Дни стали одинаковыми. Как чёрные бусины на нитке, которую ты перебираешь, не глядя, потому что смотреть уже нечем.
Я сидел в кресле. Каждый день. На одном и том же месте. Лицом к окну, которое больше не показывало мне ничего, только серый свет и тёмный свет, и я различал их только потому, что серый был чуть теплее на закрытых веках.
Не ел почти. То, что приносила сиделка, остывало на подносе и уносилось обратно нетронутым. Тело высыхало. Мышцы, которые я годами строил в зале, сдувались, как воздушные шары, из которых вытащили затычку.
Мне было всё равно. Тело без неё было просто оболочкой. Пустой. Ненужной. Как дом, из которого вынесли всю мебель.
Мать приходила, стучала, кричала за дверью.
— Дмитрий! Открой! Ты убиваешь себя! Компания разваливается! Без тебя всё рушится! Мы теряем контракты! Нас топят конкуренты!
Я не открывал, выставил охрану, приказал — никого, никого внутрь не пускать. Особенно мать.
Она стояла за воротами и плакала. Элеонора Аркадьевна, которая не плакала на похоронах собственного мужа, стояла за коваными воротами и плакала, как обычная женщина, у которой отбирают сына.
Охранники доложили мне об этом. Я сказал: пусть стоит.
Жестоко? Возможно. Но я учился у лучших. Она сама меня этому научила. Закрывать двери, не пускать, не чувствовать.
Империя горела. Конкуренты почуяли кровь и рванулись, как акулы. Контракты срывались один за другим, акции падали, совет директоров требовал встречу.
Я не приходил, не подписывал, не отвечал. Империя Северовых, которую мой дед строил сорок лет, отец укреплял двадцать, а я довёл до вершины за десять, теперь тонула. Медленно, тяжело, как тонет корабль, у которого капитан ушёл с мостика и не вернулся.
Мне было всё равно.
Потому что империя без неё была просто набором цифр на экране, который я больше не мог видеть…
***
Сиделка была тихая. Молчаливая. Женщина лет пятидесяти, из тех, кто умеет присутствовать, не мешая. Она убирала комнату, приносила еду, уносила нетронутое. Иногда меняла постель, иногда открывала окно. Мы почти не разговаривали, я не знал её имени, не спрашивал.
В тот вечер она убиралась, а я сидел в кресле, как обычно. Лицом к окну, которое не показывало мне ничего, и вдруг услышал звук…
Музыка. Негромкая. Кажется, наушник выпал из её уха, телефон упал на пол, и из динамика полилось то, от чего я перестал дышать.
Женский голос. Нежный и одновременно сильный, как рука, которая гладит и держит одновременно. Мелодия фортепиано простая, почти хрупкая, но слова попадали туда, куда я никому не позволял попадать.
Сиделка бросилась к телефону.
— Нет! — я почти крикнул. — Оставь. Не выключай.
Она замерла.
И я слушал.
«Ты думал — я сломаюсь? Я сломалась. Ты думал — я не встану? Я лежала. Долго. В темноте. На самом дне. А потом дно стало моей силой. И я оттолкнулась…»
Мир, который был чёрным и пустым, вдруг наполнился чем-то. Не светом, нет, свет мне был больше недоступен. Чем-то другим. Чем-то тёплым, что поднималось изнутри и заполняло пустоты, которые я считал мёртвыми.
«Я собирала себя по осколкам, каждый — в крови, каждый — с твоим именем. Резала пальцы, но складывала. Не потому что хотела быть целой для тебя. А потому что устала быть разбитой...»
Этот голос. Он напоминал её…
Не тембром, не интонацией, чем-то другим. Той самой загадкой, которую я не мог разгадать пять лет. Той глубиной, которая открывалась, когда думаешь, что достиг дна, но дно оказывается ещё на один слой ниже.
Песня закончилась, тишина вернулась, но она была другой. Не пустой. Наполненной. Как комната, в которой только что побывал кто-то живой.
— Кто это? — спросил я.
— Я не знаю, Дмитрий Сергеевич. Исполнитель анонимный, никакой информации. На фотографии альбома только силуэт девушки в красном платье, лица не видно…
— Найди мне всё, что есть. Всё.
Она искала. Ничего. Анонимный аккаунт. Пять песен. Никаких интервью, никаких данных, никакого следа. Кто-то записал эти песни и выпустил их в мир, как выпускают птицу из клетки, не оставив обратного адреса.
— Это точно искусственный интеллект, — сказала сиделка. — Никакой девушки не существует.
Не существует. Как Анна. Которой тоже больше не существует…
Но я не верил, потому что робот не может петь с такой болью. Робот не знает, что такое осколки, которые ты копишь под подушкой, пока они не прорежут тебя насквозь. Робот не поёт так, будто знает тебя лично, будто сидит рядом в темноте и говорит: я понимаю.
Я просил включать её снова. И снова. И снова. Пять песен. По кругу. Дни и ночи. Слова входили в меня, как вода в сухую землю, и что-то, что я считал навсегда мёртвым, начинало шевелиться.
Не оживать. Нет. Для этого было рано. Но шевелиться…
Как семя, которое лежит в промёрзшей почве и вдруг чувствует, что где-то далеко, над толщей льда и камня, кто-то зажёг огонь.
Когда звучал её голос, я всегда думал об Анне. О том, как она сидела за роялем и играла мелодию, от которой у меня перехватывало в груди. О том, как её пальцы говорили то, что её губы молчали. О том, как она была моей королевой. Моей загадкой. Моим единственным доказательством того, что я способен чувствовать.
«Мне больше не нужно быть твоей твоей куклой. Твоим отражением. Я — не эхо. Я — голос. И этот голос наконец звучит так, как я хочу. Не тише. Не фальшиво. Не для чужих ушей. А только для себя...»
Мир не мой. Мир без неё ничей.
Но голос продолжал звучать, и я продолжал слушать. Потому что это было единственное, что ещё удерживало меня на краю.
Не желание жить. Не долг. Не империя.
Голос незнакомой женщины, которая пела так, будто знала мою боль. И почему-то, вопреки всему, вопреки темноте, вопреки пустоте, вопреки всему, что я натворил, мне от этого становилось чуть легче дышать…
Чуть.
Но для человека, который забыл, как это, «чуть» было похоже на чудо.