она была очень светлой, но со множеством проблем. Приходила ко мне за советами, и я давал их. А потом полюбил ее. Полагаю, и она любила меня, по-дружески. Я говорил, что ей нельзя уходить от мужа, поскольку такова воля Божья. Но супруг бил ее. В итоге она оставила его и уехала к матери в Гамбург. Когда она пришла проститься, то поцеловала меня в щеку. Я часто размышлял о поездке в Гамбург. Мне казалось, что я люблю ее больше, чем Бога. Но я так ничего и не предпринял.

— И что же вы не отправились в Гамбург и не постучали к ней в дверь?

— Я боялся Бога.

— Знаете, Гюнтер, Бог бы вас понял, — рассудил мой отец. — Он не напрасно сотворил ту женщину такой привлекательной. Возможно, Бог потратил на это много времени. У нее была красивая фигура?

— Перестаньте, — взмолился отец Краус. — Я же священник и не замечаю подобных вещей.

— Ну да, конечно.

— У нее была красивая душа. Надеюсь встретить ее в другой жизни.

— А вообще-то, Гюнтер, я рад, что вы не поехали в Гамбург.

— Думаете, это был бы грех?

— Нет, просто тогда бы вас не было в этой церкви, когда мне понадобилась помощь.

— Но зачем вы избрали мою церковь? Я об этом не просил.

— Зато вы спасли жизнь ковбою. — Отец поднял голову с подушки и пристально посмотрел на священника. — Когда война закончится, жду вас в гости.

— Увы, эта война вечна. Гитлер безумен. Каждый день я прошу Бога сделать Гитлера хорошим человеком. Но для Бога мои молитвы ничего не значат.

— Из куриного помета куриный салат не сделаешь.

— Простите, не понимаю.

— Да поговорка такая.

— Я усердно молюсь. Но Гитлер остается Гитлером.


В ночь, когда отец покидал колокольню, над Германией светила полная луна. К его левой руке постепенно возвращалась чувствительность, однако лицо оставалось частично парализованным. Священник принес отцу одежду для путешествий. Они в последний раз ужинали вместе. Отец, тронутый участием Гюнтера Крауса, пытался найти слова и отблагодарить старика, но не мог подобрать нужных фраз, и потому ужин завершился почти в полном молчании.

После еды отец погрузился в изучение маршрута, составленного для него священником. На карте были помечены места наиболее вероятного столкновения с нацистскими патрулями и точное место перехода в Швейцарию.

— Генри, я принес вам мотыгу. Возьмете с собой, — велел священник.

— Это еще зачем?

— Если вас увидят, то примут за крестьянина. Когда устанете, можете спать в амбарах. Только прячьтесь как следует, Генри. Я собрал вам продуктов, но их надолго не хватит. А теперь, Генри, вам пора.

— Вы были так добры ко мне, — произнес отец, захлестнутый чувством любви к этому немцу.

— Вы нуждались в помощи, Генри.

— Вас никто не заставлял помогать мне. Но вы сделали это. Даже не знаю, как вас благодарить.

— Я рад, что вы появились. Это дало мне шанс быть священником. Когда в первый раз Бог меня испытывал, я повел себя не как священник.

— Что за первый раз?

— Задолго до вас ко мне обратилась еврейская семья. Главу семьи я хорошо знал. Он был торговцем из соседнего города. Хороший человек. У него было трое детей. Все девочки. Милая жена, очень полная женщина. Однажды вечером он пришел ко мне и сказал: «Патер, пожалуйста, спрячьте нас от нацистов». Я отказался, что уже достаточно плохо. Но мой страх был настолько велик, что я выдал их нацистам. Они погибли в Дахау. Я пытаюсь искупить свою вину перед семьей Фишеров. Прошу Бога сделать что-нибудь, что смоет кровь этой семьи с моих рук. Но даже Бог не настолько могуществен. Даже Он не в силах этого сделать. Мне не скрыться от глаз Фишеров. Они пристально наблюдают за мной, когда я служу мессу, насмехаются над моим священническим призванием. Они знают всю правду о Гюнтере Краусе. И только потому, что я сдал этих людей нацистам, я оставил у себя вас, Генри. Я бы не вынес еще пары глаз, следящих за мной. Я очень многого боюсь. Очень многого.

— Горькая история, — вздохнул мой отец. — Значит, я и у Фишеров в долгу. После войны я навещу вас. Мы поедем в Мюнхен пить пиво и волочиться за женщинами.

— Генри, я же священник. Я не волочусь за женщинами. Я молюсь, чтобы Бог благополучно вернул вас вашей семье. Молюсь ежедневно. Я буду скучать по вам, Генри Винго. Теперь идите. Время позднее.

— Но прежде я хочу кое о чем попросить.

— О чем, Генри?

— Это бывало, когда вы служили мессу. После слов Agnus Dei. Вы понимаете? Я слышал, как вы говорили это тем троим женщинам, что приходят в церковь. После звона колоколов вы давали женщинам какое-то угощение. Я видел это в первое утро.

— Это, Генри, называется причастие. Я давал им вкусить от тела и крови Христовой.

— Причастите меня перед уходом.

— Нет, Генри, это невозможно, — возразил священник. — Для этого вы должны быть католиком.

— Тогда я стану католиком, — непоколебимо заявил отец. — Сделайте меня католиком. Прямо сейчас. Возможно, это принесет мне удачу.

— Все не так просто, Генри. Прежде чем стать католиком, вам нужно многое узнать.

— Гюнтер, обещаю, что все изучу, но позже. Сейчас нет времени. Война как-никак. Помните, вы меня крестили, совершали надо мной обряд соборования? Черт побери, причастие мне никак не повредит.

— Это против правил, — вяло пробормотал священник, рассеянно почесывая подбородок. — Но сейчас все идет против правил. Тогда сначала я должен выслушать вашу исповедь.

— Отлично. Что туда входит?

— Вы должны поведать мне обо всех своих грехах. Обо всем плохом, что сделали, начиная с детства.

— Не могу. Грехов слишком много.

— Тогда скажите, что сожалеете о своих грехах, и этого будет достаточно.

Патер Краус начал читать торжественные молитвы. Он отпустил моему отцу все грехи. В окно, словно очищенная душа, смотрела луна; ее белый свет заливал убранство диссанской колокольни.

Затем отец и священник спустились вниз. Гюнтер Краус прошел к алтарю, открыл ключиком дарохранительницу и достал золотой потир. Он встал на колени перед распятием. Отец сделал то же самое. Сверху на отца взирала фигура жестоко распятого Христа. Отец стоял на холодном каменном полу и молился о своем спасении.

Через некоторое время священник к нему повернулся.

— Генри, теперь вы католик.

— Гюнтер, я постараюсь быть хорошим католиком.

— Своих детей вы должны воспитывать в католической вере, — сообщил патер Краус.

— Так я и сделаю, — пообещал отец. — Это и есть тело и кровь Христовы?

— Я должен благословить их.

— То есть вы должны прочитать над ними Agnus Dei? — уточнил отец.

Священник не ответил. Он благословил на мертвом языке облатку для причастия, затем повернулся к новообращенному католику и… навсегда изменил жизнь моей семьи.

Гюнтер Краус вновь опустился на колени рядом с моим отцом. Они молились вместе: католический священник и воин, преображенные лунным светом, войной, судьбой и настойчивыми, загадочными и невыразимыми стенаниями и тайнами душ, обращенных внутрь самих себя.

Затем отец поднялся и крепко обнял священника.

— Спасибо вам, Гюнтер, — произнес он. — За очень многое я вам благодарен.

— Жаль, Генри, что Фишеры не могут сказать мне то же самое. Теперь я снова священник.

— Я разыщу вас после войны.

— Буду рад. Буду очень рад встретиться с вами снова.

Мой отец постоял еще немного, затем подхватил мешок и взял мотыгу. Прежде чем уйти, он еще раз обнял священника. Гюнтер Краус посмотрел отцу в глаза и добавил:

— На три недели Бог послал мне сына, который жил в моем доме. Буду скучать по вам, Генри Винго. Буду скучать.

Генри Винго ступил из боковой двери на немецкую землю, озаренную лунным светом. Обернувшись, он помахал стоящему в проеме Гюнтеру Краусу. Тот благословлял его. Потом отец повернулся и, безгрешный и освященный, сделал первый шаг в направлении Швейцарии.

Две недели отец шел по баварским холмам. Навстречу несла свои прозрачные воды река Лex. Отец пытался ориентироваться по звездам и с доступной точностью отмечал пройденный путь на карте, которой его снабдил патер Краус. Над Германией светили те же звезды, что и в небе над Коллетоном. Отца это трогало и удивляло. Достаточно взглянуть на небо — и ты дома. Созвездия были ему как братья или соседи.

Днем отец спал на чердаке какого-нибудь амбара или прямо в лесу. Передвигался он по ночам. Крадучись пробирался мимо крестьянских усадеб. В таких местах его злейшими врагами были собаки. Как-то ночью отцу пришлось убить двоих псов лезвием мотыги, а потом смывать собачью кровь в чистой речке, текущей откуда-то с гор. Постепенно местность, по которой он шел, начала подниматься. Как-то проснувшись после дневного сна, отец увидел впереди Альпы. Как человеку из другой части света отыскать нужную долину и неохраняемый перевал, за которым — свобода? Отец родился на юге, где почти не бывало снега. Он вырос среди низин и ничего не знал о тайнах гор. Отец учился на ходу, стараясь действовать осмотрительно.

Однажды, когда он улегся в сарае, туда вдруг заглянула хозяйка — беременная черноволосая крестьянка, миловидное лицо которой напомнило отцу жену. Немка с воплем выскочила из сарая и побежала звать мужа. Отец бросился к реке через пшеничные и кукурузные поля и целый день просидел в пещере. С того дня он перестал спать в сараях и старался держаться подальше от любых построек. Но голод все равно заставлял его приближаться к жилью. В полной темноте отец доил коров и пил молоко прямо из подойника; он воровал яйца и ел их сырыми; он собирал овощи на полях и в огородах. Отец с нетерпением дожидался, когда стемнеет; солнечный свет его раздражал. Этот поход сделал отца приверженцем ночи. Но когда он достиг гор, идти по ночам стало очень опасно; любой шаг грозил увести не туда.

По чистой случайности отец обнаружил, что мотыга служит ему средством защиты, а также подтверждает его статус. Однажды отца заметил крестьянин, вспахивавший участок на склоне холма. Солнце только взошло. Отец пересекал луг. Крестьянин, находившийся достаточно далеко, поздоровался с отцом, подняв руку. В ответ отец помахал своей мотыгой. После этого случая он стал идти днем, однако по-прежнему выбирал наиболее пустынные места. Однажды отец и вовсе осмелел: мимо него на большой скорости пронеслось несколько открытых грузовиков, в которых сидели сотни четыре солдат. Заметив колонну, отец принялся приветственно махать им мотыгой. Несколько солдат ответили. Мотыга давала отцу право находиться на этой земле — немецкий крестьянин обеспечивал пищей немецкую армию. Обойдя городок Обераммергау, отец незамеченным перешел тщательно охраняемую границу с Австрией.

Попав в область высокогорных лугов, отец впервые за дни путешествия испытал отчаяние. Неделю он забирался выше и выше. Деревни и хутора исчезли. Он продвигался по красивым и в то же время опасным местам, мимо ущелий и отвесных скал. Деревья здесь уже не росли. Отец потерял всякие ориентиры. Карта была бесполезна, расположение звезд также утратило свой смысл. Отец на собственном горбу узнал о вероломстве гор с их несуществующими перевалами и тупиками. Он карабкался на очередную громадину и убеждался, что противоположный склон непригоден для спуска. Тогда он возвращался назад и взбирался на соседнюю вершину. Каждая гора имела свой характер, преподносила ему свои сюрпризы. Отец впервые в жизни увидел снег. Он ел его, ел жуков и червей. На ночь отец укрывался еловыми ветками, боясь замерзнуть насмерть. Замерзнуть в октябре? Для уроженца Южной Каролины это было немыслимо. Уже два дня он находился в Швейцарии, но не знал об этом. Наконец, полуживой от голода и холода, отец решился спуститься в швейцарскую деревушку Клостерс. Он думал, что по-прежнему находится в Австрии. В деревню отец вошел с поднятыми руками, чем немало удивил местных жителей. Те обратились к нему на немецком языке. Вечером отец ужинал в доме мэра Клостерса.

Через три дня моя мать получила от отца телеграмму, из которой узнала, что он жив, здоров и отныне католик.

Отец вернулся в свою эскадрилью и до конца войны совершал боевые вылеты над немецкой территорией. Он бомбил затемненные города, смотрел на огненные вспышки внизу и шептал после каждого взрыва: «Фишер. Фишер. Фишер. Фишер». Когда он нырял вниз, сея огонь и смерть, это слово служило ему боевым кличем. Отец был удивительным летчиком, наделенным почти сверхъестественными способностями.

После войны отец перешел в оккупационные войска и приехал в Диссан, чтобы поблагодарить Гюнтера Крауса и признаться, что в Южной Каролине нет ковбоев. Но в местной церкви его встретил новый пастор, юнец с лошадиным лицом. Священник повел отца на задний двор и показал ему могилу Гюнтера Крауса. Оказалось, что через два месяца после катастрофы отцовского самолета немцы сбили двух английских летчиков; тем удалось благополучно спуститься на парашютах. Прочесывание и обыски окрестностей Диссана велись тщательно. У патера Крауса обнаружили окровавленную форму моего отца, которую он хранил как дорогую память о Генри Винго. Под пытками священник сознался, что прятал у себя американского летчика, а затем помог ему бежать в Швейцарию. Нацисты повесили патера Крауса на колокольне; его тело целую неделю служило назиданием жителям деревни. По завещанию все скромное имущество Гюнтера Крауса отошло какой-то женщине из Гамбурга. Печальная и странная история, по словам молодого пастора. К тому же, рассуждал тот, Гюнтер Краус был не ахти каким священником и в деревне это прекрасно знали.

Мой отец зажег свечку перед статуей Пражского младенца, стоявшей на том месте, где отцовская кровь упала на патера Крауса — его спасителя. Отец молился об упокоении души Гюнтера Крауса и душ семьи Фишеров. Со слезами на глазах он поднялся с колен и влепил юнцу пощечину, потребовав всегда говорить о патере Краусе с уважением. Перепуганный священник выскочил из церкви. Отец взял статую Пражского младенца и тоже ушел. Теперь он был католиком и знал, что католики хранят реликвии своих святых.

Так для отца закончилась война.

Каждый год в наш с Саванной день рождения мать вела меня, сестру и Люка на небольшое запущенное негритянское кладбище, где похоронена Сара Дженкинс. Нам без конца рассказывали историю жизни Сары, и довольно скоро я вызубрил ее наизусть. Также ежегодно в тот день, по велению отца, на могилу Гюнтера Крауса возлагались розы. Две эти героические фигуры были для нас бессмертными мифами наравне с классической мифологией. Уже потом я часто задавался вопросом: не было ли их мужество и самопожертвование, их бескорыстный смертный выбор, повлекший их собственную гибель и выживание клана Винго… частью некоей грубой шутки, суть которой станет известна лишь через много лет?

Когда дети Винго выросли, они поставили памятник на могиле Сары Дженкинс. За год до женитьбы на Салли я совершил короткое путешествие в Европу и посетил могилу Гюнтера Крауса. Никакие европейские красоты, включая парижский Лувр и римский Колизей, не вызвали у меня и половины тех чувств, что простой серый могильный камень с именем патера. Я поднялся на колокольню, где прятался отец, побывал в швейцарской деревушке Клостерс, куда отец спустился с гор. Я обедал в доме местного мэра и пытался пережить всю историю заново. Или почти всю — отец рассказал нам ее не целиком, об одном эпизоде он умолчал.


Доктор Лоуэнстайн слушала меня, не перебивая.

— И какой же эпизод утаил от вас отец? — поинтересовалась она.

— Небольшой и в общем-то незначительный. Помните, как однажды в сарае на отца наткнулась беременная крестьянка?

— Помню. У нее было миловидное лицо, и она напомнила ему вашу мать.

— И она с криками побежала звать мужа. Это правда лишь отчасти. Мой отец не бросился в поля и не спрятался в речной пещере. Он схватил миловидную беременную немку и задушил ее прямо в сарае. Поскольку отец был летчиком, он никогда не видел лиц людей, которых убивал. Лицо немки находилось от него в пяти дюймах. Отец сломал ей шейные позвонки, и женщина умерла в муках у него на глазах.

— Том, когда вы узнали об этом случае?

— В ту ночь, когда от отца ушла моя мать, — ответил я. — Наверное, отцу необходимо было объяснить мне и себе самому, почему он превратился в человека, которого боялись собственные дети. Немецкая крестьянка была его тайной и стыдом. Мы — семейство с тщательно охраняемыми тайнами, которые рано или поздно нас убивают.

— Ваша история завораживает, но из нее я мало что узнала о Саванне.

— Пленки, записи, — напомнил я. — У вас же зафиксирован ее бред.

— Вы о чем, Том? — удивилась доктор. — Она ничего не говорила ни про Германию, ни про бурю. Ни слова о священнике и повитухе.

— Нет, говорила. По крайней мере, я так думаю. Саванна упоминала женщину, Агнес Дей. Я рассказал вам об Агнес Дей и о том, откуда на самом деле она взялась.

— Простите, но вы не рассказывали ничего подобного, — хмурясь и недоумевая, возразила доктор Лоуэнстайн.

— Доктор, в детстве мы без конца слышали эту историю. Она была для нас чем-то вроде сказки на ночь. Но мы не все понимали. Как выглядел патер Краус? Была ли у него борода? Где жила Сара Дженкинс? Сколько людей в семье Фишеров? Мы живо представляли патера Крауса, служащего мессу. Во всяком случае, так нам казалось. Но дети часто многое путают. У нас получалось, что это Сара Дженкинс носила отцу еду на колокольню. Или Гюнтер Краус тащил нашу мать в хлев по залитому водой двору. Вы же знаете, как дети добавляют свои подробности. Их фантазия искажает реальность до неузнаваемости.

— Но кто такая Агнес Дей?

— Первой эту ошибку сделала Саванна, а мы с Люком подхватили. На пленке сестра выкрикивает слова, которые отец услышал из уст немецкого священника.

— Том, я что-то не помню.

— Молитва, начинающаяся со слов «Agnus Dei». Саванна решила, что так звали женщину из Гамбурга, которую любил священник. Причем любил настолько сильно, что произносил ее имя даже во время мессы.

— Удивительно, — заключила доктор Лоуэнстайн. — Просто удивительно.

Загрузка...