ГЛАВА 13


Спустя время



Дмитрий



Я держал в руках её телефон и смотрел на фотографию.

Каждое утро одно и то же. Просыпался, нащупывал его на тумбочке, подносил к лицу и смотрел.

На нас. На неё, обнимающую меня. На мою улыбку, которую она поймала, как ловят бабочку — осторожно, на лету, пока та не улетела навсегда…

Но с каждым утром изображение становилось мутнее. Как будто кто-то медленно заливал мир туманом. Сначала исчезли мелкие детали — серёжки в её ушах, тонкая линия подводки под нижним веком, родинка на шее, которую я когда-то целовал в темноте и которая помещалась точно под моей нижней губой, как будто была создана для этого.

Потом исчезли контуры. Её лицо превратилось в светлое пятно на тёмном фоне. Я знал, что она там, за этим туманом, но не мог до неё добраться. Как не мог добраться при жизни. Только теперь между нами стояло не моё молчание, а моя слепота.

Врачи объясняли мне: последствия черепно-мозговой травмы, повреждение зрительного нерва, процесс прогрессирующий, необходима операция, шансы высокие, но каждый день промедления снижает их.

Они приходили с папками, со снимками, с графиками, в которых моя жизнь была разложена на проценты и прогнозы.

Семьдесят процентов, если согласиться сейчас. Шестьдесят через месяц. Сорок через полгода. Цифры таяли, как таял мой мир за белой пеленой.

Я отказывался.

Не потому что боялся. Я не боялся ничего с той ночи, когда машина перевернулась три раза и остановилась колёсами вверх на отбойнике, а я висел вниз головой на ремне и думал: вот и хорошо. Вот и всё. Сейчас я увижу её…

Не увидел. Меня вытащили, откачали, зашили, сложили кости обратно, как собирают разбитую вазу. Три перелома. Сотрясение. Разрыв сетчатки. Шрам через всю левую сторону, от виска до подбородка. Лицо, которое Анна когда-то гладила, теперь выглядело как карта сражения, которое я проиграл.

Но я был жив. И это было самым жестоким.

Я просил их не лечить меня. Не прямо. Не словами. Просто отказывался от таблеток. Отодвигал еду. Не вставал с кровати, хотя физиотерапевт приходил каждый день и объяснял, что мышцы атрофируются, что нужно двигаться, что тело ещё молодое и может восстановиться.

Молодое тело. Старая душа. Мёртвая душа, если быть точным…

Мне не нужно было восстановление. Мне нужна была она. А её закопали в серебряной рамке на фотографии, которую я скоро перестану видеть.

Марьяна звонила каждый день. Иногда дважды. Я не брал трубку. Мне нечего было ей сказать, потому что она была частью кошмара, в котором я оказался не по своей воле, а по воле женщины, которая родила меня и считала, что это даёт ей право распоряжаться моей жизнью как пешкой на шахматной доске.

Мать приходила, садилась у кровати, говорила. Я не слушал. Её голос стал для меня тем же, чем был последние тридцать пять лет — фоновым шумом, состоящим из инструкций, замаскированных под заботу.

Друзья приходили. Партнёры. Кто-то из совета директоров. Все с одним и тем же выражением лица: обеспокоенная серьёзность и плохо скрытый расчёт. Им нужен был не я, им нужна была моя подпись.

Всех вон. Всех.

Я лежал в огромной кровати, в огромном доме, в полной тишине, и единственное, что я делал — подносил к лицу телефон и пытался разглядеть её лицо сквозь белый туман, который с каждым днём становился плотнее.

А потом наступило то утро.

Я проснулся, потянулся к тумбочке, нащупал телефон. Поднёс к глазам. Нажал кнопку.

Тьма…

Не туман. Не дымка. Не размытые контуры. Тьма. Плотная, непроницаемая, как земля на дне могилы, куда я опустил пустой гроб.

Я закричал.

Не от боли и не от страха за себя. От того, что больше никогда не увижу её лицо… Даже на фотографии. Даже мутное, расплывшееся, еле различимое, оно было моей последней связью с ней, моей единственной ценностью в мире, где я владел всем и не владел ничем. И теперь эта связь оборвалась.

Забегали врачи. Кто-то схватил меня за руку, кто-то вколол что-то. Голоса сливались в невнятную массу.

— Дмитрий Сергеевич, мы настоятельно рекомендуем, ещё есть время, операция возможна, но нужно действовать сейчас!!!

Я оттолкнул их. Велел немедленно замолчать и уйти.

Мне не нужны глаза, которые не увидят её…



***



Телефон матери. Её голос — издалека, из другого мира, как всегда.

— Сегодня поминки сына, ты должен прийти! Это же твой ребёнок, Дмитрий! Хотя бы раз выйди на улицу! Ребёнок в чём виноват? Ты ни разу не был на его могиле. Это твоя кровь, часть тебя!

Я швырнул телефон. Хлопок об стену. Хруст пластика. Тишина.

Мой ребёнок. Мой сын. Которого я не хотел, не планировал, не просил. Который появился на свет потому, что моя мать решила, что империи нужен наследник, а мой голос в этом вопросе не имеет значения.

И в темноте, в которой я теперь жил, как в вечной ночи, поднялось воспоминание. Не мягкое, не ностальгическое. Острое, как осколок стекла, на который наступил босой ногой.

Тот день… Несколько месяцев назад.

Когда всё сломалось окончательно.



***



Флешбэк



Мать позвонила и сказала:

— Приезжай, есть важный разговор!

Я приехал. Она ждала в гостиной. Не одна.

Рядом стояла девушка — молодая, яркая, с огромным животом. Девятый месяц. Она улыбалась так, как улыбаются люди, которые считают, что мир устроен для них — широко, открыто, безоглядно.

Марьяна.

Я видел её мельком на каком-то мероприятии. Не запомнил. Потому что рядом со мной всегда была Анна, а рядом с Анной любая другая женщина превращалась в мебель.

— Сынок, — мать встала. Официально, торжественно, как объявляют о сделке. — Познакомься как следует — Марьяна Эдуардовна, через неделю она родит тебе сына…

Длинная пауза.

Такая, в которой можно услышать, как трескается реальность.

— Что? — сказал я.

— Твоего сына, Дмитрий. Наследника!

— Какого наследника? Я никогда... Я не... Мы не...

Я посмотрел на Марьяну, она продолжала улыбаться. Положила руку на живот — круглый, огромный, реальный.

— Сядь, — сказала мать. — Я всё объясню.

И объяснила.

Спокойно, деловито, как зачитывают бизнес-план.

ЭКО. Она нашла Марьяну через свои связи, договорилась с клиникой. Мой биологический материал, который я сдавал для наших с Анной попыток, был использован без моего ведома и согласия.

Мать подкупила врачей. Нашла суррогатную мать, которая согласилась стать не просто инкубатором, а «невесткой номер два». Запасным вариантом. Планом Б на случай, если «пустоцвет» окончательно разочарует…

Она рассказывала это как историю успеха. Как кейс из учебника по управлению рисками. В её мире это было не преступлением, а стратегией, предусмотрительностью, материнской мудростью. И по её лицу, по этой гордой улыбке, по тому, как она поглядывала на меня, ожидая реакции, я понял: она ждала аплодисментов. Она искренне верила, что я встану, обниму её и скажу: «Мама, ты гений! Спасибо, что подумала за меня.»

На я слушал и чувствовал, как внутри поднимается что-то чёрное, густое, жидкое, как нефть, на которой построена вся наша семья. Ярость — такая, которая не кричит. Которая молчит и копит давление, пока не взорвёт всё вокруг.

— Ты украла мой материал, — сказал я и мать побледнела. Не от слов. От тона. — Ты подкупила моих врачей, ты нашла женщину и оплодотворила её мной без моего согласия, и сейчас стоишь передо мной и называешь это «наследником»?!

— Дмитрий, в нашем мире другие законы. Чувства — роскошь, которую...

— Замолчи.

Она замолчала, побледнев. Немедленно замолчала по моей команде.

Но что я мог сделать? Ребёнок был реальным. Живым. Через неделю он должен был появиться на свет. Моя кровь, мои гены, моя ДНК, подтверждённая в разных лабораториях, потому что мать, конечно, позаботилась о доказательной базе. Но я всё равно перепроверил всё лично, сам. И моё отцовство подтвердилось.

Я не разговаривал с ней три недели, заставлял себя понять. В нашем мире другие законы, в нашем мире чувства — это роскошь. Нужно думать из выгоды. Так живут Северовы. Так жили всегда. И в меня это заложили с рождения.

Но внутри выл человек, которого я столько лет держал в клетке. Человек, который любил Анну. Который не смотрел на других женщин, потому что Анна затмила собой весь мир. Который каждую ночь прижимался к ней, не потому что хотел обладать, а потому что только рядом с ней чувствовал тепло…

Меня всегда окружали красивые женщины. Они лезли, заигрывали, соблазняли. Я не замечал. Не хотел замечать. Я думал только об Анне. Всегда. Каждую минуту. Наш брак не планировался на любви — я выбрал её как трофей, как украшение, как визитную карточку, чтобы все восхищались.

А потом случилось то, чего я не ожидал и не планировал…

Ледяная глыба внутри меня тронулась. От её слов. От касаний. От тепла её тела, когда она засыпала рядом и не знала, что я не сплю и слушаю, как она дышит, и это был единственный звук, ради которого стоило быть живым.

Я таял. Медленно, мучительно, как тает айсберг, который знает, что растаяв, перестанет существовать. Её чувства были настолько сильными, что пробивали мою броню именно тогда, когда я был слабее всего, по ночам, когда контроль засыпал раньше меня.

И вот в этот хрупкий, невозможный, необъяснимый мир, который мы строили вдвоём из молчания и прикосновений… ворвалась моя мать. С Марьяной, с животом, с наследником. С планом, в котором Анна была ошибкой, а Марьяна — решением.

А потом наступил тот вечер. Благотворительный. Мать привела Марьяну, усадила напротив Анны. И я видел, как они сидят за одним столом, жена и женщина, которую мне подсунули, и понимал: всё летит к чёрту.

Посреди вечера я заметил, что Анне нехорошо. Она побледнела, встала из-за стола и пошла к выходу. Я поднялся следом. Что-то внутри, что-то, что я столько лет заглушал, толкнуло меня за ней.

Я не успел.

У стеклянной двери на террасу меня перехватила Марьяна. Возникла из ниоткуда, как будто караулила момент, когда Анна уйдёт, а я останусь один.

Она схватила меня за руку. Глаза блестели, голос срывался.

— Дмитрий, пожалуйста, послушай меня! Разведись с ней, и я дам тебе больше! Всё, что она не может. Я люблю тебя! Я не могу без тебя жить! У нас ребёнок, Дмитрий… Наш малыш. Признай его, стань моей семьёй!

Она говорила быстро, жадно, глотая слова, как глотают воздух после погружения. И с каждым её словом во мне поднималась волна такой брезгливости, что я с трудом удерживал лицо.

Я отцепил её пальцы от своего рукава — медленно, по одному, как снимают пиявку.

— Послушай меня внимательно, Марьяна, — сказал я тихо, потому что когда я говорю тихо, умные люди начинают бояться. — Ты мне противна. Ты ведёшь себя как подстилка моей матери, которую бросили мне под ноги, чтобы я не испачкал ботинки. Ты не Анна. Ты никогда не будешь Анной. Ты никогда не займёшь её место. Ни в моём доме, ни в моей постели, ни в моей жизни. Ты — выбор моей матери. Не мой. И этот выбор вызывает у меня единственную эмоцию — отвращение.

Она отшатнулась, губы задрожали, глаза наполнились слезами.

Но я ещё не закончил.

— Я уверен, что у нас с Анной будут дети, мои настоящие дети, мои единственные наследники. А то, что ты носишь, это… проект моей матери, не мой. И то, что вы обе со мной сделали, подло. Такое не прощается.

Она разрыдалась. Кинулась ко мне, обхватила руками, прижалась лицом к груди. Бормотала сквозь рыдания: пожалуйста, пожалуйста, я люблю тебя, у нас малыш, я хочу быть семьёй, дай мне шанс.

Я стоял неподвижно. С чужой женщиной на груди, с её слезами на моей рубашке, и единственное, о чём думал: Анна ушла одна. Ей плохо. А я стою здесь, и эта женщина висит на мне, и если кто-то увидит, если Анна увидит, она поймёт это неправильно. Она увидит объятия, а не то, что за ними.

Я оттолкнул Марьяну. Не грубо, а холодно, как отодвигают ненужный предмет со стола.

— Анна для меня всё, ни одна женщина в этом мире не заменит её. Запомни это и передай моей матери.



***



В машине после вечера, когда Анна посмотрела мне в лицо и спросила прямо, ярость, которая копилась неделями, ярость не на неё, а на мать, на Марьяну, на ситуацию, на весь этот проклятый мир, в котором мне не принадлежит даже моё собственное семя, вся эта ярость нашла выход. Единственный выход, который у неё был: через мой рот. В лицо женщине, которую я любил.

Я говорил ей: «Наш брак был ошибкой», а внутри кричал: «Я не об этом! Это не про тебя! Это про мать, которая украла у меня право быть человеком! Про мир, который заставляет меня выбирать между империей и тобой! Про то, что я не знаю, как рассказать тебе правду, потому что правда ещё страшнее, чем ложь!»

Разве она поверила бы? Что я не спал с Марьяной? Что ребёнок сделан в лаборатории из украденного материала? Что моя мать способна на такое? Это звучит как бред сумасшедшего. Как сюжет, в который не поверит даже тот, кто его придумал.

И я выбрал быть чудовищем. Потому что чудовищем быть проще, чем жертвой. Потому что сказать «я не контролирую собственную жизнь» страшнее, чем сказать «развод».

Все мои эмоции сгорели там, на той обочине. Где я бросил единственную женщину, которая когда-либо заставляла моё сердце биться не по расписанию.

А через неделю после её гибели умер ребёнок…

Патология. Несовместимая с жизнью.

Уже потом, когда врачи разбирались в причинах, всплыла правда. Марьяна на последних сроках беременности колола себе какой-то препарат для похудения. Подруга ей насоветовала — мол, все так делают, ничего страшного, фигуру сохранишь, и с малышом всё будет в порядке.

Ни одна нормальная клиника не взялась бы за такое — беременной, на позднем сроке. Но Марьяна нашла кого-то. Какую-то шарашкину контору, где за деньги кололи что угодно кому угодно, не задавая вопросов. Что именно ей вводили — до конца так и не выяснили.

Она боялась располнеть. Боялась, что после родов Дмитрий Северов посмотрит на неё и не захочет. Что растяжки, обвисший живот — всё это оттолкнёт мужчину, которого она так отчаянно пыталась заполучить. Для неё собственная привлекательность стоила дороже, чем здоровье ребёнка, которого она носила.

Она хвасталась потом на благотворительном вечере — «две недели после родов, а фигура как до беременности!» Гладила себя по бедру и улыбалась. А ребёнок в это время уже угасал…

Мать узнала последней. И это был её личный Страшный суд. Её гениальный план — ЭКО, Марьяна, наследник, шахматная партия, просчитанная на десять ходов вперёд — рухнул не из-за врагов, не из-за конкурентов, не из-за меня. А из-за тщеславия женщины, которую она сама выбрала. Элеонора Аркадьевна впервые в жизни просчиталась — и цена этой ошибки оказалась непоправимой.

Мать рыдала, я же ничего не чувствовал. Не потому что жестокий — потому что чувствовать было уже нечем. Всё, что умело чувствовать, лежало в земле.

В серебряной рамке.

На фотографии, которую я больше не мог видеть…



Загрузка...