…В старой, слегка покосившейся избе пахло брагой. Казалось, мутный дым сивухи пропитал все насквозь — хозяйка, грузная и вечно пьяная тётка Глафира, гнала самогон в немереных количествах. Ворочала казан с брагой вместе с «помощницей» — взятой из милости батрачкой Ленкой, сиротой из соседнего хутора.
Девка была тихая, безответная, и парни уже вовсю заглядывались — особенно усердствовал поповский сынок Лёшка. То леденец притащит, то ленту в волосы подарит — а волосы у Ленки были на зависть! Коса роскошная, за пояс…
Одна беда — тихая-тихая, а несговорчива была девчонка — других уж и тискали на сеновалах, сиськи горячие вовсю щупали, по круглым задам оглаживали — а эта не давалась. Никому, даже Лёшке — хотя всякая бы рада за горсть леденцов губки алые подставить…
Такой любовью воспылал недоросль, что дурное дело замыслил — знал, что Глафира на расправу крута, а в хатёнке не больно-то прутьями помашешь: драла она свою батрачку в сарайке у дома. И вот хитрый наш недоросль якобы по просьбе отцовской в хату Глафиры заявился, бутыль чистенького первачка купил, а втихаря пачку зеленой махры в брагу-то и ухнул. И хитёр же оказался — не свою махорку, а хозяйкину! Вначале в сенях затаился — как раз у бочки с рассолом, где дубцы-розгачи всегда мокли, часа своего дожидаясь. А потом решил сразу в сараюшку перебраться, место в зрительном зале занять…
Поторопился, однако — крещенские морозы не шуточки, в сараюшке, как известно, печки нет, даже в полушубке и валенках пробрало его до озноба… Но дождался-таки, поганец! Ухнула примерзшая дверь хаты, под валенками снег запел — шли двое. Глаза к сумраку привыкли, а Глафира-хозяйка ещё и дверку нараспашку оставила — так что виделось Лёшке все, что хотелось. А увиделось ему многое!
Алёнка вошла с непокрытой головой, в шубке, однако босая. В руках здоровенный пук мокрых дубцов — толстых, что твои шпицрутены, и гибких словно плети. За ней тётка уткой переваливается — моток вожжей в руках да бутыль мутная. Девка как всегда молчит, а тетка знай себе пилит и пилит — и за махорку сворованную, и за брагу порченую, и за прибыток пропавший. Чем больше пилит, тем больше свирепеет — наконец, силком батрачку свою к лавке толкнула, кричит:
— Кладись, сучка!
Та только глазами исподлобья зыркнула, гордячка противная, и у лавки встала. Плечами повела — и аж задохнулся на своих тёмных полатях Лешка — на фоне белого снега ярким золотом сочное девичье тело. Как есть голая, в чём мать родила, крепкая, большегрудая, ножки длинные, зад круглый и ладный! Косу на грудь перебросила, а на лавку глянешь — мороз по коже: от инея белая-белая, заледеневшая! Не хотела целоваться — вот теперь кладись, дурёха, на морозе от розги шкура в лохмотья станет!
Скинула она, значит, шубейку и как есть голышом — на лавку мёрзлую. Ни звука — только лавка скрипнула, да девка слегка на животе приподнялась — ага, стерва, сиськи да греховное место бережёт, к ледяному дереву не прижимает! Глафира-хозяйка тугой вожжой её руки к лавке примотала — сноровисто, накрепко, а ноги свободно оставила. Смотрит Лешка дальше — хозяйка кукурузный початок из бутыли выдернула, и мутной струёй на голое тело — от плеч до ляжек. Ещё и руками растерла — в нос сразу сивухой вдарило, девка задвигалась под руками, зад натуго стиснула — и кожа сразу как в бане покраснела, чуть не паром пошла.
— Зад распусти, сучка!
Помедлив, девка расслабила тело — а хозяйка одной пятернёй её половинки в стороны растянула, и ещё плеснула первача — прямо ей помежду булок белых, да так, чтобы в срамное место побольше попало. Сквозь зубы застонала Ленка, ровно кипятком шпаранули, дёрнула задом и снова его накрепко стиснула. Глафира бутыль в руке мотнула, к горлышку приложилась, хлебнула от души. Девке говорит:
— Ты тож хлебни, стерва негодная — не то простынешь, голосрачкой тут лежать!
Ленка отрицательно замотала головой — мол, не надобно…
— Ну, твое дело, — равнодушно сказала тётка и отставила бутыль в сторонку. С кряхтеньем наклонилась и подняла положенный у лавки пук розог. Придирчиво отобрала штук пять, каждый прут в воздухе на гибкость пробуя. Собрала пять в одну розгу, встала поудобней, примерилась и грозно велит:
— Ну, кайся, стерва!
— Я ничего не сделала… — негромко и обречённо ответила девка, даже не надеясь ни на прощение, ни на послабление в порке.
— Так ты ещё и врать?! — взъярилась хозяйка. — Ну, сучка, держись! Выгибай вверх задницу — чтоб посадче доходило!
Девка на скамье прогнулась, послушно приподнимая круглые бёдра. По мнению хозяйки, попа приподнялась недостаточно:
— Выпирай покруче!
Голый сочный зад приподнялся ещё повыше. Словно почувствовав резкий замах тётки Глафиры, Ленка замерла и затаила дыхание. Прутья взлетели вверх, замерли… и с коротким злобным посвистом врезались в голое тело. Девка резко дёрнулась, глухо охнула, а на белых круглых булках её зада сразу стали темнеть и вспухать яркие полосы. Тут же хлестнула вторая розга, третья… Гибкие тяжёлые прутья летали и летали, беспощадно полосуя голую задницу — и вскоре девка не стерпела боли, громко застонала и плотно прижала бёдра к лавке.
После двадцати жестоких ударов Глафира опустила пучок прутьев, уже истрепавшихся на концах, откупорила заветную бутыль, глотнула и снова плеснула самогоном на тело девки. Ядрёная смесь ошпарила посечённый зад, Ленка выгнулась дугой и отчаянно простонала:
— Жгё-о-о-т!
— Ничо, счас остынешь… — равнодушно сказала баба.
Сивушный дух добрался и до закутка, где Лёшка затаился. Ох, и захотелось парню глоток добрый сделать! Не от холода спастись — о нём уж и думать забыл, а вожделение подстегнуть: никто ещё из парней Ленку во всей красе не видал, да ещё вот так — на лавке растянутой и под розгами стонущей…
В шароварах у парня набухло всё и начало на волю рваться, поближе к тому тайному, и оттого ещё больше желанному, темнеющему в приоткрывающемся межножье при каждом ударе. Тихонько, едва сдерживая сиплое дыхание, распустил он поясок на шароварах и запустил руку вглубь, крепко обхватив свой торчащий корешок…
Рука привычно задвигалась, точно как и почти каждую ночь, когда маялся воспоминаниями о подсмотренном ещё летом девичьем купании. С братом тогда в кустах прятались, а потом рукоблудили остервенело на сеновале, мечтая добраться до красоты виденной и натешиться всласть по-всякому. Брательник-то, старший, уже нашёл себе зазнобу, из вдов, и как припечёт в штанах, так к ней и мчится, а Лёшка пока всё руками обходился. Девки потискать позволят, а больше? Ни-ни! Боятся, мерзавки, гнева отеческого за вымазанные дёгтем ворота…
И бегает Лёшка после гулянья со звенящими, что колокола на отцовой церкви, яйцами, на сеновал — до зорьки воображает непотребства разные, к утру совсем уж в бесовство переходящие, с приглянувшейся девкой. А потом невыспавшийся и измученный ходит по деревне и злится на весь белый свет, взгляды недобрые на всех бросает. Недаром его за спиной — «волчёнышем» кличут…
Тем временем Глафира уже пруты измочаленные отбросила, ещё разочек коротко к сивушному горлу приложилась и повторила:
— Щас я тя остужу! Попомнишь долгонько у меня!
— И помнить нечего, — чуть хрипло, с обидой в голосе, ответила лежащая на лавке девка. — Не портила я ничего!
— Так ты ещё и упорствуешь? Ну, гляди, девка, вожжа не розга, наскоро не измочалится, щас по-другому запоёшь!
Глафира распустила узел вожжей, стягивавших руки Алёны, отмотала их от лавки и намотала обратно, уже на руку, оставив свободным хвост аршина полтора длиной. Видя это, девка тихо, но упрямо повторила: «Не виновата…» — и опустила голову между рук, приподняв в ожидании плечи.
Глафира коротко выдохнула сивухой, примерилась и размахнулась во всё плечо…
Вожжа мелькнула сыромятной кожаной змеёй, сразу впившейся в плечи. Девка сильно и коротко дёрнулась, нервно напрягая красивые ноги, от жгучей боли дыхание у неё перехватило напрочь — и до третьего свиста вожжи не могла продохнуть!
Тётка же её молчанье по-своему поняла: решила, что снова девка-негодница упирается! Отпустила свободный конец ещё на пол-аршина, чтоб шибче проняло… Даже из шаг отошла — а то такой длинной ременюкой не очень-то и приноровишься! Отмахнула назад, и словно цепом на току — по сечёному розгами заду. Смачно, с силой врезалась в голый зад вожжа, и снова, и в третий раз…
От сильных ударов девку едва не срывало с лавки, а в сивушно-морозном духе сарая наконец-то возник, поднялся и всплеском радости прошелся по Лёшкиному сердцу громкий, откровенный, вожжами выбитый стон:
— Бо-о-о-о-льно!
Стон получился громким, но глухим и хриплым: Алёна так и не подняла вжатую между рук голову и стонала, распиная губы на дереве скамьи. Её ноги дрожали натянутыми от боли струнами, вожделенный зад ритмично, в такт ударам, бился на скамье и точно так же, в такт рывкам девичьего зада, двигалась в штанах Лёшкина рука…
Виделась ему Ленка, лежащая уже не в тёткином сарае, а у них на подворье, на дровяных козлах привязанная. И не так, как тут, а бесстыдно, враскорячку, чтобы ему сзади стоять, а девке-гордячке быть в его власти — прутом или по заднице, или по сочным губам помеж них! Вся будет в его власти — хочет запорет, хочет помилует, хочет дюжину розог, а захочет — и сотню выстегает…
А ещё лучше и не розгами — сам же видел, как упрямая девка прутья терпит, так что вожжа в самый раз. Вожжами ее кручёными, вожжами! А ещё лучше плёткой, а ещё лучше… Тут потерялся Лёшка: похоть совсем затуманила и захрипел он всё-таки, когда рука последний сладкий раз дёрнулась, все мысли его непотребные тысячей огней в голове взорвались, и дурное семя выплеснулось наружу…
От нахлынувшей истомы уже не видел и не соображал ничего. Пока отдышался — девка на лавке ещё тихо постанывала, но длиннющая вожжа больше не летала над ней, не врубалась тяжело в голое тело…
Глафира ткнула в бок стонущую девку:
— Теперь поди в дом, негодница! Я с тобой ещё опосля разговор продолжу.
Истерзанная суровой поркой, Алёна тяжело поднялась с лавки, ухватила за ворот шубейку, в которой пришла, но надевать не стала, чтобы не липла одежда к посечённым розгами и вожжами круглым полушариям. Напоследок мелькнула в дверях сараюшки голым телом, снова золотым на белом снежном фоне, обрисовалась красивым контуром фигуры и пропала, словно видение, с Лёшкиных глаз…
А Глафира внезапно крутнулась на месте и с неожиданной для её комплекции прытью в мгновенье ока оказалась за перегородкой, где таился непрошенный «зритель». Её сильная рука метко ухватилась за шиворот, приподняла и тряхнула, словно тряпичную куклу: у Лёшки клацнули зубы и мелькнула непрошенная, вовсе не к месту, мысль: «Вот силища у бабы! Как же она Ленку-то со всей руки драла?»
Ещё разок встряхнув добычу, Глафира присмотрелась к утонувшему в полушубке трусливому зверьку:
— А-а! Дак это ж поповский сыночек!
Пальцы разжались, Лёшка едва не упал на колени, но что-то мелькнувшее в голосе Глафиры остановило. И точно — усмотрев и поняв, кто к ней пожаловал, тётка заговорила всё так же грозно, но однако и поласковей:
— А чего это мы тут хоронимся, паныч Алексей? Никак девку поглядеть схотели?
Лешка только кивнул головой, судорожно сглотнув от нахлынувших картин недавно увиденного… Глафира стояла над ним как скала и широкой струёй гнала перегаром:
— Вот оно теперь и ясненько, откуда махорка в браге! Товар-то зачем напортил?
— Я… Это… Не портил я! — нагло и с вызовом начал приходить в себя Лёшка.
— Там товару было на три двугривенных, ну никак не меньше.
— Я… я заплачу! — ляпнул Лёшка и понял, что попался окончательно.
Однако пугался зря: Глафира выгоду упускать никак не собиралась. Тут же сообразив, что к чему, коротко и дёшево «продала» свою батрачку:
— Готовь рупь. Товар оплатишь, а на той неделе, в чистый четверг, вечерком приходи. Пока в бане будем, в хату зайдёшь, а там жди за занавеской, и без знака моего нишкни! Я Ленку по всем статьям постегаю, в тепле да в чистоте, там и налюбуешься, как она перед тобой всеми местами покрасуется. А денег не отыщешь — в тот же четверг сама к твоему батюшке приду. Тогда уж ты сам на лавку ляжешь… понял?
— Понял! — лихорадочно закивал Лёшка, и, пока Глафира не передумала, стрелой помчался прочь, едва не теряя в сугробах валенки…
Глафира бесстыдно улыбнулась и всей пятернёй подергала под платком лохмы нечёсаных волос:
— Вот и ещё прибытку… За такую безделицу, да цельных сорок копеек навару!
2002 г.