ГЛАВА 6

Дмитрий

Двести десять.

Стрелка спидометра ползла вправо и вместе с ней ползло что-то внутри меня. Что-то, чему я не знал названия. Потому что в моём словаре никогда не было слов для того, что сейчас происходило.

Руки на руле. Дорога как чёрная лента, уходящая в никуда. Фары вырезали из темноты куски асфальта, и каждый кусок был похож на предыдущий.

Бесконечность. Одинаковая, пустая.

Как последние пять лет без того единственного, что имело смысл.

Двести двадцать.

Мотор ревел. Бентли пожирал дорогу, а я давил на газ так, будто от скорости можно убежать от того, что я только что натворил.

От слов, которые вылетели раньше, чем мозг успел их перехватить. От её лица. От того, как она смотрела на меня перед тем, как открыть дверь.

Она не закричала, не вцепилась в сиденье, не стала умолять.

Анна никогда не умоляла. В этом была её сила. И моё проклятие.

Она сказала: «Я уже совершила ошибку. Когда подумала, что смогу научить чудовище любить.»

Чудовище…

Я ударил кулаком по рулю. Раз. Ещё раз. Кожа скрипнула. Костяшки заныли. Хорошо. Боль в руке проще. Боль в руке можно объяснить, измерить, приложить лёд. А то, что грызло меня изнутри, не поддавалось ни анализу, ни контролю.

Контроль — моя религия, моя клетка. Единственное, что отличало меня от тех, кто проигрывает.

Отец привёл меня в свой кабинет, когда мне было шесть. Усадил напротив. Руки на столе и взгляд, от которого хотелось вжаться в стул и не дышать.

«Запомни, Дмитрий. Северов не чувствует. Северов решает. Чувства — это роскошь, которую мы не можем себе позволить. Испытывать к кому-то нежность, тепло, человечность — удел слабых. А слабые в нашем мире долго не живут. Империя стоит дороже. Империя стоит дороже всего.»

Мне было шесть. Я не понял, но запомнил. Тело запомнило раньше, чем голова. Как запоминают ожог: ты можешь забыть дату, но рука больше никогда не потянется к огню.

Мать говорила то же самое, только другими словами. Мягче, изящнее, с улыбкой и чашкой чая.

«Привязанность делает уязвимым, сынок. А уязвимый мужчина в нашем кругу — мёртвый мужчина. Здесь не любят. Владеют. Подчиняют. Используют. Так жил твой дед. Так жил отец. Так живёшь ты.»

Генетика, воспитание. Код, вшитый в меня с первого вдоха. Северовы не любят, северовы строят. Контролируют. Не позволяют женщине вывести себя из равновесия.

Двести тридцать.

А она вывела.

Эта женщина, которая пять лет молчала. Улыбалась. Играла на пианино так, что у меня перехватывало что-то в груди, но я никогда не позволял этому «что-то» подняться до лица. Она терпела мою мать, носила платья, которые я выбирал. Ни разу не повысила голос. Ни разу за пять лет.

А сегодня посмотрела мне в лицо и разнесла всё…

Самое страшное что? Не то, что она назвала меня чудовищем. А то, что я не смог ей возразить.

Потому что чудовище бы не ехало сейчас на этой скорости. Чудовище бы не сжимало руль до белых костяшек. Чудовище бы не думало о том, как она стоит сейчас на обочине…

Одна. В тонком платье. На холоде. Который я оставил ей вместо себя.

Чудовища не чувствуют, а я чувствовал. И от этого хотелось выть.

Я никогда не видел Анну такой, она не показала мне ни единой трещины. Была идеальной. Безупречной. Сдержанной. Женственной. Всегда с тайной, которую я не мог разгадать, как ни пытался.

Вот в чём была ловушка…

Не в её красоте, хотя красота сводила с ума. Не в фигуре, от которой я терял рассудок каждый раз, когда она выходила из ванной в одном полотенце. Не в манерах, не в начитанности, не в том, как она говорила — тихо, точно, будто каждое слово взвешено на аптечных весах.

Ловушка была в загадке.

В том, что за пять лет я так и не добрался до дна. Не понял, кто она на самом деле. Каждый раз, когда казалось, что я наконец разгадал её, она оказывалась глубже.

Ещё на один слой. Ещё на одну тайну…

И вот эта невозможность насытиться ею. Понять её до конца. Разложить по полочкам, как я раскладывал всё в своей жизни. Это держало меня крепче любого контракта.

Я хотел эту женщину. Всегда, везде, в любое время суток.

Хотел её тело, её запах, её руки, её молчание, даже её холод, когда она отворачивалась после ссоры. Я хотел её как воздух. Как адреналин, без которого организм отказывается функционировать.

Но сказать ей об этом? Произнести вслух?

Северовы не произносят.

Двести сорок.

Машину тряхнуло на стыке, я едва удержал руль. И в эту секунду, когда тело среагировало быстрее головы, когда руки сами вывернули машину обратно на полосу, я понял: я боюсь.

Не скорости, не смерти. Я однажды получил пулю в руку на встрече, которая пошла не по плану, и мне было всё равно.

Я сидел, зажимая рану салфеткой, и продолжал обсуждать условия. Охрана в панике, а я спокоен. Потому что на кону были цифры, а цифры не умирают.

Но сейчас... Сейчас внутри меня поднимался страх, который не был похож ни на что из того, что я знал раньше. Не деловой расчёт. Не адреналин. Что-то древнее, звериное, что сидит в позвоночнике и кричит на единственном языке, который понимает каждый мужчина, как бы он ни был закован в броню:

Ты её теряешь…

И не потому что она слабая, а потому что она сильная. Достаточно сильная, чтобы уйти.

Она сказала «Северов» вместо «Дмитрий», и это прозвучало как выстрел. Она сказала «между нами всё кончено», и я услышал в этом не истерику, а решение.

Анна не угрожала. Она констатировала.

А я? Что сделал я?

Я сказал ей «развод». Повторил слова матери, которые ненавидел, когда слышал их за закрытыми дверьми. Швырнул ей в лицо то, от чего она корчилась пять лет. Не потому что верил в это. А потому что она загнала меня в угол, и я, не зная, как быть честным, стал жестоким.

Потому что быть жестоким я умею. А честность... Честность — это территория, на которую меня никогда не пускали.

Я ударил по рулю ещё раз. И ещё. Ругался. На неё. Эта женщина впервые в жизни вывела меня на такие эмоции, что я забыл, как дышать. А я думал, что давно мёртв внутри. Что ту часть, которая умеет чувствовать, ампутировали ещё в детстве, в отцовском кабинете, и я научился жить без неё, как живут без аппендикса.

Оказалось, не ампутировали. Заморозили, а она растопила. Эта тихая женщина с загадкой вместо души и пианино вместо голоса растопила во мне то, что не таяло тридцать пять лет.

И это сводило с ума сильнее всего.

За всем этим фасадом, за контролем, за империей. За фамилией, которая звучит как приговор. За холодом, который я носил как костюм. За всеми словами, которые я ей сегодня сказал, скрывалось то единственное, чего я боялся больше банкротства, больше пули, больше любого врага.

Любовь…

Любовь к ней. К каждому сантиметру её тела. К каждому движению. К тому, как она поправляет волосы, когда нервничает. К тому, как закусывает губу, когда думает, что я не вижу. К её рукам на клавишах. К её молчанию, которое говорило громче любых слов. К тому, как она засыпала рядом, и я лежал в темноте и слушал её дыхание, и это было единственное время суток, когда я чувствовал себя живым.

Живым. Не Северовым. Не наследником. Не владельцем.

Живым мужчиной рядом с женщиной, которую люблю…

Но произнести это? Вслух?

Невозможно.

В моей голове стоял отец и смотрел мне в затылок. И мать с чашкой чая. И дед с портрета в кабинете. И все Северовы до седьмого колена, которые строили, владели, подчиняли и никогда, ни разу, ни одному человеку не сказали: «Я тебя люблю.»

Я резко нажал на тормоз.

Визг шин разорвал тишину, машину повело — я удержал. Остановился посреди пустой дороги. Мотор работал на холостых, фары упирались в темноту.

Тишина.

Распахнул дверь, вышел. Холодный воздух ударил в лицо, и я вдохнул его как воду после пожара. На улице похолодало сильнее, чем было час назад. Изо рта шёл пар, начинался мелкий дождь. Мелкий, злой, колючий. Тот, от которого не спрячешься, потому что он не льёт, а проникает.

Ни одной машины, ни одного огня в округе. Только темнота, мокрый асфальт и я.

Я сжал кулаки.

Разум говорил: пусть. Раз такая умная, пусть сама выбирается. Раз посмела перечить. Раз смеет угрожать адвокатами и акционерами. Пусть постоит на холоде. Пусть поймёт, кому обязана всем, что у неё есть. Пусть прочувствует, каково это без Северова.

Разум говорил одно.

А что-то другое, что-то глубже разума, что-то, что жило в рёбрах и не подчинялось ни логике, ни воспитанию, ни фамилии, толкало меня в обратную сторону. Назад. К ней.

Не наказать, не поставить на место, не продолжить разговор.

Обнять.

Вот что пришло первым…

Не «наплевать». Не «пусть помучается». Не «я женюсь на Марьяне, претендентка имеется, причём с родным ребёнком — ДНК подтверждено в трёх клиниках».

Нет. Первая мысль, которая прорвалась сквозь тридцать пять лет заморозки…

Вернуться. Обнять. Прижать к себе. Зарыться лицом в её волосы и стоять так, пока мир не перестанет трещать.

Поцеловать. Не как ставят печать, не как подтверждают собственность. А так, как целуют, когда боятся потерять.

Обнимать и целовать не по расписанию. Не после ссор, не в темноте, а просто так. Потому что хочется, потому что без этого невозможно.

Забить на рамки, на фамилию. На отца, который смотрит с портрета. На мать, которая всё ещё считает, что любовь — это слабость.

Просто позволить себе жить.

Я открыл дверь, сел, вдавил газ. Колёса провернулись на мокром асфальте, машину мотнуло, и я рванул в обратную сторону. Стрелка спидометра снова полезла вверх, но теперь каждый километр в час был не побегом, а возвращением.

Внутри меня всё кричало — не словами, а ощущениями. Как будто кто-то взял всё, что я подавлял тридцать пять лет, и вскрыл одним движением.

Все дни и все ночи рядом с ней. Все разы, когда я хотел сказать и не сказал. Все прикосновения, которые были вместо слов, потому что слов мне не дали.

И страх. Лютый, незнакомый страх, от которого холодело в животе. Не тот, который бывает перед сделками. Не тот, который я чувствовал, когда пуля прошла в сантиметре от артерии.

Другой. Первобытный. Тот, для которого у мужчин нет слов, потому что нас научили бояться только одного: потери денег. А о том, что можно потерять человека, нам не рассказали.

— Давай, Северов. Быстрее. Быстрее, чёрт возьми!

Я гнал машину так, будто от этого зависела жизнь. Может, и зависела. Не моя. Её. Моя. Наша. То, что от неё осталось...

Время растянулось, минуты превратились в часы, дорога не заканчивалась. Чёрная, мокрая, проклятая дорога, которая тянулась и тянулась, как наказание для человека, который слишком поздно понял, куда ему нужно ехать.

И тогда я увидел...

Дерево. Кривое, мрачное, торчащее у обочины, как уродливый палец. Я узнал его. Именно здесь я остановил машину. Именно здесь выбросил из своей жизни единственного человека, ради которого стоило в ней остаться.

Я затормозил, выскочил из машины. Фары освещали обочину.

Пустую обочину.

Мокрый гравий, следы каблуков и больше ничего.

Анны не было. Она исчезла…



Загрузка...