Олаф по прозвищу Хвита (Смола) сыто рыгнул, отодвинул оловянное блюдо с остатками жаркого и в очередной раз припал к высокой кружке с пойлом, которое хозяин корчмы беззастенчиво называл «лучшим пивом фиордов». Пи во вовсе не было лучшим, что позволило конунгу не вдаваться в насладительную дегустацию, а краем уха (точнее, уж обоими ушами: их всегда лучше держать востро!) услышать очередной взрыв гогота у левой стены. Там бражничали люди Свена Коряги — давно отиравшиеся тут, в Хааннфьорде, после парочки удачных ходок к берегам карелов. На этот раз объектом насмешек стал рыжеватый верзила с рожей, которую сейчас украшала здоровенная блямба наливающегося фингала. Судя по обрывкам слов между приступами неудержимого ржания дружков, синяк Олафу Рыжему поставила какая-то… девка! Олаф Смола сначала подумал, что ослышался, потом про девку заговорили снова. Не вставая с места, крикнул сквозь чад и разгул приземистого корчмы-барака:
— А скажи мне, как Олаф Олафу, если бы девка была мужиком, ты бы вообще без головы остался?
— Гыыыы!!! — дружно подхватили тонкий норманнский юмор как дружки Рыжего, так и люди самого Смолы.
Рыжий дернулся, будто второй раз схлопотал по скуле, рука поерзала по поясу в поисках ножа, но разглядел-таки, кто его подначивает. Не стал хвататься за костяную рукоять: Смолу, конунга хоть и невеликого по владениям, тут уважали. Уважали потому, что побаивались, а побаивались потому, что еще не было случая, чтобы кто-то перехватил его черные, стремительные и крепко сколоченные драккары. А те, кто пытался, о том уже молчали — их порасспросить можно будет там, на пиру у Одина, когда придет свой срок… Трюмы Олафа тоже не пустовали — в близкие набеги он не ходил, море и дальние берега знал крепко, так что уж если привозил чего, так много и дорого. Драккары, конечно, были далеко от корчмы, но и в рукопашной с дружиной Смолы не каждый рисковал связываться…
Короче, неудачливый тезка конунга Оллфьорда только проворчал что-то, делая вид, что жутко занят пивом. Однако прозвище Смола прилипло к нашему славному конунгу не зря: прилипал он ничем не хуже… Лез во все дыры со своими неуемными расспросами — в другое время и в другом обществе его бы наверное называли всезнайкой или любопытчиком, а лет через тысчонку — исследователем, но… но тут он был Олаф-Смола, и нашелся-таки дружок Рыжего, который перебрался ближе к людям конунга и, глотнув щедро выставленного к нему пивка, просветил:
— Так там того, взяли у корелов в селении с десяток девиц. Ну, может и поболее, не о том речь — а среди них чужие гостевали-обретались. Пришлые какие-то, то ли из русов, то еще с Дальнего Камня, за Усом, не поймешь. Дед один, а с ним две девки. Когда брали, дед тот двоих положил — палкой!
Тяжелая плеть буквально прибивала ее к мачте — на счастье, прямо перед лицом оказались туго намотанные кольца пеньковой снасти — приникла раскрытыми в немом крике губами, сжала в зубах, и молча: «Аххх…»
Плеть рвала спину, наискось, от плеча к талии. Конечно, она знала, что плеть ложится наоборот — сначала прилипает к серединке спины и лишь потом ее конец режет плечи. Но боль шла в обратном порядке — непривычная, не тонким жалом с детства знакомой розги, а тяжелая, казалось, ломающая кости…
Еще когда вязали к мачте, краем глаза заметила странность этой плетки — обшитой бледно-голубым лоскутом. Как-то отстраненно поняла — шелковая лента, чтобы не портить кожу на товаре… Это она-то теперь товар??! Ну, сволота-А-а-а!! Очередной удар достал неудачно — ниже плеча пошел конец плети, ложится жалом на выпуклость тугой груди. Мачта между этими сочными полушариями, тугие соски вперед, таращится на них вон тот, со шрамом через всю поганую харю…
Секли со «знанием» — поперек круглого зада обвернули плеть первым же ударом. Не поддалась — не сжала тело, не забила ногами, а зря. Тот, кто порол, понял, что не впервой девке «горячие». Первые несколько хлёстов пыталась сыграть телом, чуть сдвигаясь вместе со скользящей по спине плетью, но руки слишком высоко стянуты, мачта тресканная и ершистая, иглами злых заноз помеж голых грудей грызет. Да и тот, кто порол, удары стал класть в перекрестку — пару справа, потом внезапно слева, не поймешь, куда вильнуть…
Удары не очень считала — точнее, отмеряла «пятышками» — наука счетная всегда давалась туго, сколько уж старшие белицы розог истрепали… Все получалось, и читать, и писать, и нараспев, и по-белому, и с памяти аж нескольку листов — а вот цифирь…
Третья «пятышка» пошла — тогда поняла, что не насмерть забивают, а пугают. Не ее — чего ее пугать то, уже пуганая, голышом посреди черной лодьи, у мачты под плетями… Других пугают — вон, сбились у борта бестолково сваленной, ремнями перетянутой кучей, молодые и средние, девки и совсем сопливки, глаза повытаращивали круглые… Перепугу и стонов больше, чем у нее, словно их очередь скоро. С пониманием ушел и страх — чего уж самой себе врать… Боязно было… не дома разложили по-отечески под прутами повиливать…
А срам? Стыда и не было — за людей немытую, железом обтянутую толпу бородачей не считала. Как перед зверями — голая среди голых. Чуть саднило впереди шеи — когда срывали рубашку, домотканая, беленая холстину сразу грубым пальцам не поддалась. Пытались через подол, на голову стянуть — попала кому-то ногой куда надо, уж такой рев поднялся, что в глаза темно… Не, темно стало, оттого что кулаком по голове, однако же сорвали-таки холстинку, распяли нагую, пока веревки на ноги клали, весь зад налапали… Своло-ооох… Ох, ну как же больно порет… Воздуху не набрать… не набирай, а то сдуру еще крикнешь… Зззуубами в ввверрревку-у-у… под гудение плети на голом заду.
Верно говорил дед Ещеть: страх разум мутит. Была бы умная — так покричала бы, поиграла голышами, побилась бы в руках мозолистых — глядишь, за такую же курицу бы приняли, не приглядывались больше, а вот со страху не подумала, помутилось…
Помутилось еще сильней — не думала о плети, совсем-совсем не думала — а плеть мутила тело, болью рвала жилы в туго стянутых руках, напряженных ногах, намертво прижатому к мачте животу… Живот берегла особо, в нем святость женская, а задницу… да хоть клочками — мясо нарастет, Бог даст…
Переглянулся тот, кто порол, с седым и угрюмым, что стоял чуть сбоку — тот понял, равнодушно пожал глыбами плеч, сплюнул. Еще пару раз взлетела плеть, еще раз крестом нарисовала беспощадную боль на гибкой спине.
Отвязали руки — почти села на скользкие, вонючие доски лодьи, драккара по ихнему… Только сейчас поежила лопатки, отчаянно сведенные поближе — такая плеть и хребет сечет! Снова понятливо, уж больно внимательно, поглядел на нее поровший. Ничего не сказал. Просто когда в трюм на кучу уже согнанных и перепуганных скинули, не поленился второй раз перетяжки на руках проверить. Понял, гад, что не курица…
— Ну-у-у… простой палкой… — собирались было усомниться люди Олафа, но тот едва заметно и согласно кивнул — уже слышал про ту схватку. Правду говорили — кроме палки толстой, у того деда в руках ничего не было. Однако же один викинг с проломленной башкой так к Одину и ушел, вместе со шлемом, в череп вмятым. А второй следом за ним — палка сквозь брюхо позвонки вывернула. Деда, конечно, топорами взяли, но пока с ним возились, девки те…
— Вот про тех девок и разговор. Одна так и кончилась чуть не вместе с Борном Лысым — уже мертвая, почти додушила-таки! Меч насквозь, она на нем висит, а у того глаза из орбит вылазят — вот хватанула-то горло! Вторую сзади оглушили — вот, Рыжего тогда и выручили — девка цепь подхватила, лодочную, он как раз деда того кончал, и руку ему в месте с топором ну едва не срезала! Ладно, по наручам стальным цепь сошла. Пока поворачивался, она его поперек пояса, да так ловко — тот прям к ней в ноги снопом свалился, она куском цепи ему в глотку, Рыжий в хрип, и ладно Хромой ее сзади мечом, плашмя, по темечку…
Скрипели лавки — сдвигались, вслушивались в самую сладкую речь — про схватку говорят! Беседа воинов! Всхлипы пива в глотках, короткие «А вот у нас…», «Про такой выверт цепью Свен Сальник тоже говорил…» и прочее, что в таких случаях полагается. Однако Смола он есть Смола:
— Погоди! А синяк то отчего только сейчас?
— Так взяли же ее! Ну, с карелками остальными… Пока везли, никто и не углядел поначалу, как из трюма выбралась и за борт! Даже не погдядела, дура, что берег едва виден… Да видно в море не плавала — волной шибануло, дуру, об наш же борт! Ну, не пропадать же добру, Свен велел вытащить. Вытащили, плетей дали, в трюм к бабам кинули…
Опять пристал Смола — вы уж сколько тут? Синяк-то отчего сегодня?
— Так я ж и говорю! Взяли ее! Вон, вместе со всем стадом рынка дожидается… Рыжий полез было сегодня туда, а она ремни оказывается перегрызла, может, снова бежать надумала, а он ей под руку первым и попал…
— Под ногу! Гы-ы-ы! — опять рвануло взрывом ржания и Рыжий стал красней собственной бороды.
— Точно! Она его двумя ногами, с пола, в сопатку!!! Гы-ыы!
Смола молча кивнул — хороший удар! Видел он такие, да и сам кое-чего умел — со спины, лежа, хорошо поставленный «хлыст» в две ноги даже в броне может покалечить. Рыжего спасло, что вес у девки не как у мужика-воина… или то что босая… или высоко ударила — нужно было по яйцам, а она в морду…
Сделал вид, что потерял интерес к беседе. Кивнул своим, пересел в дальний, чистый угол корчмы — к таким же как он, конунгам. Начинать нужно со своими людьми, а допивать пиво — в разговоре равных. Свен уже был там и парой-тройкой слов лишь подтвердил сказанное, равнодушно пожав плечами, даже здесь затянутыми в кольчужную бронь. Девка как девка, просто Рыжий дурак, подставился.
Олаф Смола решил остаться при своем мнении, но не расспрашивать — от таких вопросов завтрашняя цена на девку явно выше окажется… не дурак же он в самом деле!
И перевел разговор на другое. Может и зря — пришлось хвастаться трюмами, что взял в холодной земле ирлов. Однако даже хороший конунг иной раз задним умом крепок — да и пива ос своим людьми выпил поболее, чем обычно. Вот и не углядел, как переглянулись, понятливо, все тот же Свен Коряга с таким же мутным, возьми его Лар, конунгом Вигвельдом.
Пора было к себе, на «Острый» драккар, однако что-то заставило пройти через бараки, где держали завтрашний торг — вперемешку и громоздкие товары, и шевелящуюся даже в ночной темноте толпу стонущих, перепуганных людишек.
Зашел, словно тюки пересчитать. Люди с корабля сопящей, отрыгивающей гурьбой перли следом, словно в бою — конунг на острие, остальные расходным клином позади. Приперлись, покрутили головами — свои товары вроде сюда как и не сгружали? Верно, не сгружали — махнул Олаф рукой, поворачиваясь. И увидел-таки то, ради чего и заглянул — под неровный свет скупых факелов, у самой стены, не в толпе куриной, чуть более светлым пятном на фоне бревен — фигурка. Не разглядеть, не понять, но глаза…
Не спала. На вошедших смотрела.
Он сразу вспомнил, где их видел. Вспомнил и поежился — там, на Аустерверге — на Восточном пути. За холодной чужой рекой Ус, когда в разлапе ветвей — глаза в глаза с таежной рысью.
Очень хорошо запомнил конунг Олаф те глаза. Спокойные. Внимательные. Не злые, нет — расчетливые. Готовые ждать, чтобы убивать.
Не шевельнулся тогда Олаф. Замер, постоял, шагнул назад. Тут же словно растаяла в хвойной зелени и рысь. Разошлись молча. Только глаза напоследок в затылок…
Замер. Постоял. Шагнул из барака. Только глаза напоследок. В затылок. Подивились люди — отчего снова поежился конунг?
…За дверь выставили довольно бесцеремонно — пожав плечиком, Олия надула губы и вышла сначала в просторные, еще пахнущие свежей смолой сени, потом и на крыльцо. Сзади бубнили рассерженные голоса — вот, опять Огнивица с Березихой языками сцепились! И опять из-за нее. Огнивица к себе, к своим сестрам-стражицам тянет, а Березиха заладила свое «Белица потаенная!». Поди разберись, кто из них прав.
Березиха ее, конечно, любит, хоть и брови вечно насуплены, и розог всегда полна кадушка. А листы дает учить интере-ее-есные! Вон как про варгу Северного… или Слез-камень… Или как Лебедь-траву на второй зорьке искать… Зачитаешься, завлечешься, — оно и само в голове ровными строчками уложится — средь ночи разбуди, назубок и нараспев перескажет!
Однако же и с Огнивицей куда как интересно! Там у них сестры-стражицы куда веселей живут, чем Белицы со своими листами переписными. Хороводы водят — да не простые — то одна, то другая вдруг пропадет никуда, и как сгустком света посреди хоровода. Это «светлый шаг», а потом бывает и «былинка» — в нее попробуй шишкой попади! Да хоть пятеро враз со всех сторон кидают! Да хоть из лука — вон, сама Огнивица ей надысь показывала — с десяти шагов из лука в нее — д-звинь! а ее уж там нет. На полшажочка вроде в стороне, а нет — уже на все три шага и не в сторонке, а вот прямо вдруг у лучницы! Сплетутся в танце — только не танец это, а бой нешуточный. Которая победит, вторую и валит… Срамно, а все одно интересно, как они друг дружку… Ну, это…
Залилась маковым цветом, оглянулась — ровно бы никто срамные мысли не подхватил! И три холстины на себя никто у них не мотает — все как есть ходят! Краси-ивые! Вот бы ей такие грудки вырастить, как у Огнивицы! Тяжелые, а не висят, вперед едва не торчком! Опять залилась стыдным маком и почти прослушала скрип двери и сама не заметила, как между косяком и притолокой словно влилась… Не зря Огнивица «светлому шагу» учила!
Выскочила на крыльцо Огнивица. Свободной рукой ворот на рубахе дернула — словно душит одежка. Сюда голышом не ходят. Не оборачиваясь, проворчала:
— Вылазь!
Олия вылезла, ойкнула, когда волосы невесть как в кулаке Огнивицы смотались: — На пол-шага позже в тень ушла… Соня… Я тебе не твоя Березиха, от меня не увильнешь.
— Так я… не от тебя… Так я это…
Огнивица не зло, но чувствительно еще раз крутнула русые пряди:
— Ладно, пора мне. Завтра приходи, к закату. Отпустила Березиха!
Олия уже не «светлым» шагом, но скорее как белка влетела в просторную «листвицу», где перебирала чего-то в травах Березиха. Даже спросить ничего не успела:
— Завтра пойдешь, сказали уже. Ох, девки бесстыжие. Ну куда тянут… Нешто некому со стражами в оборонь ходить! Все мало им… Нежную подавай… — ворчала себе под нос, то пучок травы к глазам поднося, то лист-свиток. Сунула по столу один:
— Читай да заучивай! Пока и чтоб намертво!
— Ага! Я прям сейчас, матушка Березиха! — с разгона притормозила у широкой лавки, уселась чинно, свиток разложила и камешком светлым прижала:
— Баили люди знатные, люди вестные, что за вторым теплым морем живут в скалах потаенных девы-стражицы жаркого бога по имени Зевес… Ой, матушка Березиха, и там они?
— Читай! Там, не там… Везде одинакие… только и радости, что из лука вжикнуть, мечом позвенеть да потом голыми срамницами сжиматься… Огнивица твоя — ведь даже по тайному читать научилась, а потом — вона, в стражицы подалась! Ну что за грехи наши… Как найдешь кого посветлей, то и гляди, как бы грешное место на голове не сказалось…
Сплетались голоса — читающей Олии, ворчащей Березихи… Вдруг оборвала ворчалку:
— Ты чего там несешь, окаянная?! Каки-таки «былинки хороводные»? Нету там такого!
— А у наших стражиц есть! Сама видела! Вот дочитываю и за себя, чтобы интересней было, красивей…
— Я-те начитаю красивей! Нашлась вестница-сказительница! Дорасти сначала годков с полста! Твое дело буквица в буквицу! Кладись на правку!
Олия тихонько вздохнула, возражать не посмела. Да и права Березиха — ее дело пока махонькое, буквица в буквицу…
Где сидела за столом, там и вытянулась — одной рукой пуговку у ворота костяную — брысь!, другой рукой подол подхватила, шшись вверх! — и светлой голой ленточкой поверх скамьи. Легла старательно, как положено — обе руки вперед, ладошки ровненько, нога к ноге, чтоб тоже ровненько, задничку ну совсем чуть, на палец всего, над скамьей поднять. Не то чтобы топырить бесстыдно — а чтобы послушание показать и терпение. Бултыхнулись в кадушке мокрые прутики — взболтала концами темную воду Березиха. Не, там не солянушки, такой вины пока нет — просто в воде всякие травки были, чтоб и больно, и чтоб ничего потом не вышло. М-м-моокрые… М-м-мягкие… Вон как хвощут… ой, мамочки…
— Буквица! В! Буквицу! В буквицу! — мерно приговаривала сверху матушка Березиха, мерно, словно в бане парила, хлестала пучком тонкую спину, вихляющий зад. Обнимала розгой еще тоненькое, былинкой растянутое на скамье тело, примечала: покруглело где надо у девки… растет… Самое время, что Огнивица сманит… — Буквица! В буквицу! Не крути задом, егоза! Вот тебе!
Олаф Смола как-то расспрашивал знающих людей про южные моря и южные торжища. Сам не был — но люди говорили, будто там когда девок продают, сначала весь срам на людях показывают. Голыми водят, на помостах держат… На что там глядеть? Дурь какая — как будто воин жену себе покупает! Настоящая жена воина в показной красоте не нуждается — ее дело кормить сытно и рожать героев. чтоб сильная была, высокая, чтоб волосы золотой волной… Чтобы сердце от корки ледяной иногда потрескивалось. Задумался. Сам не понял, чего сейчас надумал. Махнул рукой сам себе, а люди тоже не поняли, дружно затопали следом, взмах руки за команду приняв.
Ну, пошли так пошли. Толпа в толпу, в гам и выкрики, в клятвы всеми битвами Рагнарока, что это сукно даже морскую воду держит, а вон та кожа как есть снята с южного змея! К товару Олаф не лез — на то есть Сван Бунтарь, верный друг и кормчий с головного драккара по имени «Острый». Торгаш из него тоже никакой, однако воин бывалый, человек жизнью тертый, всяко повидал да послушал. Его на кривой коже не обкрутишь и жидким пивом не разбавишь…Да и мало нужды видел Олаф в здешнем товаре — свой, что хотел, загодя хорошим людям перепродал, остальное во фьорд везти надо — серьезные купцы к нему на домашний засек придут-приплывут. Уж договорено.
С небольшой группкой своих людей протолкался к бараку, где полон торговали. вроде и не торопился, а поспел вовремя — в очередную кучу сгоняли как раз добычу Свена Коряги. Поискал глазами — ее не было. Насторожился — может, уже уступил кому жадный Свен? по праву конунга, сам пошел в барак — в дни торга туда с дружинами не ходили, чтоб за товар никто не сцепился. Головы буйные, а торговля буйства не любит…
Нет, не продали. Просто очередь не дошла. Как раз люди Свена к выходу сгонять начали. Равнодушно глазел по сторонам, не уступая дороги, пока мимо него пинали к широким тесаным дверям людишек. Равнодушно на нее посмотрел — как раз кто-то древком стукнул, поднимая. Стукнул? Хм…
Древко о стенку стукнулась, девку не задев — а она словно сидела только вот, а теперь стоит, и пока рука в кожаной перчатке по ее круглому заду прицелилась, уже вперед пошла. Да так ровно, мера в меру, что рука воздух пляснула, на волосок от тугого тела… Сузил глаза Олаф. Не может девка так двигаться! Показалось в темноте с улицы… конечно, показалось! Вон, факелы все ископтились, бликами играют. Стукнул ее воин, точно. Не мог промахнуться с одного шага…
В дверях стоял, как стоял — равнодушной глыбой кольчужной брони, полукругом черной бороды, холодными глазами из-под тяжелого шлема. Мимо прошла, как насквозь широкой двери — разве что ветерком не повеяло на конунга. Гибко, шаг в шаг — ровно так, как плелись остальные и вроде не так… Не, чуть не сплюнул Олаф. Дерьмовое пиво у местных. Всю башку замутило. Надумал тут себе валькирию искать… Гы-ы… Шлем безголовый… среди куриц!!!
Показал своим — отбить в сторонку от кучи. Поняли, привычно согнали троих, чтобы явно интерес не выказывать, оградили древками копий — товар отобран, пусть конунги о цене говорят.
Но Свен Коряга не мальчишка — ему интерес хоть куда прячь. На золото даже не глянул:
— Ты вчера про белые камни хвастал? Давай на пригоршню и забирай!
— Ты перепил, храбрый Свен, конунг Хааннфиорда?! За трех полудохлых баб — пригоршню? Белых камней? Га-га-ага!!!!
Свен уперся, перепалка от торговой грозила перейти в топорную. Олаф рывком развернул к себе одну из отобранных — та от неожиданности на коленки стукнулась, Свен выругался, пинком поднимая — точно полудохлая! Вторую за плечо хватанул — пальцы только ткань и зацепили. Треснули гнилые нитки — оголилась спина, крест-накрест в багровой росписи.
— За бешеную кошку и дохлый придаток — пригоршню???? Гы-ы-ы…
— А вот ей и сыпь! — вывернулся от убытка Свен.
— А вот ей и насыплю! — проорал в ответ Олаф, сходясь в экономии. Пригоршня у этой дикой явно не в пару весел, как у Свена!
Жестом показал — мол, руки в горсть собери!
Нетерпеливо повел бровью — она внимательно, словно запомнить хотела, оглядела Свена — от шлема к подбородку. Так же медленно глаза на Олафа — и снова так же холодно, разборчиво… Но второго движения брови ждать не стала — молча сложила ладони, равнодушно глянула, как из мешочка дорогими искрами белые камни протекли… Даже губы в презрительной усмешке шевельнулись. Нет, показалось конунгу — тучи неровные гонит, вот тени и прыгают. За пригоршню таких камней можно четвертый драккар себе сколотить! Ухмыляется, курица…Сама и одного камушка не стоит! Куска весла от верного драккара!
Но слово сказано, цена уплачена. Надо делать вид, что таких камней — сундуки ломятся! Кивнул своим — ведите на «Острый»… Неспешно двинулся следом, опять не заметив, как перекидываются нехорошим взглядами те же — Свен да Вигвельд.
В трех шагах толкнул кто-то в плечо — несильно, чтоб не обидеть конунга. Обернулся — кто-то из людей Свена.
— Ну?
Тот разжал кулак — на кожаной перчатке свернулся узенький кожаный шнурочек с серебряным оберегом.
— Ну? — опять не понял Олаф Смола. — Я не покупаю безделушек.
Человек Свена скривил ухмылку:
— Это ее обережница. Сорвалась, когда плетей давали. Возьми.
Олаф почему-то даже не удивился. Ни тому, что его остановили ради такой ерунды, ни тому, что изрубленный шрамами воин сберег шнурочек с серебряной бляшечкой. И совсем не удивился, когда зачем-то все-таки принял оберег и услышал:
— Ты с ней… не как со всеми. Приглядывай…
— Угу. Уже боюсь. Зарубит меня с дружиной и на ужин скормит Локи… Запинает, как Рыжего… Гы-ы…
Тот пожал плечами: — Ты не мой конунг.. Мне нет до тебя дела… Но ты хороший воин, как от тебе говорят.
— И что?
— А ничего. — Сплюнул тот на землю, недалеко от сапога Олафа. Но и не так уж близко.
— Только хороший воин, он еще и умный…
Развернулся и ушел.
Олаф Смола тоже хотел сплюнуть, потом глянул через плечо на свои драккары. На сходнях с «Острого» уже виднелись поднимающиеся на борт фигурки купленных девок.
Она снова встретилась с ним глазами. Очень далеко. На полет стрелы. И почудилось Олафу, что стрела охладила висок — словно бил навскидку тренированный лучник. Бил, чтобы просто предупредить. Потому как вторая стрела может и меж глаз…
Вот теперь пришла пора и сплюнуть. Сильно и зло. Вот нажил себе видение… Курица глазастая… А может и не курица. Херта…
Ничего, медведь херты [1] не боится!
…Сравнивать было особо не с чем, но на драккаре Олафа трое «новеньких» разместились по-царски: их отвели ближе к концу вместительного трюма, указав место между кожаными тюками. Демократией на драккаре Олафа конечно не пахло, просто это был основной боевой драккар, людскую добычу и всякие другие неповоротливые вещи на него не грузили. Для этого у конунга были еще два…
Тюки оказались мягкие, между ними было относительно тепло и даже уютно, а открытый вход с верхней палубы щедрыми пригоршнями бросал внутрь свежий воздух. К счастью, все трое оказались без приступов морской болезни, что гарантировало между тюками относительно чистое пространство. Насчет же запахов… Ну, драккар не весенний лужок, и волей-неволей пришлось привыкнуть и к прогорклому жиру, которым щедро промазаны борта, и к жиру свежему, на кожаных тюках и веревках, и к прожаренной смоляными факелами плесени, и к плесени свежей, и к странному запаху водорослей… И ко всему остальному, что крутилось в голове неотвязным словом «полон». Причем пришло это страшное слово только под шелест «белых камней», которые сыпались в руки. Ни короткий бой на берегу, ни туманные отрывки воспоминаний о драккаре Свена, ни порка у мачты, ни даже загребущие лапы Рыжего не подводили такой решительной черты…
…Олия решительно кивнула головой. Огнивица еще раз пытливо посмотрела на нее, поплотнее перетянула шнурком свои огненно-рыжие волосы и, повернувшись спиной, неторопливо пошла прочь от сосны. Олия уже хорошо знала эту нарочитую неторопливость: чуть расставила напряженные ноги, вошла в легкое состояние «светлого шага» и вовремя — даже не оборачиваясь, Огнивица нанесла первый удар. Девушка была к нему готова — узкое жало кнута разорвало воздух в двух пальцах от правой груди — успела, увернулась! Донельзя довольная собой, сместилась вперед и взвизгнула: там ее уже ждал обжигающий поцелуй, аккуратно перечеркнувший переднюю часть ляжки. Точно посередине между коленкой и узким кожаным поясом, туго натянутым на бедра. Этот пояс, спереди с ладошку, сзади вообще «шнурочком» — был единственной защитой на теле. Короткий взвизг помог снять нервное напряжение — третий удар Огнивицы заметила вовремя, выгнулась, пропуская кнут за спиной и тут же ушла влево — хииитрая! вон как кнут на обороте вывернулся, не ушла бы — так бы зад резанул, что ого! Огнивица не к груди целилась, сразу по заднице — а там бы руки не сдержала!
Перебрала туго сжатыми пальцами струну веревки — недлинная, она не позволяла сделать под толстым сосновым суком больше трех-четырех шагов. Помня пропущенный второй удар, сразу вперед не пошла — углядела, как возвращается кольцами кнут в сестре-стражице, как сплетается в прицеле полета… вжиииик! — снова ушла! на этот раз Огнивица просто повторила предыдущий удар, но уже справа. Ага! хитрющая тоже! Одинаковыми заманивает! Сейчас точно по ногам окрутит! Кнут в правду пошел над самой землей, к голеням — Олия легко подпрыгнула, пропуская его под собой, но слишком рано — на возврате аж искры из глаз… Да уж, с чем-чем, а с девкиным задом Огнивица ласкаться не будет… Показалось, будто кнут разрезал половинки и стало их четыре — одна полоска как положено, вдоль, а другая от кнута, поперек… поплатилась за посторонние мысли — передок-то убрала, но лопатки наискось опять перечеркнуты… Сердито (на себя!) выдохнула воздух, собралась и три раза подряд резкие щелчки воздуха говорили о промахах Огнивицы, четвертый ну почти-почти ушла… ну совсем почти… ладно, кожаный пояс выручил — а то бы поперек срамницы…
Мотнула головой, отгоняя хоровод грустных мыслей. Не прошли даром уроки Епифана: вишь, даже пень старый на жизнь надеется, борется и жизнь продолжает? Чего глаза округлила? Вишь, мурашки в нем… Жучки всякие… А он смолистыми корнями-руками за матушку-землю вцепился, и еще сто лет проживет! Не мертвый он, нет, он усталый… И ждет, пока под его боками, под-защитом, за щитой — вишь, слово какое? — крохотульки молодые корнями-корешками в землю уцепятся, усилятся, головушки-иголочки ним подымут — вот тогда и он на покой пойдет. В землю матушку, откуда пришел, откуда мы приходим и куда возвращаемся… Да не просто уйдет, а себя же на корм молодым пустит.
Или это раньше было? Может, и раньше, до Епифана — когда первые листы Березиха еще сама им читала-напевала: — И пригнулся варга Северный под снегом… низко склонился… как береза молодая, ровно и сдался, ровно в полон попал… Еще навалило, еще придавило, а он жгутами силушку собрал, время нужное выждал — и по небу клочками тот снег полетел! Развернул варга плечи могучие, на ноги крепко уперся и оглянулся: ну и где вы, клочки-закоулочки? Что, взяли? Кто тут победу пировал не ко времени? Вот он я, сильней чем был!
Нет, про терпение и время сестра-стражица Огнивица говорила. Не, она не говорила. Она показывала. Как руки дать, если уж в полон вяжут. Как воздуху набрать, чтоб путы в нужный миг змеями сами сползли… как лежать не двигаясь, а чтобы тело не онемело… как выждать, да не храпа показного сторожиного, а сна настоящего, мертвецкого… или как сон такой — воистину мертвым сделать…
Или не она первая? Мелькали в сумраке трюма знакомые лица. Вон сам варга, которого по малолетству и малости своей видеть пока не достоилась, вон Березиха укоризненно губы сжала, вон Епифан по-свойски подмигнул, а там и стражицы хороводом, милые да ласковые, да тока не тронь ту ласку без добра — глядишь и сам безо всякого «добра» останешься… Усмехнулась не к месту и поняла, отчего про сестер-стражиц вспомнила: что-то мягкое и теплое под боком. Это из полониц, младшая, отчего-то к ней под бок прибилась. Сопит тихо, смотрит снизу: мол, не прогонишь? Куда же тебя прогонять-то… Вздохнула, подвинулась, та доверчивым котенком еще плотней прильнула. Вторая из товарок по несчастью чуть поодаль сидела. Глаза потухшие, равнодушные… Все, совсем курицей стала. Или была такая? Одернула себя — не суди, девка! Не судия ты, вовсе не то Род тебе прописал. А что прописал? В том ни Березиха, ни Епифан, ни сам Хрон прочесть не смогли — вроде все по отдельности явственно, и путь, и сказания, и веды… А вместе сложить — так не бывает. Чего-то одно надо, а не все сразу! Роду видней… Чего судить…
Снова вздохнула — слипались глаза от мерной качки. Свернулась с новой товаркой клубочками, в пол-глаза дрему… неровную, но нужную. Склонись пока, как Варга северный… пущай снег валит… больше валит — сильней жгуты!
…Когда жало кнута стегнуло по передку пояса, наблюдавшие за игрой стражицы аж по ляжкам себя заплескали — оценили качество и скорость удара. Ни выше, ни ниже! А ведь девка хорошо уходила, ну дает Огнивица! Эх, снова промах! Сердитый рык — теперь сестра-стражица попала, да как удачно: почти полный оборот кнута под грудями! Играет с девкой сестра, ну как есть играет — если бы кто из настоящих стражиц сейчас под сосной стоял, наверняка бы по грудям провернула, а этой — пониже… Ведомое дело — влюбилась! Не хочет сосочки багровым наливать… Рычала не Огнивица — это девка рыкнула, коротко и сильно — но опытные сестры знали, что не только от боли. Скорей, от злости на саму себя, что так легко на удар купилась. А Огнивица во вкус вошла — почти половина ударов теперь по голому телу режется. Правда, старается больше спину да зад, на обрате поймать, но и по ляжкам не забывает — вон, полоски как нарисованные кладет.
— Хлесты чтите! — отрывисто сказала Огнивица.
Кто-то из младших задиристо выкрикнул:
— А чего там честь! Как взвоет, так сдалась! Ай! — Огнивица не вперед, а вбок стегнула — снова по ляжкам, но уже той, задиристой.
Не ожидала, взвизгнула, руками за голые ляжки схватилась — одетых тут всего двое было: девка в поясочке под сосной, да сестра-божница со своими мазями-притираниями. Остальные среди дикого леса в дикой красоте — тела чистые лишней одежкой стеснять ни к чему. Отдернула кнут, порезче вывернула — нет, не обманула! Снова на палец от тела прошелестел разорванный воздух. Бисеринки блестят на теле — не крови, нет — пота. Сильная девка — уже сколько танцует, однако легкость почти та же! А вот так тебе! Ишь ты, глазастая… Снова увильнула… Научилась на мою голову… А вот так!!! Вооот, теперь задница уж по-настоящему под кнутом завиляла… А вот сейчас мы тебя…
— Ух ты!
Огнивица на мгновение даже растерялась — девка подтянулась на руках, словно давно такой удар ждала, тело послала вперед и левой ногой навстречу закрученному жалу. То раза два вокруг ляжки обернулось, а девчонка встречным рывком кнут на себя! — и почти не удержала в руке Огнивица свою плетеную рукоять. Взрывом охов да ахов, плесками ладоней — гул удивленных сестер. Опустила кнут, одним движением узел на руках распустила и прижала к себе девчонку. В глаза заглянула — там еще легкий туман «светлого шага», но уже отходит, уже нормальную речь понимать будет.
— Ты как такое удумала? Я же тебя не учила еще!
— Н-не знаю… — даже растерялась та, еще не совсем понимая, за что собственно хвалят. И хвалят ли вообще… — Как то само вышло…
— Само? — Огнивица еще раз пытливо всмотрелась в глаза, властно провела рукой по мокрым от пота, посеченным плечам. — Правду говорит Березиха… Ты светлая… Ты будешь ведица…
Девчонка дернулась — не от руки на плечах — боль еще не прожигала солеными каплями пота — от испуга:
— А ты теперь меня… звать не будешь?! Не хочу ведицей… Хочу к тебе…
— И я хочу к тебе… хочу с тобой… — шевельнулись губы Огнивицы. Паутинкой всхлипнул порванный прямо на бедрах кожаный пояс. Переглянулись, тихо растворились в подлеске сестры-стражицы.
Потные, голые, жаркие — без слов неистово сплелись на щедрой траве. И не было старшей и сильной сестры Огнивицы, не было молодшей белицы Олии — не рядились, не чинились, кто сверху окажется. Тугим луком выгнулось на плечах и пятках тело Огнивицы — тугим листом приникло к ней распростертое поверху тело Олии. Перекатились, снова нашли губы губами. Ртами… и снова губами…потом наоборот — ртами к губам… или губками к ртам? А кто сейчас сверху? Смешался пот, смешалось змеиное сплетение и мелькание сильных тел, смешались, прикрывая рубцы, травинки. И жарким шепотом то в рот, то в губы, то в соски вздутые:
— Я хочу к тебе приходить… Я хочу тебя видеть… Учи меня, Огнивица… а ты меня, Олинька…-а-а…!!!
Толстые доски прогибались под сапогами — вниз, к закутку с пленницами, спускался кто-то из викингов. Олия сразу узнала его — не тот, не самый главный, а второй, с такими же внимательными глазами. Их тут было всего двое, с такими глазами, что Березиха называли «искряными». Не то чтобы быстрые, как искры… у воина всегда быстрые. Не то чтобы сильные — опять же воинское… Не то чтобы холодные… Ну, холодно тут у них… А когда интерес ко всему нет-нет да и мелькнет ярким огонечком. Вовсе не значит, что добрые —что одному добро, говорил Епифан, другому мука смертная… однако на тех, что «искряные», надо и свой глаз класть. Хоть в други попадут, хоть в вороги лютые — но они всему голова.
Спустился, кинул между тюками, прямо поверх пленниц, ворох то ли кож, то шкур. Подивилась — люди вроде как северные, а такую грубую одежку носят… толстое все, в три слоя стеганное, мех повылезший… прорехи… Пригляделась, поняла — это с мертвяков снято. Прорехи вон с коркой рыжей… Не вставая, стала руки в куртку прилаживать, завозились и остальные двое. Надела-накрутила на себя этот зипун-незипун, кожанку-некожанку… угу… в три раза обернуться можно… Жестом показала викингу — мол, поясок бы какой. Тот кивнул, шагнул поближе — и взвизгнула заполошенно младшая полонница, что к Олии прижималась — откуда ни возьмись, в руке бородатого холодно блеснул нож. Не было только что, и на пояс к ножнам не тянулся… Повел лезвием перед глазами, подержал, словно пугая, и резко чиркнул где-то сбоку. Упало к ногам толстое смоляное вервие. Визжать не стала, поздно уже — да и младшая вон как старается… но глазами хлопала старательно, чуть не по слогам, понятливо дрожала: ой как страшно! нож то какой! Ну прямо перед нами! Вот сейчас он нас резать будет! Ой, не тронь нас, злой дядечка!
Заприметила, куда убрал нож. подивилась — ишь ты… Она про такие ножны только слыхала, даже у стражиц не было — вовнутрь в рукав вшитые. Повернул ладонь, и костяная рукоять в кулаке… потаенный нож! Иль разбойный?
Тот молча покачал головой. Как-то даже с укором — ну чего, мол, дурой играешься? Поздно дрожать стала… и глазищами своими вон на нож как зыркала! Больше из рукава чудеса не являл, да и плетюгами не помахивал. Молча вытащил из ножен меч на пару пядей, молча кивнул на него, потом на борт. Ручищей, все так же в рукавицу затянутой, похоже изобразил волну. Потом сквозь брови и бороду в нее всмотрелся.
Долго объясняешь, злой дядечка с искряными глазами. Я же ведица… Мне твои мысли за версту в читать положено — зря что ли столько лет Березиха с Регвяной на меня угрохали? Помедлила. Так же молча покачала головой — не боись, сбегать не буду. Демонстративно отвернулась, начала возиться с веревкой-подпояской. Опять не удержалась — тяжелый смолистый конец на руке взвесила. Да, это не цепь… Однако же при случае…
…Страха не было. Хотя Березиха совсем не в себе — уж и не помнила, когда последний раз вот так тасканула ее за волосы! И тень медведицы сбоку — только это не медведица, а Агария — одна из старших Белиц, которая чтениями листов вроде как особо не славилась, зато с непокорными и нерадивыми справлялась получше стражиц с ворогами. От ее ремня, даже безо всяких пряжек-бляшек, зад такой судорогой сводило, будто плеткой драли!
Но страха все равно не было. Скорее упрямство — хотя вину, уж если по сердцу говорить, таки за собой ведала. Выслушав наказ Брода, в тот же вечер, не удержавшись, легким дымком исчезла из дома Березихи — ну конечно, к ней, к любаве Огнивице. В слезах и вопросах, в жаркой страсти и сладком бесстыдстве прошла ночь. Захватили и утро — знали обе, что путь к Хрону немалый, а доведется ли заново свидеться…
Вот тогда и нашли их посреди лужайки сестры-стражицы — заполошенно подняла шум Березиха: мол, пропала-украли-увели девку! Да ладно бы с ее шумом — впервой, что ли? Однако же и Епифан уже брови свел не на шутку — не дождалась, до конца все не сказано-велено, а ушмыгнула! Вот за Епифановы брови и прибежали сестры — тут тебе не Березиха…
Вернулась как могла быстро, хотя ноги несли слабо — как ватные, от такой-то ночи… и сорочка распояской едва груди прикрыла — со следами жаркими, где от губ, где от зубов сладко-острых Огнивицы.
Епифан во дворе сидел, травинку покусывая. Искоса глянула на него, потом на перекидку столбовую — буквицей «п» стояла, уже с петлями для рук. Поняла — правеж ждет не детский, нешуточный. Да и чего пенять — выросла… В соляницу к Хрону идти — значит, выросла. Годами тут не меряют, хотя можно и годами — уж целых три «пятышки» на веку насчитано! Большааая!
Неспешно поднялся Епифан. Поежилась — уважала его истинно и чего-то вовсе не хотелось перед ним в кольцах кнутовых голышом извиваться… А он и не собирался ее красоты зреть — котомку махонькую передал да время назначил:
— Как с Маланьи Горькой роса первая ляжет — буду у Сивого камня. Оттуда пойдем. Поняла?
— Поняла, батюшко Епифан.
Легко шагнул к изгороди, потом повернулся, поманил пальцем. Подскочила, а он почти что шепотом: — Ты уж потерпи чуток, девица-красавица… сама ведаешь, напроказила…
— Да я…
Приложил палец к ее губам:
— Не болтай пустых слов. Все знаю. Все вижу. Тело бурлит, телу и отвечать. Главное — обиды не держи на Березоньку… она любит тебя…
Сунул что-то в руку и ушел, в деревьях пропал, словно и не было вовсе.
Пока Березиха первый пар выпускала да волосы дергала, пока Агарья мрачно в спину на двор толкала, так и не успела поглядеть, чего же там Епифан в руку сунул. Уже под перекладиной разжала кулак — корешок какой-то… И чего с ним делать? Спрятать уж некуда, рубаха к ногам давно скользнула — на правежку, как и надо, нагая шла. Сунула быстро в рот, зубами прикусила — хоть так пока придержу, заодно и поможет, зря голос не вскидывать…
Руки сама раскинула, словно лебедь крылья — только заместо перьев длинных на запястьях вервие мохнатое. Подтянули, узлом на столбах вервие спеленали, Березиха чуть слева встала — только краем глаза ее видать. В руках четья с желтыми камушками — упал камушек, отсчитали хлест, упал второй…
Но пока только пальцами перебирает: кто-то молодших со двора сгоняет. Спасибо хоть на том, матушка Березиха — без лишнего стыда правежка… А то и гляди — умница-Олия, светлица-Олия… а как самую распоследнюю неумеху да ленивицу — на большой правеж поставили! Вот и кричи теперь, умница-светлица. Получай ума в светлый зад… пока еще светлый…
Все… Сейчас начнут… прошелестел кнут по траве, откинула Агарья трехаршинное жало назад, за спину. Почти незаметно напрягла девушка спину, чуть напружинила ноги… сильней корешок в зубах прикусила… Ну, чего мучаешь? Хлестай уж…
Голоса сзади. То ли шум, то ли гнев, то ли просьбы — и знакомые голоса-то! Оглянуться трудно, да и не стала, поняла уже — любава прибежала! Опять с Березихой сцепятся… Не надо, Огнивица… Права Березиха! Да и Брод велел: поправь да поучи!
Солнце ярко высвечивало квадрат на полу трюма. Сушеная рыбина и хлеб, поданный сверху, были на удивление съедобными — казалось, (если забыть про полон), живи да радуйся! Однако что-то было не так… Ну совсем никак! Хотя это тревожное и непонятное чувство почему-то не мешало, а наоборот помогало Олии в довольно трудном деле: она уже второй день по кусочкам выцарапывала из памяти все, что читала в листах Березихи про этих северных воинов. Несколько текстов всплыли почти сразу — на Старом языке, некоторые слова которого она явственно слышала и в громких разговорах бородачей, сидевших за веслами верхней палубы.
Она могла их прочесть, но не могла уложить в Старый язык слова нового, который обрывками пыталась сейчас понять и запомнить. Было почти просто с именами их богов, которыми викинги клялись на каждом шагу, призывая к себе то милость Одина, то поминая Ясеня, то в свидетели — Тора.
Вот с него и началось — услышав знакомое имя, довольно быстро сложила Тора с Велесом, потому что кто-то вдруг решил уважить своего бога и назвать его полным именем — Торддвелес…
Нет, что то-то стало уж совсем никак. Почти так же тревожно и нехорошо на всем теле, когда Епифан показывал ей, как лютует среди болотной тиши Выгда — мастерица обманок и ласковых огоньков…
Тогда они ходили у болот почитай неделю — суровая школа Епифана по распознанию таких обманок оставила если не шрамы на теле, то память о болотной тине в почти захлебнувшемся рту, то ожоги в сорванных от бега легких, то страшную ломоту в суставах после целой ночи в болотной воде… Зато потом обманки Веселки, пологи Туманницы, разноцветные огоньки Елицы и что там еще встретилось им на пути к Хрону — щелкала как орешки…
Не выдержала пытки неизвестностью. Встала, осторожно поднялась по широкой толстой лестнице к проему в палубе. Там уже снова мерно били воду весла: чаще всего они просто шли под прямым парусом, лишь изредка рассаживаясь и хватаясь за рукоятки весел. А сейчас гребли, споро направляя драконий нос корабля к видневшейся вдали остроконечной скале, над которой курился дымок. Наверное, увидели что-то хорошее — потому как галдели весело, задиристо, а самый главный, который конунг, стоял возле кормчего и тоже весело скалил крепкие зубы посреди почти и не седой вовсе бороды…
Мореход из нее был никакой… Но уж обманки-то не увидеть! Даже второй раз к скале не приглядываясь, замахала рукой:
— Нельзя!
Показала:
— Туда нельзя! Там обманка! Там камни! Там ваша Выгда!
На нее оглянулись — и кормчий, и конунг. Удивленно посмотрели — чего орет, дура-девка? Олия вылезла наружу, еще раз показала на хорошо видимую, самую настоящую, даже как бы нелепо, неумело «сколоченную» обманку-полог:
— Нельзя!
Конунг свел брови, жестом показал что-то своим. Один оторвался от весла, пожал плечами и легко приподняв девушку, поставил на верхнюю ступеньку лестницы. Намекнул, нажав на плечи — сгинь вниз, соплячка!
Она вывернулась из-под руки и наконец нашла верное слово, которое они должны были понять:
— Локи!!! Там ваш — Локи!
Там, конечно, не было никакого Локи… Нужен ему маленький отряд драккаров! Но магическое имя коварного бога возымело свое действие — конунг напряженно стал всматриваться вперед, разом затихло радостное ржание предвкушавших драку верзил. Кормчий глянул вперед, потом на Олию, еще раз вперед и вдруг, кто-то коротко крикнув, всем телом навалился на кормовое весло…
Поздно. Треснувшим пологом, от которого вставали вверх волосы и шумело в ушах, разошлась обманка. Драккар прошел ее носом. Впереди их ждал удар, ради которого обманку и навели — два каменных клыка, сбоку от которых на полной скорости пенных весел шел в борт «Острому» другой драккар. Она его сразу узнала по косым линиям на парусе — это был тот, кто захватил их на рыбацком берегу.
С ревом держал, наваливался на весло кормчий. С таким же ревом подскочил к нему и конунг, навалился рядом, последним усилием направляя нос между камнями. Успели? Наверное… Потому что все равно удар между камней был такой, что Олия кубарем улетела в трюм, встретилась с досками борта и в уплывшем сознании так и не увидела, как нападавший драккар промахнулся и вместо борта сам резанулся в левый каменный клык…
…Ждать да догонять — хуже нет. Присказку кого-то из старших Белиц Олия вспомнила еще раз. Потом еще раз. Потом поерзала на скамье и снова стала ждать. Голосов из дома, где она последний год жила с Березихой, не доносилось — хотя она догадывалась, что там сейчас решают ее судьбу.
Впрочем, лет через тыщу кто-то умный умно назовет это «юношеским эгоцентризмом» — тем, кто собрался сейчас у Березихи, для решения ее судьбы хватило бы и минуты: эка важна шишка! Она и не догадывалась, что ее «вопрос» займет именно минутку-другую в череде неспешных, но важных бесед. Когда Березиха, в очередной раз выйдя в сени за холодным квасом, наконец соизволила махнуть рукой, девушка послушно встала и на ногах, ставших вдруг ватными, робко прошла в горницу. Уже и не помнила, когда чего боялась — но перед встречей с Епифаном и Бродом — сробела…
И было отчего: про Епифана разные слухи даже среди знающих белиц ходили. То ли он сам варгой был, то ли будет… То ли стражем был, то ли Соль Земную к Хрону собирал… У него особо и не расспросишь — появится раз-другой за год….
А уж Бро-о-о-од! Ну, это САМ Брод! Даже Березиха, которая ничего и никого важней своих свитков да буквиц не ставила, слово САМ больши-и-и-ими такими буквицами говорила! Даже не буквицами, а буквищами. Про него точно знали — его устами варга говорит, нынешний. Или даже кто повыше — может, и Сварог иной раз… А может, и Род… Тоже не расспросишь. А хооочется!
Все эти мысли были так явственно написаны на ее старательно-послушной мордашке, что Епифан с Бродом даже ухмылки спрятать не смогли. Епифан деланно собрал к переносице густые брови:
— Это как же, девица-красавица?
Олия во все глаза уставилась на него: чего «как»? О чем пытает Епифан?
— За пару годиков весь путь от младшей белицы до чистой чтицы — это мало кто проходил! А за нонешний год — всего полшажочка… Сама знаешь, как лень выгонять надобно!
Вмешалась Березиха:
— Нету лени, Епифан. Выгоняла столько, что уж и выгонять нечего… Целый лист прочесть можно, пока один правеж на лавке отлеживает. Да опять за свое!
— Вот про то и речь. — Епифан все еще держал брови сведенными, но Олия чувствовала, что грозить ей очередным «правежом» тут никто не собирается. Не их забота — какой-то девке зад прутами расписывать. — Что же это у тебя за такое «свое»?
Олия жутко-решительно прошептала:
— Чтобы интересно было… и явственно… Чтобы один сказ с другим вязать… потому как разные с одинакими часто идут… Ну, в одном похожее, в другом.. Значит, корень один, и в единый сказ сводить надо!
— Ишь ты… — Брод шевельнулся тяжелой седой глыбой слева от стола. — А кто надоумил-то одинакое в разном искать? Это ж Соляные крупицы Хрона, им цены нет!
— Н-не знаю… само…
Встряла упрямая Березиха, возразил Епифан. Заговорили, словно и не было ее тут. Препирались аж минуточек несколько — и она завороженно начала понимать, что Епифан-то с Березихой… Ну может и не сейчас… А раньше, годков на сто… Ух, как они! — покраснела. Потом еще сильней, потому как понятливо гукнул в бороду Брод, спорщики стыдливо замолчали, подтверждая догадку Олии.
А Брод пришлепнул ладонью по столу:
— Так и быть тому. Веди ее к Хрону, в солянницу. Там поглядит на девку. Может, и вправду, письмо Рода.., — оборвал сам себя, пока не сказал лишнего.
— Слушаю, — уже совсем серьезно промолвил Епифан, слегка склонив голову.
В дверях остановил ее оклик Березихи:
— Погодь! Батюшко Брод… Ну как мне ее от стражиц-то отвадить? Совсем девку с ума свели… И по ночам бегает, и завсегда как только сможет. Скажи хоть ты свое слово — не удержу ведь девку!
— А ты и не держи. Все равно не в силах. Но коль уж неймется… Наставь, поучи да поправь!
— Уж поправлю, батюшко. Обоих… вот ужо поправлю!
Очнулась от визга, мотнула головой, встала на четвереньки. Визг не стихал, сплетаясь с ревом, руганью и страшным стуком топоров да мечей. Рубились там, наверху — а визжали здесь, в трюме. Вскинулась — помеж тюков навалилась кольчужная груда в шлеме, задранными вверх стоптанными сапогами, а из под нее — край рубашки и ноги голые: той, младшей полонницы. Не помня себя, кошкой метнулась: ровно к котенку своему, сзади в глотку впилась, рванула на себя и чуть не упустила заново, когда почуяла: мертвяк!
Тот и вправду мертво стукнулся в пол, — успела из-под него, все также визжа, выбраться девчонка. Олия глянула вверх, поняла — оттуда свалился, мертвый уже. Щит как был, так на левой руке и остался, а заместо правой культя по локоть, брызжет кругом красным. Не поймешь — из своих, из чужих… Сама не заметила, как людей конунга «своими» назвала. Может потому, что те, с разрисованным парусом, ох и лютыми к ней были! Не заметила, как на пол-лестнице уже и куртку неповоротливую скинула, запоздало куснув губу уже почти на палубе — там хоть веревка была тяжелая… подспорье никакое, а нужное…
Привычной болью отдались виски — снова не заметила, как ушла в «светлый шаг» — когда на пол-дыхания время дли-и-и-инное делается! Много-много успеть-увидеть-услышать-пройти-отбежать можно… Вот как сейчас, поднырнув под длинный топор, что над самой головой песню смертную пропел. Не в нее метили — ощерившись, страшно рубились двое: меч на топор, щит на щит, шлеп на шлем, глаза в глаза и рев в рев… И кругом рубились — насмерть, обреченно: тонул разбитый драккар нападавших, их всего с десяток на «наш» перебралось, и понимали они: или одолеть команду Олафа, или на дно следом за своим драккаром уйти.
Пока валялась в трюме, люди Олафа чужих уполовинили, но доставалось им тоже нелегко: кто-то еще лез на борта, в клочьях налетевшего тумана чья-то мачта справа надвигалась — поди, разберись…
Белкой шмыгнула к борту, оглянулась по сторонам — и аж зубы свело накатившей ненавистью — тот, с топором — Рыжий! Медленно-медленно врубился его топор в подставленный щит. Подсел от удара «наш», хромавший уже на ногу, медленно-медленно повернулся с мечом вскинутым и получил под кольчугу нож потаенный… Тяжело шагнул, глубже нож принимая, уже почти мертвый, повел вниз серебристую сталь меча, но локтем ударил его в лицо Рыжий, отбил меч, из ослабевшей руки звякнувший.
Нет, показалось. Не звякнул меч — даже до палубной доски не коснулся — подставила ладонь. Рукоять тяжелая, большая — ой какая неудобная.. Ну вестимо, под мужичью руку сделана! Откинула сталь к плечу, головой — волосы со лба. Нутром звериным, спиной-боком почуял удар Рыжий, успел махнуть щитом, отбил сталь, поворачиваясь.
Давай-давай, поворачивайся! Я же тебя только легонько стукнула… мне же твои глаза нужны, сволота поганая… Вот! Вижу! И вижу, как полыхнуло в них узнавание… удивление… и наконец — страх! Вспомнил меня, выродок… вспо-о-омнил!
Сначала не поняла, отчего среди Белиц ее любава-Огнивица как есть вся голая прошла. Тут так не принято! Не у своих же сестер! А когда та лицом к лицу с ней встала, и таким же лебяжьим взмахом руки вскинула — и холодком, и теплом милым сердце тронулось: к ней пришла! Ворчала что-то медведица Агарья, но слово Березихи уже сказано. И снова мохнатое вервие, уже на сильных руках Огнивицы. Снова лицом к лицу, как ночью… снова соски в соски, бедра в бедра, снова жар внизу живота и сладкая легкая истома, пронизанная вдруг россыпью углей на бедрах…
Это не угольки — это уже Агарья первую опояску положила, словно накрепко, одним кнутом, двух красивых и голых стягивая… Плотней, еще плотней… — по поясу… Тесней, еще тесней — по спинам стройным. Дружка к дружке… Молча потупили глаза Белицы, когда бесстыжие девки ртами сплелись-смиловались. Будто снова прощальную, грешную любовь даже на правеже любить вздумали!
Пел кнут свою песню, бугрил узкими рубцами гибкие спины, круглые зады, стройные сильные ноги — извивались, сплетались, любились под кнутом девки. Огнивица повыше, приникла к Олейке-светлице, волосами рыжими ее плечи прикрыла, только и знай под кнутом эти волосы прядями взлетают! Олия пониже, но задок поглаже — ишь ты, ровно кобылка его вскидывает, кнут на себя от бедер Огнивицы оттягивает…
Старается, истово порет Агарья — передницы у девок прижаты, друг дружкой прикрыты, лишнего не заденешь — зато пущай задами отвечают! Вот и резала задницы как могла — с аханьем, с оттяжкой, уже не со свистом жала, а с гулом злым и сочным, когда три аршина сыромятной тонкой кожи песню пели, тело обнимая. Поверху, посередке, по задам, по ляжкам — и снова поверху, под почти неслышный стук желтых камешков на длинной четье Березихи…
Кто из девок первая бесстыжий танец оборвет? Кто наконец голос отчаянный вскинет, что болью и стыдом проняло до самого-самого? Кто первая на вервии обвиснет? Многонько там камешков… многонько… Неужто всю четью переберет?
Сплетались девки-бесстыдницы, девки-любовницы — завороженно глядели на этот танец Белицы, кусала губы Березиха… упрямая Олька… Сплетались капли пота, алые точечки кровных просечек, сплетались ноги и жадно любили друг друга тугие груди. Снова сплелись ртами, передавая дыхание, прикусывали губы по очередке, впивая кнутовые стоны.
Низким, грудным голосом начинает стонать Огнивица — протяжно, помежду свистов кнута. О-о-ох как трудно любавушке… Язык к языку… Мешает что-то… Корешок Епифанов — выдохнула Олия… Мелькнуло удивление в глаза Огнивицы. Словно передала зубами его Олия, приняла корешок Огнивица, зажала в зубах — и стонет теперь Олия — чуть повыше голосок, понежнее, но не коротеньким детским всхлипом, а нутряным, женским стоном… Выросла девка… Выросла, упрямица! Пять лет назад уже ушла вот так от нее одна светлица-умница…
Огнивицей звали.
Уж тебя, Олейка, не отпущу-упущу…
До крови прикусила свои губы мать-Березиха. И перевернула четьи заново. Снизу вверх. Еще на тридцать три кнута.
Расстарайся, сестра Агарья!
…Вспомнил Рыжий. Не то чтобы испугался — да и не думала Олия, что такого убивца сразу страхом возьмет. Но растерялся! На пол-шажочка, пол-дыхалочки, пол-мига ресничного — растерялся… И этого хватило — своей силой не взять, возьмем твоей же! Быстро, несильно махнула мечом — отобьет ведь! Отбил, вперед подался с топором — а вот тепе-е-ерь — ступила чуть назад, мягким листком на спину легла, меч сбоку груди рукояткой в доски упирая, ногами под коленки — и наконец настоящий, животный страх в глазах Рыжего: страх, когда уже меч из спины наружу вылез!
Змеей скользнула в сторону, едва-едва меч из туши выдернула. Спиной к борту, напружинилась — он упал не сразу, на коленках стоя, с безмерным удивлением на нее глядел. И страхом. Комкал какие-то слова губами, не понять, все к топору своему тянулся. Ловила каждый миг, каждый толчок его крови, плескавшей на кожаную броню — дотянулся-таки… встал на шатких ногах… Вскинул топор — меч приподняла, но почему-то не ударила. Заорал что-то Рыжий в предсмертном вое, вскидывая к небу голову — и рухнул у борта…
Едва глазами убитого проводила, сзади — тень. Снова спина к доскам, снова меч вперед, снова зубы в хруст — ну, сунься!!!!
Не совались. Стояли полукругом. Медленно пробивалось сквозь в вату в ушах тяжелое дыхание еще не остывших от бойни здоровенных мужиков. Молча стояли. Молча смотрели. Молча повел рукой конунг, останавливая своих. А те и не двигались — неохота было даже смотреть в глаза этой бешеной кошке.
У нее не было глаз.
Темной чужой пеленой закрывало ее зрачки, хриплый негромкий рык из горла, с дыханием, с движением в кровь разодранной левой груди. Видели они такое. Только не каждый мог похвастаться, что выжил в схватке с тем, у кого были такие глаза.
Переглянулись конунг и кормчий. Медленно, не спеша, руку вперед выставив, пошел к ней кормчий. Конец тяжелого меча в напряженных руках слегка качнулся к его глазам. Тот замер, постоял и еще шаг. Что-то негромко говорил, говорил…
Уходила с глаз пелена. Уходил жестокий напряг настоящего, боевого, смертного «шага». Опустила меч. Да чего врать — опустила: теперь уж едва-едва удержала, тяжеленную железяку… Оглянулась, уже разглядев всех и каждого в отдельности. Глупо всхлипнула и села прямо на доски, с ужасом глядя на разрубленное брюхо Рыжего.
Кормчий приобнял за плечи, помог встать. Не отнимал меч — и расступились перед ней викинги, когда вел к конунгу. А тот смотрел с таким же удивлением, как и Рыжий с ее мечом в животе: схватку видел с самого начала, двоих отправил к Одину, пока пробирался к этой отчаянной, сумасшедшей гертте!
А теперь, когда только что видел «Тень Тора», уже и не гадал, что делать. Твердо знал. Знали и его люди, расступаясь и поднимая вверх мечи и топоры: закон Одина.
Вечный как скалы фиордов, холодный как лед и твердый как камень, прямой как меч, жестокий и праведный Закон Одина.
Она победила в честном бою. Она дала врагу уйти к Одину с оружием в руке. Они встретятся потом там, у Отца викингов, на пирах Валгаллы и если захотят, будут рубиться снова. Чтобы снова воскресать, пировать и снова рубиться.
Закон Одина.
Это теперь ее меч. Теперь она свой парень. Всхлипывающий, дрожащий, падающий с ног от усталости парень — викинг Гертт…
…Растащить подальше тюки в трюме и «свить» куда более приличное гнездо помогли люди конунга — с одной стороны, не пристало воину рыть нору между товаром, с другой стороны, даже у этих ребятишек хватило ума понять, что на палубе, вповалку под шкурами и между весел, она жить не будет. Двух оставшихся пленниц Олаф, понятное дело, тут же передал ей в услужение. Та, что постарше, пришлась Олии не по душе — все такая же вялая, не отходящая от шока пережитого, часами могла просиживать в уголке, глядя в борт корабля.
Зато молоденькая, ну почти ровесница самой Олии, привязалась натуральным хвостиком. Не только старательно, но и довольно умело орудовала иголкой, подгоняя под размер новой госпожи самую легкую куртку из тех, что нашлись на драккаре. коротенькая, правда, все ноги открыты, но Олия особо и не стеснялась — сильное, красивое тело, приученное к наготе у стражиц, знало о своей другой силе… Девчонка даже удивила, соорудив из кожаных сапог — с помощью ножа и той же здоровенной иглы с просмоленными нитями — какую-то на вид странную, но очень удобную обувь. Ременные застежки так удобно охватывали икры, что Олия даже чмокнула девчонку, чье имя с грехом пополам пришло в удобное звучание — Антика.
Впрочем, дальше оборудования удобного места демократия не пошла — за стол с викингами Антику пускать даже не думали. Впрочем, она переживала лишь за то, что к злым бородатым дядькам, пусть даже для еды или разговоров, уходит ее Олия и терпеливо ждала, высунув из трюма любопытный нос и настороженно зыркая на ржущую и жрущую кучу народу.
Как ни странно, в привычно-веселое расположение духа люди Олафа пришли буквально наутро после столкновения с кораблями Свена Коряги. Кого надо — перевязали, кого надо, за борт отправили, оставив только троих — своих, полегших в абордажной схватке. Два других драккара Свена, едва не потерявшие лидера в тумане «обманки», все-таки подоспели вовремя, схлестнувшись с оставшимся кораблем Коряги. Там потерь было тоже немного, удалось даже «растолкать» команды с трех драккаров теперь уже на четыре — хватило и гребцов, и нашелся молодой кормчий, донельзя гордый оказанный ему доверием.
Со своими простились вечером — длинных церемоний вроде как не разводили, но провожали почтительно, уже не воспоминая ни размолвок, ни обид, и даже заглушив в себе привычный тонкий юмор, понятный только самим викингам. Все-таки к Отцу Богов уходят боевые товарищи! Заворачивали в грубую холстину, вместе с оружием, дружно орали что-то, (приглушенно, как им казалось) и всплеск темной воды принимал очередное тело.
Когда на холстину уложили убитого Рыжим, Олия вдруг протиснулась между спин вперед. Орущие под шлемами бороды медленно замолчали, а она, не обращая внимания ни на кого, аккуратно уложила меч вдоль тела погибшего — все-таки это был его меч. Она уже поняла, как много смысла вкладывали викинги в свое оружие и было как-то не с руки… не по-людски… не по закону Рода…отправлять его вниз (или вверх?) без меча. Он же не виноват, что она его потом подобрала…
Люди Олафа переглянулись, но уже одобрительно. Снова дружно заорали что-то свое, вторя красивому басу кормчего, а конунг уже перебирал в уме запасы на драккаре — найдется ли меч полегче и короче для этой… этого…ударь меня Тор, если бывают умные кошки!
…С Епифаном путь казался удивительно легким и коротким. Поначалу удивлялась, как легко и экономно он идет по самому буреломному бурелому, потом пригляделась, приноровилась и через пару дней даже не заметила, что Епифан перестал сбавлять шаги, поджидая ее на поворотах или у оврагов. Шли тропками, шли «диким лесом», шли болотами. Пару раз слышался запах дыма и хлеба, но Епифан не заходил в некоторые селения, выбирая или отказываясь от ночлега по одному ему ведомым причинам. Вроде и у стражиц многое узнала, вроде и без того не неженка и многое умела, но каждый день с Епифаном был словно завлекательной сказкой — тот не сбавляя шага и не сбиваясь с дыхалки, мог по паре часов кряду говорить, рассказывать, отвечать сначала на бестолково-удивленно-восторженные охи и ахи, а потом (все чаще) на более осмысленные вопросы. От некоторых вопросов густо хмыкал в бороду… и никогда не злился, даже если не понимала с первых или вторых объяснений.
Хвалил редко, но если уж проскакивала искорка необычного вопроса, если уж находила в его рассказах Олия нестыковочку или недосказ, тут даже улыбки не прятал. Поняла в конце концов — он не только учил, он еще и проверял… То ли уроки Березихи, то ли еще что, но одобрения в его взгляде читалось куда больше, чем в первые пару дней перехода.
Как-то про Пути заговорили — Олия спрашивала про тайные тропы, на которых Судь-бог да Род извилости людские прописал, но Епифан от ответа ушел — рано ей такое, не ко времени. Зато про другое ответил:
— Путь в жизни один — следовать заповеданному и бороться с грехами. Своими. А если еще и поможешь кому-то, не ожидая даров и уж тем паче оплаты, то — молодец! Для этого, конечно, годится любой порыв человечий, лишь бы от души шел… В ясной душе путь Рода как есть прописан — и неча тут тайные тропы тропить… Ты на Березиху не в обиде, что напоследок тебя вот так, на большой правеже, в багровую полоску покрасили? Вои и верно, вот и правильно… Потому как вы с Огнивицей не о душе тогда думали, прощаясь, а про сладости. Если начать с того, что будем думать об удовольствиях друг-другу, вместо жизни и борьбы, то «сладкое ради сладкого» почище иного болота засосет! Маленькие этого не понимают! Вот вам и всыпали, как маленьким да несмышленым, хотя титьки вон уже рубахи рвут! Многие «маленькими» вот так на весь отпущенный срок и остаются…
Не так? То что же на земле горюшка так много, хоть и людишки-то ничуть не глупее ни меня, ни тебя, а? Вот и думай…Тут уж одно остается бормотать-заклинать, да самой себе повторять: дело как оселок для мыслей. Вот и берись за него всурьез, за Дело…
Шли на веслах из-за штиля. В трюме стало душно, выбралась наверх, к борту. Уже научилась определять, куда идет корабль, вздохнула — все правильно, к востоку… к дому… Да только больно медленно и вовсе не к ее дому. Люди Олафа говорил меж собой, что до родного фиорда еще несколько дней пути — но тревожных мыслей по поводу этого загадочного фиорда пока не ощущала. Утром, несмотря на дружные усилия Олафа, кормчего и ее самой, не смогла повторить несколько тех приемов, которым обучили стражицы. Ни «листик» не получался, ни игривая по имени «былинка», ни та «коряжка под коленку», которой свалила Рыжего.
Наконец кормчий что-то понял, жестом показал Олафу на ее глаза и тот согласно кивнул. Да и сама уже поняла — на «легкий шаг» уходить — тут крепко разозлиться надо или в тревоге быть — вот тогда само приходит. А чтобы понарошку… Нет, не можется! Да и мало у кого из стражиц такое получилось — чтоб без надобности в иное время переходить. Огнивица — та могла… Вздохнула…
Ждет ее небось, и не знает, куда Род с Суд-богом закинули! Или не ждет? Снова с Дарой лижется? Засопела, сердито: вот ужо вернусь! Зря тогда Дарку не выдрала!
Отчего-то тогда не хотелось, ей и без того досталось. Или надо было? Может и надо — а зачем было ее под Березиху подставлять? И глупо как, и обидно — листы попортила, на Олию свалила.. Со зла, понятное дело — уже тогда Огнивица стала с ней миловаться, вот Дарка в глупую мсту и пошла… Да глупая она, вот и весь сказ! Ну, глупая не глупая, а по злости и покричать можно — то ли Березиха то сказала, то ли еще кто из старших белиц. И неча тут на глупости списывать. Не маленькая. (Ох вот тут Березиха с Епифаном сшиблись бы! Он «маленькими» всех почитал, кто по правому делу неправый был!)
Обговорено и приговорено — а паки грех был нарочный да немаленький, то и правежу сделали поучительную — одного возраста белиц собрали, все как есть обсказали и Дарку посередке вывели. Три по пять ей еще не было — потому и большого правежа не вышло, хотя Агарья своим аршинником уж досыта намахалась бы! Но как заведено, так заведено — скамья, толстыми ножками в пол уперлась, кадушка то-о-олстая такая, сыыытая — вона сколько прутов напихано!
Дарка, чего уж врать, страха не показала, мол, нашли невидаль — розгами! На Агарью, правда, покосилась — однако та даже с места не сдвинулась. Рубаху скинула, к скамье прошла, Березихе в ноги поклонилась и скороговоркой про вину свою, про зарок да урок, а та бровью повела: мол, не части, и говори громко, чтоб все слыхали!
Сердито губы сжала, но поняла, что себе дороже и повторила «раздельно и чувственно».
Лишь после этого матушка-Березиха позволила лечь на скамью — кто-то из старших белиц быстро и споро руки-ноги ременной вожжей перехватили, к скамье притянули и в сторонку отошли. Держать девчонку в этот раз не держали — чтобы всем видно было, чтобы наказание на глазах, а не за спины выглядывать. На то и «показное», на то и поучительное. Не только Даре, но и остальным.
Другие двое (уф — показалось, что это облегченно вздохнула Дара — Агарья так с места и не двинулась!) прошли к скамье, выбрали в кадушке по тройке длинных лозин. Воду стряхнули, сквозь кулак протянули — все обычное да привычное… Так же привычно и Дара зад на полвершка приподняла, — вот тут Агарья только хмыкнула — ишь, теперь-то послушную делает! Ничо, тут не легкая правежка за огрешки, тут по другому лежать будешь… если улежишь…
Прошелестел в воздухе первый строенный прут, сочно лег на голое тело — дернулась Дара, на миг замерла, и вдруг неожиданно для всех заныла тонким, отчаянным голосом! Кто-то сразу понял, охнул, ладошками рот прикрывая, кто-то с подсказки, шепотом по кругу пробежавшей — «солянушками» секут! Вот почему Агарья ухмылялась, вот почему привязали так накрепко, вот почему с первой же розги голос подала крепкая, сочная Дарка! Едва голос стих, снова шелест прута — но уже позвончей, порезче — «набирали руку» сестры-белицы, девкин зад полосуя.
Чуть наискось друг к дружке ложились пухлые, злые полоски розги — одна высекла, вторая. Снова справа, снова слева… Заметалась, забилась всем телом, не выдержав укусов соленых, сразу вспотевшая от порки Дара. Отчего-то взвизгивать перестала — видно, боль дыханье сбила, рот приоткрыт, а голоса нет. Глаза потемнели, голову с волной волос то вверх вскинет, то щеками о скамью трется, а ноги вот-вот вожжу порвут, как напрягает!
Не, не порвут — не первую девку держат, знакомая работка… Поклонились две белицы Березихе, в сторонку отошли с истрепанными прутами — потом в печке сожгут, чтоб и духу от греха не осталось, чтобы дымом вышел! А пока из задницы девкиной почитай что дым идет — знаешь, как солянушки врезаются-секутся-жгутся?!!! Да и Дара после паузы, когда новые двое в розги взяли, подпевает о том же:
— Жге-е-от! Жге-е-от! Виноооовна!
— Вестимо, виновна… за то и наказуют… Пожгите девочку, сестры, пожгите!
Жгли не зло, но старательно, истово — сердито губы поджимая, свистели розгами по голому, сжатому, виляющему…
Вторая пара отошла от скамейки — это выходит, уже сороковину Дарке дали! Олия даже поежилась — солянушки всего раза два-три доставались, и больше тридцати еще не было! И то после двух десятков чуть не сгрызала веревки, которыми руки вязали — чтоб не орать лишнего. Хотя все равно чего-то там голосила, словно надеялась, что спустят вину, не достегают назначенное.
Вот и Дарка видно, под розгами-то, о порядке забыла и мечется над скамьей просящий, звонкий как свист прута, голос:
— О-о-ой, не буду! Не на-а-адо! Жгеееется!!
Последняя пара всего по пять прутов дала — Березиха молча ей, Олии, кивнула. Не приказом, скорей вопросом: — за себя, дашь обидчице? Даже не глядя на стонущую, елозящую на лавке товарку (соль, это дело такое — вроде уже и не секут, а словно веретено везде вставлено — вот и крутится, стонет, зад добела жмет девка…) отрицательно покачала головой. Березиха так же молча и вроде равнодушно пожала плечами. а в глазах вроде как одобрение мелькнуло. Или показалось?
Мотнула головой, отгоняя воспоминания. Ладно уж, чего там… Пусть любава-Огнивица там, с кем хочет! Вот вернусь, тогда…
Откинула с лица упрямые волосы, так и лезущие в глаза. Поправила перевязочку кожаную, что поверх головы перетянула — крася-явая вышла! Вроде и ремешок обычный, но конунг Олаф вчера вернул серебряницу-обережницу. Вот ее и вшила посередке — получилось, словно обруч королевны. Такое в листах у Березихи видела!
Еще раз поправила перевязочку, поудобней у борта села, сделала сла-а-а-адкую потягушку и каким-то внутренним слухом — аж зубы у кого-то скрежетнули! Оглянулась: на нее, вытаращив глаза оловянными тарелями, ошарашенно смотрели и конунг, и кормчий, и еще парочка таких же, с отвисшими челюстями.
Сначала чуть было в краску не бросилась — что-то непотребное подумали! Но похоти в глазах не прочитала — смотрели, как… Как на кого? Не поняла, насупилась и шмыгнула в трюм. Хотела величаво шмыгнуть, но уж как получилось… Вытаращились тут… девки не видели…
Видели они девок. Разных и в разном. Только вот… Надтреснутый, просоленный голос старого сказителя-скальда, слышанного еще до похода, лез и лез в уши, бил в глаза:
Длинновласою девой в короткой рубашке
С серебром обережным на волосах,
Приходит валькирия к воину павшему,
С мечом двоеострым, на сильных ногах.
И стройные ноги, и круглые груди,
Чуть открыты живым,
Но доступны герою —
Ему как награда,
Живым — как мечтанье! [2]
…Еще через пару-тройку дней Олия относительно неплохо освоилась на палубе драккара. В какой-то миг она наконец поняла, кого напоминают ей все эти «дяденьки» — рисуночки из нескольких толстых свитков, хранившихся у Березихи. там были истории про пещерных жителей — гономов. Такие же шлемы, такие же бороды, такие же широкие плечи, везде броня, куча всяческого оружия и такая же привычка сразу хвататься за топор. Только размеры не совпадали, но в остальноооом! Даже такие же мастеровитые, хоть и разбойники — вон как ловко орудуют то иглами, чиня парус, то тесаками, строгая весельные болванки, то с мелким перестуком конопатят щели…
А большие гномики то и дело бросали на нее взгляды, толкали друг друга в бок, перемигивались, оглядывали открытые курткой ноги (ага… вам бы ее еще до пупка распахнуть!) и рисовали на лицах весь ход сложнейшего интеллектуального напряжения:
«Девка и есть девка, сейчас бы ее…! — ага, Рыжий тоже хотел — ну так я же не Рыжий-конунг на нее глядит не отрываясь, с ним ссориться оно не с руки — однако и не рабыня уже, можно и по согласию, коль сама мигнет — ага, такая мигнет, яйца в сапоги протекут — гыыы!!! — уж больно на валькирию похожа — не-е, валькирия бы Свену не попалась, весь корабль бы тогда положила, значит не валькирия — а „Туман Тора“? сам же видел — показалось? — а ты проверь — да ну ее на фиг, что мне, баб не хватит — а ляжки-то ух! — а ты погладь — а ты сам погладь — да ну вас всех к Локи! — давай лучше дальше конопатить!»
За дощатым настилом, который служил столом, сидела слева от кормчего. Далековато от конунга, но все равно каждый его взгляд на себе ловила. Уж его-то взгляды от всех друг сразу отличала, даже головы не поворачивая. Борода у него ничего… красивая, хотя и лохматая немножко… Зато когда учил новым мечом махать, несильно за руку хватал, направлял как надо и не лапал куда ни попадя, хотя в движении оно всяко бывает, но руки сильные! И быстрый, с топором будто танцует, не углядишь, в какой руке перебросил и куда двинется… Огнивице бы понравился! Ух сошлись бы на мечах — как бы перья только летели! От кого? Да от обоих… А зачем тут Огнивица? Я и сама с ним еще справлюсь, вот сейчас поедим, опять за меч. только если опять ненароком по заднице плашмя заедет, я ему!!! Я ему дам ненароком! Уппс!
Ага. Перепил один дядя-гном! Садясь рядом, не удержался и с размаху по попе! Гыыы!!! Га-а-а!! А что, свой брат Гертт, чего не шлепнуть одобрительно и по-дружески! По плечу вроде не того, неинтересно, да и плечики без брони, а вот по заааднице! Ух!!!
Гыыы!! Гаа-а! — одобрительное ржание смельчаку. Прааальное решение! Свой и есть свооой! Гаа-а!
Молчит конунг, вроде мясом занят. Молчит кормчий, бороду в кружке утопил. А глаза у обоих никуда не смотрят, но все-все видят и ждут. Ну и как теперь, брат-викинг Гертт? Кулачком по кольчуге?
Олия старательно-спокойно допила остаток кислятины в кружке («Доброе пиво! У Олафа хорошо варят!» Угу… вам бы дед Охрим за такое пиво… затычку от бочки в другое место… кувалдочкой…).
Несуетливо, размеренно вышла из-за стола, перекинув ноги через лавку, гы-ы-ы… гм… ух ты…! Ну дает девка… гм…
Огляделась по палубе — вот! Подобрала толстый кусок доски, весло типа недоструганное и шутнику от всей души по всей хребтине этой плашмей — нннна!!!! Тот аж мордой в солонину ткнулся — гаааа!!! гыы!!! Кушай, брат Свенельд!!!
Отплевывался, глазами крутил ошарашенно, тяжело думал — за нож схватиться или кулаком брату Гертту в ры… ну, в смысле еще раз по заду? — под затаившуюся в коротком, внимательно-приглушенном ржании толпу друзей.
Так же спокойно еще раз ногу через лавку — вот, еще один пойлом чуть не поперхнулся — села, а рядом со своей тарелью — доску. На стол. Типа столового прибора. Намек даже они поняли: радостно грохнула толпа, заржал необиженно и сам Свенельд, облегченно заулыбались конунг и кормчий.
Кто-то стукнул кружкой в ее кружку, кто-то потянулся через стол:
— Правильный ты парень, Гертт!!
Вот за такими беседами, за уроками, за Делом, которое Епифан решительно отказал называть первым (Первое у тебя было с Березихой — не зря она столько с тобой да над тобой колотилась! — Угу… и колотила… — Мало… — буркнул Епифан. Тему срочно замяли…) вышли к утонувшему между двух крутобоких сопок селу. Сначала не поняла, потом колотнулось сердце: неужто?
Да, это было то самое селение, откуда давно-давно-давно, ну очень давно… тыщу по тыще «пятышек» годов назад, увезли ее в тряской телеге толстая тетка и двое недоступно-холодных дев. Толстая тетка отзывалась на Березиху, а имен красивых дев Олия так и не узнала — да н с кем они и не говорили, свысока поглядывая на людей, уважительно косившихся на острые мечи и тугие луки за плечами… Шептались только — они и есть, стражицы Рода!
Ревела, брыкалась Олия, но толстая тетка сурово отвела руку матери, что хотела пристукнуть орущее дитя, успокоила чем-то сладким, пряничным, и скрылись за елями приземистые, широкие срубы…
Олия бы жутко удивилась, что «тьма тьмов пятышек» уложилось всего в десять лет — но на эти дивные цифры у нее времени уже не осталось: удивляться было чему и без того. Их встречали не доходя до села — большой и важный белобородый (туманно всплыло — вож Ермил), с ним еще несколько — и кланялись, и привечали ласково. Что ж удивительного? Сам Епифан! А то удивительное диво, что ЕЙ так же! Угу.. куда там — важная шишка… Самая что ни на есть белица! Таких белиц у Березихи три избы… и еще три рядышком…
Епифан легонько ткнул в спину — видел, что ноги поперед нее бегут:
— Не ползи улиткой — проведай своих-то!
Исколотыми губами сама себе (или земле?) все еще шептала: виновна… Уже не печатала тело тяжелая сыромятина, вбивая бедра в сосновый сор, уже не полыхали болью плечи, багровые от несчета ударов, отпустила судорога намертво сведенные ноги. Все. Кончилось. Но губы слегка шевельнулись: виновна…
Подсунула руки к груди, приподнялась. Почти не глядя на нее, устало сказал Епифан:
— Иди к ручью, ополоснись. Упрямка ты эдакая…
Встала, точней села. Еще раз отдышалась, волосы с лица отвела — тоже мокрые, от пота на плечах, тоже в иголках да соре сосновом. Да ничо я не упрямка… просто так надо было.
— Сам знаю, что надо. — буркнул в ответ Епифан. Она же вроде про себя говорила?
Или он тоже — про себя?
Совсем встала, подцепила с земли рубашку, чуть пошатнувшись, сделала шаг. Собрала силы и ровненько, словно и не было ничего, пропала меж густого орешника.
Епифан только головой вслед покачал:
— Все равно упрямка!
У ручья в ясный плеск воды вошла осторожно, присела, охнула. Уж слишком резануло студеной водой по горящему заду — провела ладонями, глянула удивленно: а крови-то и нет! А казалось, всю задницу кожаный опоясок размолотил, всю кожу порезал мелкими лоскуточками.
Да чего тебе там казалось — впервой, что ли? Оно и не впервой, но вот как сегодня, такого-то не было? А что, тебя сегодня сильней? Или кнут Агарьин забыла? Или под «солянушками» не выла? Сама ты дура… Дело не в силе! И не в долгости, хотя уж и не помню, чтоб так долго на правежке вертелась да ногами прядала…
Уххх… По плечам вода скользнула, остудила битое тело, казалось, солеными разводами по ясной воде пот пошел. Так тебе и надо, дуреха! Вот оно, верное слово — «надо»! Вот потому и впервой, потому что раньше не понимала, не видела, не знала, что «надо» — оно самое верное!
Провела по телу руками, счищая накрепко прилипшую смоляную шелуху — ух ты, как крутилась под сыромятиной, все груди да живот сплошь в смоле да красных точках! Это от иголок — нашла где лечь, дурка. Ага, надо было с собой скамью ташшить, чтоб удобно нашей Оленьке, чтобы животик на гладеньком, да после правежа чтобы маслицем смазали, да чтобы… Покраснела, язык сама себе в воде показала, еще раз сильно окунулась, руки вверх вскинула, грудями сочно сыграла, выгнулаааась! Оохохо.. и больно, и сладко…
Вину сыромятиной сбило, водичкой смыло!
…Глаза по сторонам шарили, а ноги помнили — вот сюда, потом в проулочку…
Влетела во двор, перемахнув перелаз белкой-белицей: оооохх… Как в стенку споткнулась: это же отец! А чего это он… кланяется??? Заторможенно поклонилась в ответ, глаза туманом заплыли, и наконец ткнулась носом в расстегнутую на груди рубаху.
Наревелась с мамкой, потом словно заново знакомилась с двумя старшими сестрами, которыу отчего-то говорили с ней робким шепотом, присмотрелась к двум мелким ребятенкам — уже после нее народились, брат да сестренка. Чуть не до утра блестели глаза слушателей, ахая да охая после ее рассказов про житье Белиц да Стражиц…
И все равно что-то не то было. На второй день поняла — кроме матери, ее за родную не то чтобы не принимают… а скорее боятся. Уж больно важная шишка! Всего второй раз, вон деды баяли, с их села девчонку в белицы увезли, и вот первая, кто на нее и вправду сподобился. Даже отец, от которого в первой памяти только широченная, молодая борода почему-то оставалась, и тот с ней говорил, иной раз глаз не подымая. И неловко, и стыдно… а и прияяяятно! Нос к небу, разговор через губу, дрых до обеда, постелю кто другой приберет, а чего это у нас пироги с утра холодные? А? А?!!
Второй день, третий… пора уж собираться, передали от Епифана. Вот и он сам — засуетились кругом, в дорогу собирая, а он молчком сидит в уголке, из-под бровей поглядывает и вроде как холодком на Олию дохнуло. Плечами передернула, холодок прогнала, да и забыла сразу.
А он не забыл — вроде, как вспоминала потом, что ни с кем не переговаривал, однако же едва на день от села отошли, как под ночлег загодя, раньше обычного, посох к сосне поставил. С чего бы?
— И как оно тебе?
— Ты про что, батюшка Епифан?
— Ну как, спрашиваю, по нраву, когда малые да большие норовят спину согнуть и с пришепетком говорить, уважным?
И снова тот холодок пробрал, снова передернулась. Поняла, о чем он. Молча нос опустила, ногой иголки на земле ковыряя.
— Вот уж не думал, не гадал, что тебе эта сласть так по душе придется! Кабы не Путь зовущий, еще бы на день остались — и велел бы я твоему отцу-батюшке до трех соленых потов драть, чтоб с лавки встать не смогла!
Засопела, слезы навернулись — Я не хотела! Оно само. С непривычки. А они сами… А я…
— Ну-ну.. они сами…Понятное дело, что они, кто ж тут еще виноват-то будет. Мы же знатные, ученые, по белому читаем, по чистому пишем, одинакое видим, туманное развеиваем! Что нам людишки разные, родня неученая! Конечно, это все они сами!
Почти совсем разревелась, потом завязку у ворота рубашки дернула, едва не порвала, словно душило ее что-то. Раздернула, подолом рубахи взмахнула и — моргнуть Епифан не успел — нагая на колючей стерне вытянулась:
— Ну так сам поучи! Заместо отца-батюшки.
Замерла. послушно, покорно и настороженно: ну, чего он там?
— Ты чего, Березонька? Я же просто пожурить хотел…
Какая Березонька? — стукнуло в голове, потом густо проворчал что-то Епифан:
— Аж глаза позастило… Ты как она тогда… и волосы те же… и тело…
Первый раз видела (нет, не видела, нос в руки уткнув!), чтобы растерялся Епифан. Или все-таки видела?
Откашлялся, растерю прогоняя, пробормотал что-то — не расслышала толком — про силу привадную да перекидную, потом громче:
— Кто же тебя прикиду учил-то, девица?
Даже голову подняла: какому прикиду???
Он понял, что ничего не поняла. Еще пуще растеря в голосе: — Так ты и это… сама? Велика сила Рода! Ох велика… Ну, не обессудь тогда, дочка — кому много дано, с того много и спрошено!
Прошелестел снятый опоясок — широкий, сыромятный. Вскинулся над девушкой, и спросил первый разочек — широкой жгучей полосой по круглому заду…
Ответило тело первой, несильной судорогой — словно поудобней легла, чертовка! Ну, девка-Олька, ну чаровница! Я тебе покажу Березоньку! Зла не держал — да и за что? — но драл от души, старательно. Выколачивал из гибкой спины и спелой задницы даже ту мелочь неправедную, что успела прилипнуть… вон как те иголки сосновые к бокам и бедрам — видно, когда под ударами крутится…
А она не понимала, что с ней. Как-то удивленно заметила, что греховного стыда и не было — когда вот так, прямо перед ним, рубаху скинула и в чем мать родила сама себе битья виновного просила. Не то, что тогда, после Огнивицы — не хотела, чтобы он тогда правеж зрел, стыыыдно было! А теперь-то что? Ведь не отец он ей, да и она не дитенок мелкий, чтоб под родительской рукой учиться-мучиться!
— М-м-м… — не от боли, от старания застонала: чтобы помочь опояску кожаному — посильней печатай, сыромятка, я же сама легла… виновна-а-а!!! Не жале-е-ей!
…Снова рвануло хохотом, когда встала из-за стола, в показ, деловито, ту доску с собой взяла. Даже кормчий, обычно только улыбавшийся, охотно ржал со всеми. Головой мотнул: — Ну ты и правда Гертта!
Наклонилась к его уху, внятно шепнула, старательно выговаривая уже понятные, но еще чужие на язык слова:
— Мое имя Олия!
Он хотел пошутить, но почему-то не стал. Да и ей было некогда — уже шел с той стороны стола конунг, приветливо помахивая топором. Легким, не боевым. Да, конунг, я готова! Давай, еще часик пошутим, на потеху твоей веселой братве!
Потеху устраивали не только они с конунгом — если позволяла погода, в охотку махали топорами да мечами все, кто не был занят. Но поглядеть, как конунг учит Гертта было куда интересней — и не только потому, что Гертт был в такой коротюсенькой курточке и такой длинноволосый. Просто двигалась она, — он,? —забери вас всех Лахти! — запутала совсем! — как-то не по обычному. Словно играла-танцевала, как остальные девки весной, на лужках. Но остальные девки без меча и круглого небольшого щита, без перевязки на голове, без ремешков на сильных ногах, высоко открытых, тьфу, ну что ты будешь делать! Пошли лучше смотреть, как Аррик с Бочкой дерутся!
Возле это странной пары — конунг и его ученица — в близкой близости оставались только двое. Неразлучный с конунгом кормчий и привязавшийся к Олии Свенельд — тот, шлепальщик за столом…
На этот раз все шло подозрительно гладко — Олия успешно подставляла щит, ловко уходила и от правых, и от верхних ударов, пару раз даже получился перекат, который так намучал ее у стражиц — ну не выходило! А сейчас вышло, только конунг покраснел отчего-то даже сквозь бороду, а кормчий аж башкой завертел. Нечего тут краснеть, сами такую куртку дали…
потом еще несколько удачных атак, а потом конунг так смешно споткнулся, так охнул, глаза испуганные, — она как раз на левый удар снизу пошла — вот сейчас достааану!
И небо в крапинку, палуба в спину с размаху, а сверху эта чертова туша в кольчуге! Да в нем весу как в бооочке… — глаза в глаза… Не двигаясь. А глаза искрястые, красивые! Не двигаясь. Дыхание в дыхание. Пальцы на горле — просто так, обозначить захват. Его пальцы на ее, ее — на его. Даже не почувствовала, что задыхается с непривычки, даже забыла, что можно вот так ногами, вот так уйти… в голове застучало молоточками кем-то сказанное: и куда торопишься, девка? Еще подержишь на себе мужика!
Покраснели вдруг сразу оба. Как ошпаренные разлетелись — конунг едва успел топор подхватить, а Олия свой меч. Засопела упрямо — мол, не победил! Так нечестно! И он засопел, как мишка возле дупла: ну чего кусаки такие, меда не даете?
Умно встрял кормчий, словно и не видел ничего:
— Щит треснул… кончай бой, Ольгерта!
Оглянулся на него Олаф:
— Как ты ее назвал?
— Ольгерта, — четко повторил кормчий. — Это ее имя.
Свенельд старательно пыхтел в бороду, шлифуя обрезком старой шкуры медные накладки, нашитые на высокие сапожки. Нашивала их Аньтика, причем дырочки для кожаных ниток ковырял ножом тоже Свенельд — единственный, кого Аньтика перестала бояться, не забиваясь в угол при появлении очередного викинга. И сейчас она сидела ну почти что рядом, хитрыми узелками сплетая какую-то обновку из амуниции, которую неистощимо придумывала для Ольгерты. И тоже пыхтела почти в ритм со Свенельдом — получалось у них это так забавно, что Ольгерта не выдержала и, тоже полируя тряпочкой свой легкий меч, включила громкость:
— Пышшш-псссь! Пышшш-пссь!
Свенельд с Аньтикой удивленно вытаращились, переглянулись, потом поняли и охотно заржали — точнее, заржал конечно Свенельд, утробно угукая лесным филином. Короткий хихик Аньтики вплелся в ухание, Свенельд по старой доброй привычке взмахнул лапой, чтобы шлепнуть Аньтику то ли по плечу, то ли еще куда, но потом притормозил руку и сунул ее в лохмы бороды — а ну как опять Ольгерта в ответ пошутит… У нее на уме сама Фрейя не знает, чего будет — огребешь ни за что!
Ольгерта оценила этот жест, чуть усмехнулась и ласково подышала на блестящую сталь клинка. Поймала свое отражение — ремешок с красивым серебряным оберегом придерживал непокорные волосы, отяжелевшие от морской соли. Только теперь с ремешка, который стал шире и плотнее, сбегала сеточка, прикрывая щеки и затылок — легкая, витым серебром кованая. Откуда ее откопал запасливый хомяк-кормчий, она не спрашивала, но быстро заметила — теперь с ней по-свойски шутить стали еще реже, чем раньше.
Опасливо — не опасливо, но поглядывали с налетом какой-то робости. Конунг просвещать не стал, думал и сама знает — да откуда Олии было знать, что такую сеточку валькирия должна меж боями носить, чтобы шлем боевой легче на голову ложился, плотней на волосах, к сетке привычных, сидел и не мешал в нужное время… Ну не было такого в свиточках Березихи! А может и было — значит, мало на правежке отлежала, не все как положено заучила да упомнила. Вот про Фрейю как-то вроде в памяти всплыло, про Локу ихнего, проныру, да про волка Фенрира. А про волка и то лишь потому, что стра-а-ашный!
Вздохнула, поднялась на палубу, к борту. Подвинулись двое, к навешенному щиту пропуская, бегло по сеточке глазами скользнули, еще на шаг отошли. Где-то краем сознания уже понимала, что все эти сеточки, новый меч, ушитый серебряными бляхами пояс и вон те же медные накладки на высоких сапожках — неспроста. И конунг, и кормчий с уважительного одобрения команды снаряжали ее словно на царский выход — и хотя вольные бонды даже конунгам редко кланялись, однако Ольгерту, куда бы ни шла, пропускали расступившись.
Нахальничать с новым положением, которое пока не понимала, но нутром чуяла, не стала. Плечи еще Епифанов ремень помнили — хорошая была учеба насчет задранного к небу носа! Да и расслабляться не стоило — оно вроде уже давно не пленница, однако черный нос драккара вовсе не домой нацелен… А куда?
Домой, конечно, домой. Только не в ее дом, не теплые срубы березихиной «наставницы», что утонула под нависшими елями где-то далеко-далеко. В ИХ дом — строгого конунга с искряными глазами, умницы кормчего, добродушного недотепы-медведя Свенельда, всех остальных, кто менялся на веслах, стучал доски, сплетал и смолил попорченное вервие, кто нетерпеливо вглядывался из-под руки в развороты скалистой земли. Высооокие! Почти что под небо, высокие скалы — едва видны на самых краях деревья, а камешками кажутся только издали: ближе подплывешь — каждый камешек, что дом.
Полощется по ветру парус, уже привычным шумом ухают вдоль носа пенистые волны: то солнечными бликами, когда редкими искрами светло на душе, то темными валами, когда тоска накатит. Куда дальше идти, Олия? А идти придется — так Род велел!
Вспомнила ухание Свенельда — ну точно филин…
Как тот, в подземелье, на плече у Рода — ухал там чего-то по своему, по филиньему, и не понять сразу. Смешной такой — глазищи вытаращил, ровно кот перепуганный, клювом пыхтит, лапами перебирает, типа сердится. Врушка, насквозь тебя вижу — пугаешь, чтобы забоялась к заветному сундуку подойти! А вот и не забоюсь! Подошла, от тяжелых крыльев отмахнулась — ухал так, что в уши ветром било — откинула кованый крышник.
Ууух ты…
Заискрилось в глазах ледяным светом — только слыхом изредка про такие камешки слыхивала. Однако же они какие-то не такие.. другие… вот дурочка — настоящих не видела, а как тут другие поймешь? Оглянулась на здоровенного филина — тот уселся на край сундука, сытым котярой глазищи прикрыл-открыл, лениво переступил тяжелыми когтями по дереву: мол, а мне без разницы! Бери, к чему душа ляжет!
Блеснул один камешек. Холодно, тревожно. К другим потянулась, а тот не отпускал, бил лучиком в глаза: бери меня! Потянулась, руку отдернула — вдруг страхом повеяло! Даже филин ухнул тревожно, снова лапами переступил, будто предостеречь хотел. Пропустила пальцами пару пригоршней — уууух… красяяво! Вздохнула. Потом еще раз вздохнула. А то я красявых не видала.. Где их носить-то… под лучиной у матушки Березихи?
Решительно схватила тот, которым холодно бил в глаза. Глухо ухнул… нет, рявкнул!!! — филин: брось, дурочка!
Не бросила. Из упрямства и вредности. И пошла следом за филином — тот уже научил, как за ним поспевать…
Брось, дурочка! Шаг назад, и все! Бери другой, радуйся, красуйся, не бери в голову и в руки!
Всего ша-а-аг…
Она его сделала. Вперед. За филином батюшки-Рода, который теперь летел почему очень тяжело и мрачно…
Счет дням не вели — Епифан сноровисто месил сапогами землю, Олия пробиралась следом, и вроде все одинако, а вроде и по-разному кругом. То дерево новое появится, какое раньше не видала, то траву какую Епифан укажет, в пальцах помнет, скажет, отчего и зачем такая трава создана или пригодна, то скала диковинная по-над берегом покажется. Один раз камешек чудной ковырнула, тяжелый, всего с кулак, а руку оттягивает. Епифан ухмыльнулся под бородой, одобрительно кивнул, когда отбросила. На што оно, золото, не в нем радость!
Дни насчитывать не так интересно, как Епифана слушать да всему новому научаться. Одной только болотнице почитай несколько дней отдали — и зачем Епифан ей такую науку давал? Едва отогрелась после ночи, когда над тиной один нос торчал и глаза, полные ужаса. Не, врут они, ночные филины, не было там у меня никакого ужаса! Ну, испугалась совсем чуток, потом успокоилась! Нашли чем пугать — ужами… Если бы змеюка страшная огнявая, как у Березихи в свиточках, что накидку над зубами злыми раздувает — тогда еще можно испугаться. Но опять всего лишь чуток, потому как она же глухая, ровно тетерка! И слепая что крот: коль сама не двинешься, не заметит, особливо в холодной воде — вот ее и бери удавкой, или железом острым, или вон щепастой рогатиной. Про рогатину сама и без Епифана знала. А он тоже, мог бы и не смеяться, когда мышка из котомки порскнула! Ну, завизжала чуток — а чего она так нежданно, да еще такая вертлявая да еще и прямо под ноги! Сам бы небось завизжал!
Представила себе визжащего и подпрыгивающего Епифана, звонко рассмеялась, потом еще пуще — глядя, как он недоуменно обернулся.
Ладошкой рот прикрыла, глазищи нахальные в землю и топает следом, хихикает, егоза непутевая… Или путевая? Не зря Велес про пути сказал, ох не зря!
Однако же в дороге не все было привычным — старательно повторяя уроки, иной раз сбивалась и путалась. Епифан не ворчал, повторял обстоятельно и сызнова, а она краснела от своей нерадивости, потихоньку сама себя щипала, и все гадала — ну отчего он, как Березиха, на правежку ее почти что и не кладет? Ну, было в тот раз, после дома родительского, так то не в счет, там вина была неразмерная. А наставленье без мученья в голову не вступает — сколь раз это Березиха говаривала, мокрые прутики сквозь морщинистый кулак протягивая…
Стыда особого и не было, или был? Как-то оно непривычно, голышом у ног мужика розговые извивы показывать. С Березихой и Агарьей-то ладно, а с Епифаном все одно ну как-то не так. Не то. Или это не стыд? Вздохнула, головой помотала. Помотала еще раз — не помогло, ничего яснее не стало. Отчего в тот раз под ремень голышом не стыдилась и даже сама его в краску вогнала? Неужто так хотелось всем естеством тот ремень поясной принять? Или мелькало что-то краешком сознания — стыдное, греховное и оттого сладкое?
Врушка! Какое там сладкое, даже когда купалась, он глядел не так, как мужики смотрят. А откуда тебе знать, как они смотрят, мужики-то? Огнивица говорила, что у них глаза, что ладошки — огладят, прощупают, вот так вот скользнут… показала как — и забылись, сплелись, уже про мужиков всяких там мохнатых и не помня!
Вздохнула, котомку следом за Епифаном сбросила — все, на ночь тут стоять будем. Пока щепал лучинку, напевно пересказывала урочное, что сегодня услыхала да поняла. Поправил, потом еще раз, повторила послушно, уж который раз за вечер вздохнула и вдруг деловито поднялась. К речке в пять шагов спустилась, вскинула руки к ветвям краснотала — спиной взгляд чувствовала. И даже поняла, что все, стой — хватит той кучки прутиков, что с трудом наломала от ветвей — гибкие не хуже березихиных моченых!
К костру вернулась, руки к подолу дернула — а он головой покачал отрицательно. Удивленно глянула и успокоилась — добродушной ухмылке и словам понятливым:
— Поешь сначала, егоза…
Волна в борт плюхнулась сочно и весело — суетились, неуклюжими муравьями по всему драккару бегали, радостно переругивались и без конца шарахали друг друга по плечам: вот он, родной фиорд! Даже Свенельд пошел на риск — шлепнуть не шлепнул, но облапил сзади, потискал на радостях — ногами задрыгала, типа «поставь, где взял». Поставил, растопырил бороду в радостной улыбке, деловито поправил кожаное плетение на ее предплечье — словно уже сейчас на берег, словно уже нужно показываться-красоваться да уважения воинам прибавлять. Из довольно путаных слов кормчего — хотя старался, чуть не пальцах объяснял — поняла: конунг собирается представить ее своему роду как равную из равных, не просто как свободную женщину, а как…
Нет, слово «валькирия» не прозвучало ни разу: чего зря гневить Одина, чего заранее битву кликать? Все же знают — валькирии, они просто так не приходят! И молот Тора зря не свистит над рогатым шлемом — всему свой час и своя примета. Вот счастливой приметой и станет на их драккаре красивая кошка с дикими в бою глазами, в схватке проверенная и обычаи понимающая.
Верный брат по имени Ольгерта.
Выслушала, согласилась. Сама не поняла, как это вышло — но согласие не просто дала, а «дать изволила», царственно кивнув и снова глаза в глаза с конунгом сцепившись. Он молча стоял и ждал — ни словом, ни жестом кормчему не помог, пока тот старательно ее роль разжевывал. Когда согласиться изволила, лишь молча кивнул. Ишь ты, гордяка бородатая… Я же вижу, как ты дыхалку придерживал, пока я не ответила! Ладно уж, так и быть, пользуйся олейкиной добротой!
Уже потом сама с собой врушки играть не стала — конечно, согласилась бы сразу! Еще бы — на носу корабля, вся в красивой курточке, в сапожках с медными поножами, в серебряных нитях на волосах и с мечом — это же Огнивица и та от зависти бы лопнула! Ну, может совсем и не лопнула бы… а просто порадовалась!
Покраснела, когда сообразила — она ведь совсем не знает, как ихние важные королевны или кто там еще должны себя вести! За спиной конунга не встанешь — ее только макушку из-за плеча видно будет: ни сеточка, ни оберег, ни поясок серебряный… Вперед стать явно нельзя — не по росту горшок! У Свенельда спрашивать бестолку — он на руках готов снести с берега, только намекни. У кормчего? Неловко — потому как чувствую, что он думает, как много я знаю и умею. А я ничегошеньки не знаю и не умею! Ой, мамочки, ну почему не те свиточки Березиха давала, не ту буквицу вычитывала!
Ну, все. Пугаться поздно. Будет как будет…
Вон толпа на берегу, вон уже видно, как руками машут, вот уже и голоса слышны. Рев, смех, гогот, чья-то шапка в восторге взлетевшая — три драккара ведет славный конунг в родной фиорд! На шести бортах в ряд выстроились славные воины, на кончиках мечей принесшие в дом новый достаток.
Волнами в борта, волнами гвалт на берегу. В расширенных глазах Олии отражались встречавшие — кто-то по бортам шарит, своего выискивая и в страхе кусает губы, не находя. Кто-то чуть не по пояс в холодные волны лезет, признав гордо стоявшего за щитом брата, сына или отца. К кому-то на руках поднимают младенца — мол, смотри, какой воин растет! А кто-то глазами цепкими и по ней уже прошелся, прицелился.
Шорох и скрежет камешков под днищем, всплеск брошенного с обеих сторон вервия, стук досок — качнулась, но устояла ровно, хотя кормчий уже не у руля, вон за спиной, в затылок дышит, будто от чего прикрывая. Вон и шагнул к сходням конунг. Остановился, радостный рев пережидая, впол-оборота встал и чуть удивленно на нее глянул. Руки не подал — не постельная женка, не слабый дитенок, не раненый воин — чего обижать непрошеной подмогой?
А ее как тогда, с мечом на похоронах, ровно изнутри торкнуло — ты герой? Так погляди, как героев встречать надобно!
Шагнула вперед. Он качнулся было рядом, но замер. Застыл и радостный рев в глотках — коротким, повелительным жестом остановила на сходнях. Прошла по доскам, разрезая толпу каленым ножом — отхлынули, шепотком по рядам прошелестев — все увидели, все поняли, все оценили?
У конца сходней неторопливо руки вскинула, волосами как волной прошлась и — вполоборота, на одно колено опустилась, меч обнажив и кончиком в доски — спускайся на берег, герой и повелитель! Ты вернулся с победой и тебя встречает валькирия…
Вот чертяка гордячая, хоть бы растерялся на пол-секундочки! Как будто каждый раз вот так из похода — поравнялся с ней, позволил за левым плечом встать и уже вдвоем впереди всех воинов, сквозь ошарашенную толпу — к высокому, в землю вбитому столбу. Плеснулось на землю пригоршней золото — прими, покровитель, дань конунга. Шелестело, звенело, прыгало щедрыми брызгами — серебро, золото, камешки: не гурьбой, а чинно, ряд за рядом подходили спустившиеся с кораблей воины, горстями сыпали к столбу его долю. Удача капризна — пусть это золото послужит Хенриру, Тору, Видару. Они пока его брать не будут — сохраннее полежит в сундуках хранительницы Снотры. А Хеймдаллю золото не нужно — он и сам помочь может. Ему важна преданность, удача боевая и верные клинки — как тот, что в руках у Ольгерты. Ну, что стоишь, чего ждешь?
Губы прикусила, неторопливо клинок приподняла. Хеймдалль? Не мой ты бог, но… постой, а ты разве не Риг? Наш ты все-таки! Вон резные на столбе, твои, с детства привычные знаки — коса, цеп и следы белой краски. Белый бог, братишка Рода, умелый пахарь и веселый боец Риг!
Вот лешаки бородатые, удумали же как имя перековеркать — где Риг, а где Хеймдалль! Да разве в имени дело… Бери мой клинок — возьми хоть в стражицы, коль Путь Рода в другое пока не вывел. Коснулась клинком столба — шумно вздохнули кругом, одобрительно заворочались — а она вздрогнула. Не Ольгерта, нет: та холодной королевой стояла, словно не присягу давала, а наоборот, принимала…
Вздрогнула Олия — короткой искрой прошлось по клинку горячее тепло, в руки ударило, по глазам плеснуло — извилистым росчерком грядущего Пути. Выходит, это только остановка?
…Скрипнула навешенная на кожаные петли дверь — Аньтика как всегда осторожно, словно мышка, высунула наружу нос. Углядела Ольгерту, заулыбалась и появилась наружу вся, старательно одергивая короткую кожаную рубашонку. Убежала, куда по утрам положено, вернулась и пристроилась на валявшемся чурбачке рядом с Ольгертой.
Та сидела на пузатом темном бочонке, беспечно болтала ногами и щурилась навстречу теплому утреннему солнышку. Вокруг разливалось такое спокойное умиротворение, словно сидела дома, на крылечке у Березихи. А вон там, чуть левее, за крутобоким скатом, неспешно журчит Веретенка, а вон там, если повернуться, две длинных избы сестер-белиц, но поворачиваться лениво — таа-ак тепло, таа-ак тихо…
Вздохнула: не Веретенка там журчит, а неровно бьет волнами мокрые валуны серое море и нету за спиной никаких изб. Избы-то есть, но не наши, не привычные: тесаные камни фундаментов, короб из бревен с пристройками со всех сторон, черные квадраты курных провалов на крышах.
Мало тут леса, да и не тот, что наш — вон, у нас лиственницу на нижние венцы срубят, так она от деда к внуку только крепше делается. Нету у них лиственницы… Зато камней: ну какие хочешь! Подкинула один, красивый, с дырочкой посередке, запульнула в сторонку. Поглядела, куда упал, потом ткнула в бок Аньтику: — Вон, воздыхатель твой идет!
— Это ваш, госпожа! — углядела Свенельда Антика и ойкнула от шлепка по заду:
— Я тебе сказала без госпожов!
Аньтика еще раз потерла попу, ткнулась носом в рукав и исчезла в доме.
Свенельд действительно горбился тяжелыми плечами уж совсем рядом, неловко мял в руках какую-то пушную рухлядь. Действительно, не поймешь, чей он воздыхатель: опять две накидки принес — подлиннее для длинноногой Ольгерты и покороче для курносой, круглолицей Аньтики. В сторону Ольгерты лишний раз и не дышит, а девчонку ну что ни раз — облапить норовит. Та тоже в долгу не остается, осмелела — то за бороду попробует дернуть, то шнурок смешным узелочком на древке топора навяжет. Тот всеми богами клянется, что сейчас он эту негодную девчонку по уши в землю вобьет, та за Ольгерту прячется, тот в итоге пыхтит грозно-грозно, а борода сама по себе в стороны от улыбки лезет.
Прошел следом за ними в дом, по-хозяйски пошатал спинку намертво сколоченной кровати — подарок конунга. Олия сначала и не знала, что тут далеко не у всех кровати были: знак достатка, да и то — даже в доме богатого воина кровать только для хозяина с хозяйкой. Остальные по стенкам на лавках: вот храпу-то! Не, у нас лучше, у нас пятистенки ставить даже для молодых семейных — ну, плевое дело! Леса кругом немеряно. В чем-то тут бедно живут, а в чем-то богато: почитай, под каждой лавкой сундучок или сундук. Запасливые, как хомяки…
А уж если про запасы родов говорить — тут вообще! Где-то далеко —далеко, на сходе трех или четырех фиордов, стоит хижина Тейфа-Дымника. А под ней пещера — вот туда все племена фиордов особые запасы и таскают. Ну, навроде как на черный день… Хотя откуда у них черные дни-то возьмутся: что ни лето, так поход, так новые мешки с золотом и рухлядью, новыми пленниками вереницы идут. Сама не могла понять — то ли нравились они ей своей домашностью, мастеровитостью, своим старанием, то ли зло в душе плескало за ихние недобрые набеги… Поди пойми, боевой народ суровых фиордов!
…Кровать не скрипнула даже под рукой Свенельда: уж что-что, а мастерить тут умели, ничего не скажешь. Еще раз подергал, вздохнул как в бочку и, наконец, выдавил, зачем пришел:
— Большие ярлы на совет сходятся. Наш тоже уйдет завтра, на «Остром».
Кольнуло в сердце, но виду не подала: почему не позвал? Хотя кто она тут…Картинка для встречи важных гостей? Ни жена, ни пленница, ни наложница, ни боевая подруга…
Хотя насчет боевой — сам конунг уже редко приходил всласть мечами помахаться, вне кораблей у него тут дел хватало, а вот кормчий — тот зачастил. Рубились на легких топорах, на краях щитов, на ножах засапожных, учил бросать тот, потайной клинок, да и сам кое-чему учился. Раздувалась от гордости, когда некоторые «штучки» Огнивицы показывала — а за некоторыми потом и сам конунг приходил поучиться. Дурачков из себя не строили, под ручку по бережку не гуляли, вразнобой под цветочками не вздыхали, да и говорили редко. Словами, в смысле — глазами: иной раз так сцепятся, что кормчий кашлять замучается…
…Выходит, на совет больших ярлов зовут?
Вскинула голову, губы сжала — умница Аньтика сразу за нужным нарядом полезла. Покосилась на Свенельда, тот покраснел, потоптался, потом вылетел из сруба, послушным ручным медведем присел на тот же чурбачок, еще теплый от Аньтики.
Дождался, снова головой помотал: у-у-уххх… Даже боязно с такой валькирией из напевных саг рядом-то идти! Пристроился грамотно, как положено хранителю тела: сзади на полшгага и слева, на пол-удара меча. Старательно в такт шагам попадал, потом махнул рукой и забухал привычным темпом тяжелых сапог.
Посреди спуска к селению вдруг хмыкнул в голос.
— Чего ты? — обернулась сердито: не над ней ли?
Свенельд башкой замотал, аж шлем покосился:
— Ух и огребет сейчас наш славный конунг!
После того памятного вечера, когда принесла Епифану красноталовые прутики, чем-то даже легче стало. Постегал несильно, просто так, для порядку — уж она-то знала, какая разница между «для порядку» или когда настоящая правежка идет. Не поняла, правда, отчего так настороженно смотрел, пока рубашонку снимала. Искорки стыда еще вовсе не погасли — раздевалась, стоя спиной к нему. Даже розги приняв, еще раз в глаза заглянул, подбородок приподняв — потом как вздохнул облегченно. Ничего не сказал, а она переспрашивать постыдилась: ну чего он в ней искал, кого разглядывал? Не что, а кого — хоть и туманно Огнивица про мужские взгляды говорила, а тут нутром почуяла — не груди и не все остальное он в ней выглядывал.
Да и правда — нашлась невидаль голозадая… Сколько лет Епифану, она не знала — иной раз по кручам идет, как молодой, едва поспеешь. А иной раз глянет — словно инеем седым всю тебя покроет. Ни молодые, ни старые ТАК не смотрят — тут другое, не в годах дело. Запуталась совсем — а в чем? А в том, что таких как я, он на своем ого-го сколько перевидал! И с задками покруче, и со спинками поглаже, и с титьками куда покрупней — уж всякое дело… Но и на нее не как плоскодонку смотрит, тоже видно. А вот в чем закавыка, понять не могла.
Пока загадки себе загадывала, еще пару-тройку дней пути прошагали. Еще разок прутики нарвала, снова едва заметно пожал плечами Епифан, даже губы шевельнулись, словно спросить хотел: неужто тебе это так надо? Однако не спросил, расчертил зад и спину короткими полосками-рывками. Когда привстала, помог подняться, прижал к груди, погладил по длинным русым волнам: — Ну-ну… все хорошо. Не стыдись и не бойся.
— Я и не боюсь — сопела в толстую походную куртку на его груди. Потом подумала и добавила: — Тебя не боюсь. Ты другой какой-то. Мне с тобой и не стыдно вовсе! Я плохая, да?
— Ты просто маленькая…
— Неправда, мне уже вот сколько! — Не отрывая носа, гордо три раза растопырила ладонь.
— Ох, какая же ты маленькая…
В дом конунга не вошла — влетела. Брызнули в стороны то ли девки, то ли служанки, то ли еще какие приживалки — их тут как муравьишков на мед налипало, хоть в дом не входи. Ее откровенно боялись — хотя никого еще ни разу и не тронула, не всяким и по росту была (девки тут вырастали — ух, Агарье бы дела было-о! Кнутом за раз зад не обернешь!), но отчего-то всегда разлетались, как мошкара под ветром. Еще на второй день, как приплыли, вот так вот разлетелись, кроме одной — однако от нее уже сама Олия как есть отлетела бы куда подальше. Боязно стало — вроде и не стара, вроде и не грозна, однако же глаза как у конунга — зрачки в зрачки, неспешно, внимательно. Оглядела, ровно раздела — ну разве что руками по грудям и бедрам не провела, изучая — какая ты, девица-странница, туга ли, крепка, ли, смела ли?
Вот и сейчас — все как могли ушмыгнули, а она как сидела у окошка, так и сидит. Олия уж не дичилась, знала, что это мать конунга. И не страшная она вовсе, просто гордая и Ольку вот так сразу к сердцу не допустит — не было еще заботы, чужую девку приглядывать да от сына оберегать… Или сына — от нее?
А вот сегодня не как обычно — вроде и спина гордая, и руки медленно на коленки сложены, а глаза… Тревога в них плещется, будто помощи у Олии просит. Правильно прибежала, не зря сердце чует: не такие уж простые дела у славных ярлов! Не от благой вести сердце молоточком стукнуло.
Так и остались посреди просторного дома втроем — мать у окошка, молча и пытливо глядящая, конунг и Олия. Двое пыхтели чуть не в лад — словно к драке готовились: конунг с вызовом бородку вперед вздернул: мол, чего прибежала? И Олия так же, только без бородки — куда это ты собрался? Будто мужа на хмельную пирушку не пущать вздумала…
Первая не выдержала, брякнула, что сразу от сердца шло: — Нельзя тебе к ярлам! Не к добру зовут!
Олаф ухмылку недобрую на строну своротил:
— Я и не знал, что привез на корабле свенельду-ясновидицу… Или ярлы важные поначалу тебе свои письмена прислали, свитки передали, а уж потом и ко мне, убогому, снизошли?
Красиво говорил конунг, да при слове «свитки» Олия уж его не очень-то и слушала — глаза будто сами к ларцу резному метнулись. И не зря — из-под него словно ледяным маревом зло сочилось. Не слушая, шагнула к ларцу, тяжелый крышник откинула — конунг от растерянности даже дернуться не успел или не стал — выхватила один, самый холодный, самыми ядовитыми брызгами прошитый:
— Вот такие? Да? А мне такие и слать не надобно, я их за полдня пути отравой почую!
Выхватил конунг свиток, на письмена печатные глянул и лицом посерел. Молча матери подал, та охнула — видать, и вправду чужая девица даром ясным наделена! Глотнул комок в горле, развернул, снова Олии в руки:
— Чти!
— Не могу я по вашему честь… не знаю буквицы, чужие. Знаю, что плохой свиток. Навроде, как та обманка! — И в глаза конунгу, и тот впервой их опустил, зубами скрежетнув — не забыл, как спасла их от глупой, нелепой засады.
А ей и не надо было чужие письмена честь — свиток от того самого конунга был, который и обманку наводил, и корабли Олафа таранить и пограбить хотел. Вроде как ни о чем свиток, зато печати зла на нем таким льдом проступали, что теперь даже Олаф их ощутить мог. Повертел в руках, растерянно то на мать, то на Олию глядя, наконец решился — подал ей в руки главный свиток. Тот, из-за которого и сыр-бор: где ярлы на большой совет звали.
Насупилась Олия — ничего честь не могла, ничего руки не щупали, ничего холодом пальцы не пробивало. Только сердце упрямо ныло — нельзя ему… Нельзя туда…
Растерялась, на мать беспомощно глянула, та таким же бессильным взглядом ответила и обе уже словно как бы снизу на властного конунга посмотрели. Понял, ухмыльнулся с превосходством:
— Ээээх, хоть и важные вы, сердцу милые, да все одно бабы.. Нашли, куда нос совать…
Приговором грохнула крышка ларца. Понурилась Олия. Вздохнула мать. Вздувал парус верный драккар — ждут тебя, храбрый ярл, на совете равных…
Даже не поняла поначалу, о чем говорит Епифан, внезапно застыв у крутого обрыва:
— Вот и все. Пришли, девица негаданная.
Куда пришли? Чего пришли? Нашел чем пугать — таких обрывов на пути уж сколько пройдено! Потом пригляделась — камни как камни, ручей неширокий как ручей, однако же… Напрягла наученные уменья, кое-что само из сердца внезапно торкнулось — и увидала. Округлые, словно те же камни, но глубокие дыры. Входы в пещеры, откуда даже в летний зной тянуло стылым холодком. Не сыростью, не затхлостью, не мокрой плесенью земляных сводов — а просто морозцем. Веселым таким зимним морозцем, когда снег искорками, солнце вовсю, сугробы пушистиками — однако долго не набегаешься, не накувыркаешься: хоть весело, а все одно — зима!
Ясный холод тек по склонам. Чистый, свежий. И словно живой, но ни радостный, ни печальный. Ну… Ну просто мороз как мороз! Вдохнула, поняла, что который раз ничего не поняла, а Епифан все так же молча стоял рядом, будто и не собираясь вниз, ко входам.
На всякий случай переспросила:
— Мне туда самой? Одной?
Кивнул — мол, сама все видишь, провожатый уж ни к чему.
— А к кому там? Кто встретит? И чего говорить?
Тенью пробежала грустная улыбка Епифана:
— Говорить? Хм… Слушать, девочка. Просто смотреть и слушать. Там мало кому говорить разрешено.
— А ты куда?
— Я недалече. Надо будет, и меня позовут. Все, иди…
— Да иди же! — вроде и повернулся, потом неожиданно сгреб руками, на мгновенье прижал, словно еще раз от чего ограждая, туго глотнул комком и в самое ухо:
— Все… Иди… Не бойся шага…
Какого шага? Опять темнит Епифан? Или она сама еще ничего ясного не понимает? Ай, да ну вас всех!
И она пошла. Даже не помнила, спотыкалась или нет, видела ли, куда ногу ставить, только краешком удивлялась, отчего так легко идти по обрыву, который на глаз вроде стеной опускался. Стена вниз, а ноги чуют, что вверх… Чудеса твои, Род-батюшко!
Черным провалом вход. Почему этот выбрала? Сама не знала. Не самый близкий, но и не дальний — ну, просто ноги так пошли. Едва шаг вступила, как в черном мареве — черные тени. Встали по блокам, замерли, она тоже. Как внутри чего-то прошелестело, короткими осторожными пальцами внутри головы, под сердцем. Сердито фыркнула — щекотно же! Чего в голове шаритесь!
Будто поняли, так же дружно растаяли — так и не поняла, люди иль нелюди, жить иль нежить?
Спросить не успела, куда идти дальше — вход на две части шел. Пошла налево — по сердцу. Снова тень, но уже под потолком — светится слегка-слегка, будто туман на старом болоте. Ну, это не страшно — таких, как ты, уже видела. Лучше бы кого другого на стражу поставили — ты же бессловесный, у тебя и путь не спросишь. Ишь, глазами крутит, пугает — пугай-пугай, раз я тебя увидала, значит, ты сам мне показался. Значит, уже пропущена: на врага Раш-стражец нападает страшной невидимкой. Епифан показывал такого, как ты, в первый раз — валун-валуном, ну не больше как в две головы размером. А потом удар словно молниями: паутинные нити в стороны и к цели — да только от той паутинки сосновые стволы словно бритвой режет и камни дымятся, как суп на костре. Епифан говорил, что лихого иль злого человека такие паутинки ломтями режут… Тьфу ты…Аж передернулась…
На всякий случай слегка замедлила шаг, чуть-чуть поклонилась верхнему стражнику — и показалось, будто тот в ответ подмигнул. Нет, конечно же, показалось — у него ни глаз, ни век-то нет, одна голова… Откуда же глаза, чем подмигивал? Почему их вижу? Решить вопрос не успела — поворот и снова тени, снова с обеих сторон.
Но уже светлые и шаги слышны — значит, что-то людское. Нежить так не ходит. Точно — люди! Однако лиц и вовсе не видно под светлыми накидками. Котомку сняли с плеча, не спросив. Холстяную рубашку сдернули, заметить не успела — вроде и не грубо, так скользнуло, будто и не было завязок у ворота. Лихо раздели, служивые! Дернулась было, но успокаивающе легли на плечи руки — не бойся, так надо. Ну надо так надо, однако же… Не, не то чтобы холодно, хотя и морозно, просто телешом идти… Ну, стыдно, что ли…
Вздохнула, послушно пошла вперед, отгоняя мысли о том, что идет нагая, как в день рождения. Даже руки не дернулись, прикрыться, когда снова по бокам светлые накидки — ага, поняла. Ей такую же протянули — не, от морозца вроде не прикрывает, просто от лишних глаз. И странный все равно морозец — ноги не леденеют, босиком по камням, а холодок как внутри всего. Пробирает, хотя терпеть можно. Ладно, потерпим. А теперь куда?
Все исчезли, будто и не было. Налево? Направо?
Ну и пусть. Пойду, куда не положено — сами виноваты. Шагнула, склонила голову под низким сводом, снова распрямилась. Уу-у-ух ты!
Аж ты цельный дом под землей — с ровным полом, крышей, с сундуками по стенам и хитрыми такими полочками-пристеночками: а на ни-и-и-их! От пола до потолка, куда глаза хватает — свиточки… свиточки… свиточки… Вот бы сюда Березиху! Она над своими сундуками трясется, будто там весь мир упрятан. А тут таких сундуков, что песка на речке!
Оглянулась — никого. Постояла. Еще постояла. Скушно… Оглянулась третий раз, несмело протянула руку к пристеночку. Взяла свиточек, глазами стрельнула — не-а, не наши буквицы. А вон тот? А тот?
Сзади ударом хлопнуло — оглянулась: филин! Ух ты, какой здоровущий! Глазищи блюдцами, когти в ладонь… Урукнул-угукнул, испугать хотел. Фиугушки, не таких видали… Чего крыльями-то захлопал? Куда идти? За тобой, что ли? Ну, надо, так пошли…
Ша-а-аг!
Гомон, визг, то ли хохот, то ли ругань — у них иной раз и не поймешь. Не люди, а грохотули какие-то! Аньтика вроде никуда не бегала, ничего не спрашивала — или только показалось, что не бегала? Потому как возникла рядом, словно из-под камня выскочила, и жарким шепотом:
— Там свадьба будет! — Покраснела, будто ее саму сейчас замуж выдавать будут, прыснула в ладошку. Ну что за девка…
Олия вздохнула, напустила на себя серьезный вид и тоже вдруг покраснела: свадьба, это… Это ой-ой-ой! Интере-е-есно!
— Пошли невесту смотреть! — Сначала шагнула вслед за Аньтикой, потом остановилась. Ну что я, в самом деле, как девчонка, невесту глядеть… Эка невидаль, а то мы всяких там невест и ихних нарядов не видали!
А где ты их видала? На трех свиточках Березихи и один-единый разочек живьем, когда одну из сестер-белиц в замужние дела провожали! Ну и ладно… Все равно невидаль… Или все-таки поглядеть? Неужто и у них, как с Саянкой, будет?
Рева и причитаний у сестер-белиц было немеряно: правда, скорей делали вид, что горевали да слезами заливались. Не силком же, а по согласию уходила в замужество Саянка — чего уж горевать-то! Однако так велено, и так повелось — слезами косы обмыть, слезами девичьи годы проводить.
Так и утиралась Саянка не рушником, не косынкой, а распущенными концами собственных кос — уже и слез не было, и хитрющая улыбка нет-нет как промелькнет, а все одно — косой по щекам провела, брови ссупонила, а подружки-белицы как по команде навзрыд всхлипывают. Вот дурехи…
Саянкин мужик — тот как есть видный — даже сама Олия его пару раз до сватовства видала. Ну, рыбу да зерно там привозил, потом по санному следу еще кой чего, потом снова уже без кормленного веления, сам по себе, от души сома приволок. Навозился, начастился, Саянку приглядел, в ноги Березихе упал — та по привычке губы поджала поперву, а потом и рукой как лебедь крылом махнула — пущай…
Наверное, из-за того сома Березиха согласие и дала. Олия к той рыбине даже ко снулой подойти побоялась — хвост за телегой по снегу волочился, а мооорда!!! Усы свесились — в палец толщиной! Девки говорили, такая рыбина хвостом наповал бьет, а коль проглотить кого захочет — и долбленая лодка не спасет! Пожует, да дерево на раз выплюнет!
Шептались по углам — не разбери, о чем больше — про сомину небывалого или про Саянку, что шастала втихаря к этому Ермилу-рыбале. Ермил на ночевку в гостевой избе оставался, и Ольин черед был туда мясных щей с поварни таскать. Притащила, на столе старательно плошки-чашки раздвинула-расставила, кругляш подового хлебца горячего на чистый скат выложила, гостевым мужикам поясно поклонилась и все ж не утерпела:
— А правда, что он и лодку проглотит?
— Кто? — аж поперхнулся Ермил.
— Ну, сом твой!
Заржали дружно, Олию в краску вгоняя:
— Кто ж тебе, ребятеночек, такие небылицы наплел?
Черным-черно обиделась за «ребятеночка» — сами вы! Повырастали головами под потолошницу, а небось никакой свиток хоть набело, хоть начерно честь не сможете! И буквицов рисованных в глаза не видали! Нашли ребятеночка, я вот надысь про рыбины такое чла! Тако-о-ое!
И выдала им нараспев:
— Горой поднебесной волна вырастала,
Белою пеной лодки кружа.
Не буря сметала, не ветер ломал
Мореные мачты из крепких дубов —
А зев огромадный из волн простирался,
Как рев тысяч глоток, он души кромсал,
И выплыл огромный, и выплыл великий,
Над морем поднялся…
…поднялся…
Сбилась, покраснела, краем глаза уловив, как уже притихшими ртами ловили ее слова: — не каждый раз белицы в гостевой избе напевы свиточные раскрывают! Давай, девица, давай…
Поздно. Сбилась, устыдилась запинки, уметнулась в сени, потом на крыльцо — уже там чуть не за ворот рубахи поймал Ермил-рыбарь:
— Да погоди ты со своей Царь-рыбиной… Обскажи, чего Саянка-то не идет?
— Да у матушки-Березихи она… Не ходи туда, там по нашему делу, по бабьему! Тебе нельзя!
— Ну, оно конешно.. По-вашему, по-бабьему! — не сдержался, хохотнул, фигурку Олии оглядев. — Куда уж твое бабье-то дело…
Совсем разобиделась, «не сказала — не показала», но по метнувшемуся взгляду Ермил понял, где сейчас его ненаглядная Саянка. Ух, потом и всыпала Агарья за эти гляделки — неча было мужику на потаенную избу показывать! Нечего! Не стрыбай ногами, негодница! Ровно лежи! Я тебе покажу! Я тебе погляжу, куда не надо! И не стони мне тут! Не солеными секу, потерпишь!
Узловатые корни старой березы, выбеленные ветром. Узловатые руки, выбеленные трудами и годами. То ли корни гладят руки, то ли руки спрашивают что-то, скользя по извивам корневищ. Сколько лет Тэйфу-Дымнику, не знал и он сам. Смешные они, люди фиордов… Годы, годы… А сколько тебе, а как ты жил, а что было, а что будет?… А как нужно делать это, а как нужно делать то… Смешные люди, смешные вопросы. А сам что — не смешной был сто жизней назад? Молчи уж, Упавший Тифос…
Знай, живи себе, жди знака — как вот нынешней весной. Много лет уж корпел над пещерными сундуками тихо-мирно, разве что иной раз привечая у порога то новую свенельду-ясновидицу, (чуть было не хихикнул… тоже мне, ясновидицы… знай себе толкуют нараспев от него же услышанное! Ну и пусть их, не жалко…), то алчно блестевшего глазами конунга из фиордов, то зрелую деву, что в пригоршнях приворотное золото приносила, о дитятке мечтая…
Кому отвечал ясно, кому туманно, кому щепотку снадобья не жалел, а проводив, спешил к своим сундукам, скрипел крышками, перебирал… Кожаные свитки перебирал, иные со знакомыми буквами, иные совсем старые, с такими рунами, что и сам не помнил, откуда тут взялись. Не золото, не самоцветы, что тесными грудами в кожных увязках таскали сюда на вечную сохранность люди фиордов. Свитки памяти и знаний…
Смешные они… Не в золоте власть, не в золоте правда. Но разве надобно им это знать? Знание даровано редким, и эти редкие — остальных ведут. Через тьму с золотыми проблесками, потому что так проще пояснить, повести и дать кому чего надо — хоть хлеба, хоть злата, хоть гордой стати у руля кормового. Истину же ведает малая толика — и сколько из них на пути Родевса мудрого между собой схлестнется, куда их пути те выведут, одному ему и ведомо. Куда ни кинь — Пути одни, слова лишь разные. По ихнему — Один, по нашему Зевес, по другому — Род, по третьему и четвертому… А все одно — корни слов перебери — Отец сущего, выше которого нет, Всеотец премудрый и справедливый.
Вздохнул, прислушался. Путь… Путь… Тяжелым топотом ступили на него эмбаты. Сильней удар, дружнее, громче — значит, тверже шаг, больше храбрости в сердце! Левой, правой, левой! Уперлись, копья на уровень груди, щитами край в край, и всей массой — ша-а-аг!
Ша-а-аг! Тяжелей стук боевых эмбат, трещат кожаные ремешки на сильных ногах:
— Ша-а-аг!
Идет лавина на лавину, шеренга на шеренгу, копья на копья, щит в щит — стой насмерть, фаланга честных, свободных и равных, сомкнись щитами, упрись эмбатами…
Мотнул головой — какие эмбаты, из ума выжил, старый пень! Носи уж кожаные обмотки, шнурами прошитые — тут тебе не родная Элла, тут в сто хитонов обернешься, да и то зубы стучат дробно-дробно, словно бежит разбитая фаланга. Сколько лет, как по велению Рода-Свидара сюда пришел! Уже и забыл, как пенится родное море, откуда вышла та самая Афия, смешливая девчонка с волосами цвета лунной ночи. Провожала в первый и последний раз, пахла свежей травой и острым сыром, гибко сплетала сильные ноги на его пояснице…
Тьфу ты, старый сатир! От тебя самого уже острым сыром пахнет… козлиным… Отгоняй память, стели дорогу мыслей, как неведомые силы стелили тебе дорогу сюда…
Ноги стер, три пары эмбат сносил — а потом три жизни тут… или четыре… иль не знаю сколько — уже и не зябко от северных волн, уже и родным кажется холодный запах прозрачного снега, лениво налезающего на берег.
Еще ночью понял — пришло его время. Не смутным ожиданием, как десяток лун назад, когда очередной проситель подтвердил — один из конунгов привел с собой то ли пленницу, то ли валькирию, то ли вестницу перемен. Выслушал, даже глазами усмехаться не стал — все одно к одному сходилось. Сама ли позовет? Или ее призвать? Или еще что? Неведомо… Привык ждать. Подождем и тут. Путь ясен — прозрачным камешком с буквицей «Ирь» — ожидание. Жди, а как время придет — сделаешь свой шаг…
— Ша-а-аг!
Снова скользят руки по узловатым корням погибшей березы. Прости уж, старая подруга — да и не мог я тебя уберечь от шквала. Отжила, видно, свое — вон как корни в небу вздела. Видать, пришло и наше с тобой время — тебе дымным костром к небесам подняться, а мне и прозвище оправдать.
Почему «дымником» кличут? Ну, дымок из пещеры, ну, весть какую подать — так разве это главное? Не-е-ет.. Разве упомнишь, как три (или четыре, или сто семь?) жизней назад, новые слова коверкая, на ихний лад свое имя переводил — Тифос. [3] Вроде прижилось, и звать стали Тэйф-дымник, но…
Он помнил, хотя помнить не хотел.
Не хотел жить больше с этим именем.
Боль мешала.
— Да, оно всегда не ко времени — то ли отвечала кому-то, то ли сама с собой говорила матушка-Березиха. — Испокон веков были своды по осени, чтоб в зимней неспехе ребятенка вынашивать да по весеннему солнышку рожать. Да кто там те «испоконы» чтит, коль уж по грешному делу у обоих зачесалось?
— Вот и я о том же! — Ну конечно, куда тут без мрачной медведицы-Агарьи! Не может свою крючковатый нос не сунуть. Олия тихо завозилась на дальней лежанке, в тени догоравшей лучины.
— О том же, да не о том же… — снова заворчала Березиха. — Саянка — девица ладная да смирная, да и Ермил не петух-трахун залетный, прости мои слова Небо Светлое! Ну, не терпится им год обождать — дело понятное, молодое…
— Я вот бы ей по этому самому молодому делу! — Замолчала Агарья, остановленная повелительным жестом Березихи.
— Тебе бы знай девкам зады да спины расписывать! Ну что ты у меня за стегалка такая! Все хворостины в округе перевела. Ты лучше подумай, как обряд Роду отдать… снега кругом — по крышу! Сама знаешь — обряд Рода, он жаркой земли просит!
Агарья что-то начала про девкины зады, которые тут откормились так, что никакого леса на розги не хватит, но потом действительно призадумалась. Обряд Роду да Роженице — это тебе не лозой свистеть! Тут смысл глубо-о-окай!
Споткнулась на слове «глубокий» — чуть было не толкнула Березиху по-свойски в бок. Потом одумалась, чуть было как белицы-ученицы, соплячки эти, нараспев не начала: — На глубокой пашне раскинув ноги, впивать чреслами сыру землю, с болью принимать тяжесть земную, земле же отдавать… Дальше не очень помнила приговорные сказы, однако:
— Матушка Березиха, снежок до земли лопатами хлебными, струганными, прогребем, кипяточком ошпарим, пахотную борозду как есть настоящим плугом проложим! И все будет, как велено да как положено! Не сказано же, в какое время глыбь пашную проводить и девку раскладывать!
— Не сказано… — эхом откликнулась Березиха. Призадумалась. Потом махнула рукой: будь по твоему! — Права ты. Однако же…
Агарья присунулась поближе, слушая про «однако же».
«Однако же» оказалось коротким и простым:
— Только быстро надо. Не дело девку на морозе нагишом распинать. Заместо пользы всяко другое выйдет, и земля не родит под ней, и она от земли. Застудишь не чая — сама понимать должна.
— Понимаю, матушка Березиха. Быстро все спроворим! Девиц иных звать?
— Нет. Только старших сестер. Малым это пока без надобности, да и не поймут, как рожать с землей и на земле… Им до рожений еще, как… — Снова махнула рукой, видя, что Агарья все поняла. На том и порешили.
«Не-е… — завозилась на своей тихой лежанке Олия. — Пусть снова посекут, но на роженицу с землей да на земле, я все одно погляжу… Ишь выдумали — рано, без надобности, не велено… Врушки старые… все одно погляжу! Может, я вон прямо вот завтра себе мужика найду — проворного да хозяйчего! У меня уже все есть, и титьки напряглись, и вон даже волосики где положено есть! Вот! Как же не поглядеть, чего делать надобно! У-у-у, только бы лишнего нам не показать… Жа-а-адины…»
Потерла еще саднящую от лозы спину, поежилась и провалилась в жаркое марево сна, угрюмо насупив брови: «Все одно погляжу…»
Ничего «такого» на свадьбе фиорда Ольгерта не углядела.
Скорей, подумала — все потаенное да по-настоящему женское (иль мужское — тут у каждого свое! Да так и надо…) уже сделано, все обряды пройдены. И кто она такая, чтобы ее на тайные дела звать — даже в своих краях на «потаенную обрядицу» не выросла! Не пустила матушка-Березиха. В стражицы не пустила, в обрядицы не пустила, в родовые потаенки не пустила, в белые чтицы не пустила…
Если бы не пришел Епифан — вообще бы никуда не пустила! (По привычке надула губы, ровно несмышленая девочка-Олия, там, далеко-далеко и давно-давно-давно назад…). Так и торчала бы все самые лучшие годы-годики среди свиточков, буквицы перебирая, по слогам плавным читая и время от времени протягиваюсь на старой знакомой лавке под старыми, всегда новыми, но такими старыми розгами…
Вздохнула, еще раз оглядела ревуще-гудяще-ржуще-пьющий свадебный стол. Ну, оно везде одинако. Почти как у нас, наверное. Вон, мельник Тьёрф уже обнялся на полу с недопитым кувшином — брага мутно разлилась, а улыбка на пьяной морде шире плеч. А чему ему тужить — зерно мелется, камни крутятся, в почете и славе живет, вторую дочку за мужа-воина отдает!
Поначалу орал громче всех, попеременно то к отцу жениха, то к братьям, то еще к кому из гостей целоваться лез — и целовались охотно, и вливали в широченные бороды пенные струи пива да браги.
А вот уже и сцепились на дальнем конце. Отсюда не видать — то ли Груф-рыжий (этого помнила по кораблю), то ли Биорн-резчик, а с кем сцепился — и того непонятней. Ну и ладно — за столом без топоров, а кулаками морды поквасить — это они завсегда! Только повод дай! А не дашь — сами найдут, и рады, будто дети малые — вот я ему! Гы-ы-ы! А он мне!!! Га-га-га!! А потом Молкнир подскочил и нам обоим к-а-ак даст! Гыыы!!! Га-а!
Рядом сочно чавкает неразлучный брат Свенельд — только что протащили по ряду запеченного поросенка. Какого на фиг поросенка — кабанищу дикого, голова шире Ольгертиных плеч! Свенельд лихо оттяпал широким ножом треть кабаньей ляжки, плюхнул на тарель: кушай, сестренка Ольгерта!
Она отпилила аккуратный кусочек своим ножом, остальное переложила обратно Свенельду — у того на тарели и так уже гора всего-всякого, но он не в отказе: пузо не мешок, сразу не лопнет!
— Гы! Ав-вррк! — отрыгнул, сыто и благодарно улыбнулся, охотно впился зубами в брызжущий салом окорок — Спасибо, сестренка! Из твоих рук вкусней, а пузо — ну, сама знаешь, не мешок… Гы-ы…
— А вон как в прошлом году женили Нельгу, дочку Пузатого Парка — так потом разговоры ходили, как она своему женишку-Скульгирду цельный месяц не давала!! Гы-ы-ы! Целый месяц не мог бабу завалить! Гаа-а-а!!!
Машет кулаками за столом разобиженный Скульгирд — уже первенец у него родился! Дала! Честно, вот как есть дала!
— Гы-ы-ы! Дала все-таки! Или не тебе? Га-а-а!!!
А на главном конце стола не до разборок — там золотистыми брызгами полилось зерно. Из широкогорлого кувшина — зерном, из глубокой тарели — монетами, из холстяного мешка — сушеными травами — поверх невесты. На голову, едва прикрытую узорчатым серебром, на плечи под расшитой свадебной рубахой — чтобы в достатке, с куском хлеба, со златом-серебром жила…
…А на главном конце стола не до мелких разборок — там золотистыми брызгами полилось благодатное пожелание, щедро растекаясь по столу, по сторонам, на радость мечущейся под ногами мелкотне и ошалевшим от такого развлечения собакам. Из широкогорлого кувшина — зерном, из глубокой тарели — монетами, из холстяного мешка — сушеными травами — поверх невесты. На голову, едва прикрытую узорчатым серебром, на плечи под расшитой свадебной рубахой — чтобы в достатке, с куском хлеба, со златом-серебром жила…
Не, у нас не так. Ну, почти так, однако же, без монет. Гривны рубленые, тяжелые — так и шишек насажать недолго… Да и зерно золотистое НЕ СВЕРХУ на невесту, а ПОД нее!
Как тогда, на проводах Саянки — когда на черную землю, густо парящую между разрытых сугробов, таким же ясным золотом брызнули зерна. На глазах потемнели, набухли, впились жадным телом в жадную горячую землю — и лишь тогда руки подруг опахнули с Саянки накинутую шубейку. И снова по глазам ударило золотом — на этот раз голого, ждущего, жадного тела, припавшего к мокрой черной земле. Руки под лицо подсунула — не пачкать лик ясный, а ноги…
Ноги и до велительных слов сестры-обрядицы сама, будто правильное дело почуяв, широко-широко раскинула. Едва не в края сугробов — жадно, приникая пузом к мягкой земле, вжимаясь в пробитую борозду-пахоту: роди меня, земля, и я рожать буду, как ты, щедро и много…
Судорогой сведен зад — наотмашь, без злобы, но сильно плещет мокрая плеть в руке Агарьи — с мученьем тело в землю вжимается. В ней, матушке, боль моя, и теперь моя боль тебе долги возвращает. Вот так твоя матушка мучалась, тебя рожая, вот так земля-матушка каждый год болью исходит под хлебом-родом нашим, вот и твой черед, девица Саянка, первую женскую боль познать.
Нет, мужская боль тебе будет другая — да то и боль разве? Глупая! То сладость, тобой же и желанная — а тут не твоя воля, не мужа, а Рода великого: семя принимать, в муках рожать и благодарной быть. Благо дарить…
Снова, еще до слов обрядицы, едва привстав, все так же бесстыдно и жарко приподнимает бедра Саянка — и щедрой пригоршней черпает зерно обрядица, с силой мажет между расставленных ног, хлеб-род в роженное место втирая. Покраснев, переглянулись кто-то из старших белиц: ох ненасытно к мужскому семени Саянка-то будет! Глянь, как мокро прилипло, как глубоко вошло зерно в роженное место! Будто и не хлебом-родом втерли, а мужской род прямо тут, на земле, в себя приняла…
Ну, потом и такое будет — уже по весне, по свежей пахоте, с настоящим мужем, для щедрого хлеба — а пока по обряду, с прощанием девичьим и стонами, что плеть Агарьи волей-неволей из Саянки выхлестывает. Даже матушка Березиха не морщится, брови не сводит: тут уж власть не ее, а сестры-обрядицы и той же Агарьи. Больше боли сейчас — потом девке легче станет! После агарьиной плетки ближние подружки свежую лозу в руки возьмут — тут уж Саянке лежать и в землю в муках втираться не след: вскочить можно. Вот и погонят ее длинными лозинами в жарко натопленную баню — лишнее смыть, волосы в травах сполоснуть, по всяким другим делам пошептать-пообрядовать, погадать на других, и назавтра…
А назавтра…
Ойкнула — цепкие пальцы Березихи взяли за ухо. Ну вот только вот Матушка-всевидица рядом с Саянкой была, ну вот самое рядом! — а как же за спиной очутилась? О-о-ой… Ну все, теперь до утра розги кушать…
Не-а, обошлось — даже удивилась, когда в ухо вплелся свистящий, не злой, но строгий шепот Березихи:
— А ну-ка, брысь отсюда! Еще раз угляжу — не розгой, плеткой память почищу! И ни звука малым сестрам! Брррысь!
Брысьнула тенью между сугробами. Хотела приостановиться, высунув из-за угла любопытный нос — но глаза в глаза встретилась с хитрым прищуром Березихи.
— Вот же!
— Н-н-ну что вам, жалкоо-о-о? Да? У-у-у, жадины противные.. Все одно у старших белиц выпытаю, отчего оно все, зачем и почему!
Вздохнула и, смертно обидевшись на весь светлый мир, брысьнула окончательно. Даже слезами не залилась — как вот эта, в зерне и золоте на конце стола. Тоже заливается, тоже не очень уж и горько: значит, и у них так: просто для вечного обряду положено? Вот дурочки, нашли чего выть: сами мужика ищут, сами как минутка удобная голым телом перед ним играются, а как после сватовства суръезного — тут же в слезы! Вот врушки-то…
А в остальном — ну, как у них, так и у нас. Наверное. Все, как испокон веков положено…
А что, лапать других девок тут у вас тоже положено? Свенельда рядом не оказалось — а сзади, навалившись плечами, смял пальцами груди кто-то жарко дышащий, хмельной, заплетаясь в словах:
— Тугая, ты, пришлая девка! Конунг твой далеко, я сейчас тебя заместо него (…) (…) и потом еще раз (…) буду!
Поначалу оттолкнула вроде тихо, ненавязчиво — ну, мало ли кому пьяный солод-хмель в башку ударит! Оттолкнула, да мало или несильно — не понял, за глупый жест посчитал — и лапищами в вырез платья, под подол снизу, в треск ткани, жадно, тупо и глупо…
А потом и он не понял, и она сама не поняла — как во сне, почему в «легкий шаг» вошла — медленно-медленно пропустила поглубже в вырез платья заграбастую руку, медленно-медленно приняла на спину тело, медленно-медленно вывернулась и — брызгами еда от тарели — всей мордой в стол, в кровь, в сопли, в обиженный рев. Медленно-медленно вскинулась от лавки, сквозь медленно разевающиеся непонятливые пока еще рты — а тот морду от тарели поднял, к ней повернулся. Одна рука вроде в замах пошла, а второй, в насмешку, сквозь жир и куски на морде — на разрез штанов: вот тут тебе и …!
Ох и дурочка ты, Олька… Говорила же Огнивица — такие удары не прощают. Обидные они. Хотя… Краснела, поясняя что в этом ударе к чему, даже Огнивица — а тот покраснел от крови, в голову ударившей. Но сделать уже ничего не мог — схватился за то, чего надо, согнулся до земли и мордой в ее сапожки, ногами перебирая… Побудешь ты у меня… вместо конунга… урррод пьяный…
Возле уха мелькнули кулак и рука — кулак впечатался в руку: принял этот удар Свенельд, вроде и легко толкнул замахнувшегося, но тот сразу лег поверху того, на земле скрюченного. Заткнулся гневным ревом еще кто-то справа, чуть не завизжал поросем: Аньтика долго не думала, горячего навара в морду, в глаза и в бороду — ннна!
И замолчала, насупила брови помрачневшая свадьба. Драка дело плевое, но чтобы мужика вот так ни за что… да еще прилюдно… Да еще вот так вот… гм… дает девка…
Не девка. Это женщина конунга.
Но конунг не назвал ее прилюдно своей женой! И живет они на отшибе, не в доме конунга.
Причем тут мужняя жена?
А она не его жена, это наш брат Ольгерт!
Но раз она «брат» — то выходит, равный поединок между равными? Пусть берут топоры или мечи! Пусть отходят в сторону и решают спор равных! Но…
Но воин не может биться с женщиной!
Или разложить прямо тут, заголить крутую задницу и врезать размашистых плетей, раз она просто девка?
Или не просто девка? Круглые тарели, тяжелые мысли, оловянные перегляды…
Мрачным медведем сопит Свенельд, отводит глаза от Ольгерты — там, на земле, тихо взвывает Вольд, его прамладший брат. Эх, не углядел за сопляком… В такт ему звонко сопит отчаянная от ярости Аньтика — суньтесь еще кто к госпоже! Я вам! Всем!!!
Хрипло орал старый ворон на валуне у пещеры: «Ка-а-а-ар!»
А Тэйфу-Тифосу слышалось «Ша-а-аг!».
Ну, чего орешь? Сам вижу, что пришла пора. Белыми разводами подернулись корни старой березы, вдруг вывернутой шквалом. Сколько уж таких шквалов перевидали они оба — ты ведь даже не дрогнула. А тут…
Белые разводы. Знак Путника — то ли Рига, то ли Хеймдалля, то ли старого, да и незнакомого никому тут Меркура… Хрипло орет ворон, взмахивает крыльями с седым белым пером. Не маши, сам видел в мареве вещего сна девицу со светлыми волосами. Тут все такие, светлые… чего махать-то… Снова прошелся пальцами по светлым корням светлой березы, пригляделся к возникшему ниоткуда белому узору — тау… По-нашему «тау», по здешнему «тафт», по буквицам Рода-Всеотца — Тайа, знак Пути и тайны…
Значит, ей Путь передать? И идти по нему теперь ей, незнакомой девчонке со светлыми волосами? Что же она такого совершила, такую ношу на себя приняв? Поежился…
Но Путь есть Путь. И на нем хоть первый, хоть последний — труден шаг.
Ша-а-аг…
Надменно цедил слова персидский гонец — «Наши стрелы закроют вам солнце!» Смеялся в ответ белозубый храбрец Леонид: «Мы будем сражаться в тени!». И они сражались. Триста на тьму теменей, в тени узких скал и туч легких оперенных стрел.
Ша-а-аг! Дружный удар боевых эмбат, трещат на натянутых икрах натянутые ремешки… или мышцы, порванные стрелами? Не видно брызнувшей крови на алых плащах — чтобы не радовать глаз врага. Тверже строй, шеренга на шеренгу, удар, мясной скрежет стали в человеческой плоти и снова натужное, в смерти хрипящее «Ша-а-аг!»
— Сложите оружие!
— Придите и возьмите… — весело скалится мертвеющим ртом Леонид, и поют над нами последние стрелы.
Ша-а-аг! Споткнулся — то ли о щит, то ли о труп, упал на колено, скользящий удар — и холодное спасение тьмы поглощает Тифоса, погребенного под телами своих и чужих.
На рубахе ни карманов, ничего. Искристый камешек за щеку сунула, за филином едва поспевала. Снова каменный простор, снова пристенки да лежанки, сплошь свитками устланные. Мрачно сопит великан-филин, перебирая когтями край лежанки, словно показывает — сюда гляди, отсюда чти! Подошла, перебрала — нееет… не пойму… все одно буквицы не такие, незнакомые!
Отпрянула от свиточков, когда сзади послышался шорох. Обернулась — в такой же длинной, простой белой рубахе, какую на нее надели, словно бы ниоткуда возник человек. Так и не поняла — старый ли или оооочень старый. Борода в пояс, волосы белые, но глаз цееепкий! На верхний пристеночек начал свитки принесенные перекладывать. На Олию почти и не глянул — хотя даже от мимолетного взгляда ее снова холодком прошило от макушки до пяток.
Свитки уложил, к нижнему сундуку потянулся, начал сдвигать. А тот словно в пол врос — аж скрипит, не двигаясь. Подскочила, рядом натужилась, ворча:
— Чего сам тяготу такую дергаешь, деда? Позвать не можешь?
Сундук вдруг скользнул, словно пол салом намазали, как влитой на место встал.
— Позвать? Могу… Иль сама не чуешь?
Пригляделась, хмыкнула:
— Не-а! Епифан говорил, сюда только Род-батюшко позвать может. Куда тебе до него! А ты его видал? Он и вправду такооой? Ну, такооооой! Большой такой, важный, старый-престарый и умный-умный? А где он сидит? Как к нему идти? Чего спрашивать? Зачем мне к нему?
Глухо рявкнул филин, тенью усмешки в белой бороде:
— Вот натрещала… Белица-сорока…
— Чего это я сорока? — надулась, как мышь на крупу: — А белицей все одно скоро стану! Матушка Березиха мне наверно сказала! Говорит, поучишься еще годков пару, и будешь хорошая белица! Слышал, небось, про матушку-Березиху? Она про всех все знает! И свиточков у нее не меньше чем тут! — приврала, зато как уверенно!
Филин уже не ухал и не рявкал — человечьим смехом давился…
А тот, с белой бородой и холодными глазами, легко так кругом себя рукой повел:
— Свиточки, говоришь? А сама что же выбрала? Камешек?
— Свиточки там с непонятными буквицами были, — проворчала, искоса глядя.
В пол-оборота голову отвернула, из-за щеки камешек вынула:
— Вот. Ну и забирай обратно, коль нельзя…
Снова усмехнулся — точней, бородой шевельнул. Глаза еще ледянее стали:
— У Рода взятое Родовым путем станет… Слыхала?
— Слыхала. Ну так где Род-то? Долго тут мерзнуть? Меня Епифан ждет!
Филин аж поперхнулся. А старик, словно и не слыша, камешек в пальцах повертел:
— Тайа… Ну и выбрала ты себе, девица-белица…
Вдруг совсем по-человечьи вздохнул, камешек обратно подал:
— Что же теперь…. Сама выбрала, а я менять не стану. Иди, девица. В пришлой избе скажут, что дальше делать… Пусть будет, как будет.
Ладони над головой протянул и льдом облил всю-всю:
— Путь тебе через Жизни и в длинный шаг!
Чего встала? Иди же!
Ша-а-аг!
Нас было триста, нас было всего триста, нас было целых триста и мы сражались до конца! Отталкивает руки, бьется в путах — или это не путы? Непривычно белые холстины повязок, чужие лица, в которых нет злобы, только смесь участия и жалости. Встает и падает — нет копья, не держат ноги, упрись эмбатами, воин Тифос, тебя ждет Леонид и твое место в фаланге!
— Да придержите вы этого вояку! — то ли шипит, то ли ворчит страшная как смерть старуха.
— Ты пришла за мной? Врешь, я не слышу плеска черных волн Стикса, я сейчас вста-а-ану…
— Вставай, воин по имени Тифос. Тебя ждет дорога.
— Меня ждет мой царь и мое место в строю!
Седой, длиннобородый почему-то отводит глаза:
— Там уже нет никого… Это было целую жизнь назад. И твое имя осталось среди тех, кто…
Отчаянным воем:
— У меня больше нет имени! Почему ты не дал мне умереть с честью!
— У тебя другой путь… Только не споткнись больше.
Треснул узловатый корень в узловатых, но крепких руках. Упрись, воин. Встань. Пришел знак — и теперь тебе строить фалангу. Чужую, незнакомую в юности, но…
Но такую же. Чтобы триста против тьмы.
— Ша-а-аг!
В пиве и браге быстро прошла смутная пауза — вот слева загомонили, вот и справа, опять что-то начали орать, поднося новые дары молодым. Ну ее на фиг, эту Ольгерту, пусть там сами разбираются, кто кого обидел. Соваться поперек нее — не поймешь, чего будет, а поперек Свенельда с братьями — и того понятнее. Уложат почем зря! Вот пусть ей рога и откручивают, раз рядышком ходят…
«Рядышком» ходил, конечно, только один Свенельд, но насчет его и братьев подмечено было верно. Их было не то трое, не то четверо — Ольгерта так и не знала толком. А самое главное — этой мрачноватой плечистой оравой редкими словами командовал-повелевал самый старый и самый большой медведь фиорда — папаша Грунд.
Или Ольгерте только казался он самым большим и самым старым? Да разве в этом дело… Она его почему-то совсем не боялась — с самого первого дня. Глаза у него были… Ну, умные, что ли. И насчет слов сейчас вспомнилось лишнего — наверное, он своей оравой вообще без слов командовал. Только глянет, как даже до Свенельда или Вильмира доходит без повторений. Если что не так — по башке влупит — аж шлем торчком! Гы…
Вот тебе и гы… Вон он, почти напротив, чуть слева — насупился мрачным филином, глаза в тарель. Кулаки тяжеленные побелели, но смолчал. Не встал, даже не приподнялся, когда Вольда уложила. Молча глядел, когда Свенельд левого махальщика приложил, а средний брат (он и есть Вильмир, кажется) младшего поднимать начал.
Потом, так же молча, в глаза Ольгерты своими мрачными гляделками из-под бровей уперся: зачем? Зачем так обиде6ла парня? Не могла по морде? Или разучилась? Или не умела? Или самая недотрога тут? Или еще что?
Искрами вопросы, один за одним. Опустила глаза. Не успевала сообразить и ответить. Эх, Епифан бы подсказал, а тут…
Вдруг вскинула голову:
— Епифан?
Мелькнуло решение. Выпрямилась, тоже глазами показала Грунду — отойдем?
Тот чуть было не усмехнулся, потом понял, что и в мыслях девка вызова не держит. Встал, почти не напрягаясь, столешницу на стыке раздвинул, вперед шагнул. Заворчали было справа-слева сидевшие, чьи тарели да кубки вперемешку пошли, однако негромко. Уйдет Грунд, уведет своих сынков вместе с этой чужой дикой кошкой — все тише будет. Свадьбой займемся, а не их разборками…
Налива-а-ай!
Воздвигся Грунд над Ольгертой — даже плечи ссутулив, на две головы выше. Но она так спокойно взгляд встретила, что со стороны казалось — равные ростом говорить будут.
— Свенельд мой названный брат.
Тот молча согласился:
— Значит, остальные твои сыновья тоже мои братья?
Снова согласие.
— Ну тогда… тогда я наказала брата, а ты… Ты накажи меня, как их сестру и свою дочь.
Наконец-то и ответный звук сквозь бородищу пробился:
— Твоя правда.
Подумал, пошевелил плечами, Свенельду кивнул — мол, кто ближе сажени к сестре подойдет, кончай на хрен! А Ольгерте уже не мрачно, а деловито сказал:
— Вечером приду… Гм… Дочь.
Мотнул тяжелой умной башкой, бороду помял в кулаке и снова к столу. На пол-шаге остановился, гулко хмыкнул:
— А ты и вправду — непростая! Но я приду. Слово сказано!
Мрачно горбатился за длинным столом ярл Хникунд. Даже внешне похож был на Одина — в давние времена потерянным глазом, а уж по мудрости и того более!.. Или так казалось другим ярлам, сгрудившимся по всем сторонам большого, шестиугольного стола? Да и как не славить мудрость Хникунда — ему уж шестой десяток пошел! За такие-то древние годы как мудрости не набраться… Если б не он, тут бы уже с десяток раз передрались, а пока всего две стычки и было — Ангборд по старой памяти по уху Свиру заехал, а Гротт из Кривого фиорда ровно бы ненароком ногу Волду подставил. Тот кэ-ээк хряп мордой в спину Брисгамну! Га-а-а!!!
До серьезной беседы, ради которой собрались, дело уже почти подошло. Осталось всего пара бочонков пива и пол-бочонка привозного, фряжского, сладкого, будто для девок, вина. Остальные Хникунд выставлять не велел — с одной стороны, этим мордобородым хоть по бочке в каждого влей, а с другой стороны, когда пиво из ушей плещется, мозги совсем никуда. И так мозгов у половины нет, одни шлемы… — усмехнулся сам себе.
Но есть и другая половина, чьи внимательные глаза, острый ум и привычку пить поменьше, а слушать побольше, он знал уже не первый день. Вон, слева, только лишь усы в кружку макает Свеборг-Рваное ухо, чуть дальше — с легкой рыжинкой борода Олафа-Смолы, еще дальше, у входа, (чтобы даже тут, на совете ярлов, за спиной никого не случилось!) — вечно мрачный, с бегающими глазами Хьельнир…
Оторвавшись от кружки, мрачно рыгнул Свеборг. Почесал за разрубленным ухом, пытливо вгляделся в лицо Хникунда: — мол, пора говорить, чего звал. Ткнул в бок не на шутку разоравшегося соседа, потом другого. Поняв его, неторопливо начали наводить порядок и другие ярлы: те, что потрезвее да посообразительнее. Не прошло и получаса, как пьяное и сытое стадо превратилось в то, чего и добивался Хникунд: мутноватое, но вроде как внимательное собрание боевых ярлов.
— Неспокойно ныне в Асгарде. — Коротко, раздельно и почти негромко сказал Хникунд. Но в наступившей тишине, трезвея, его услышали все. Переварили, переглядываясь, потом кто-то неуверенно высказал общее, обалделое недоумение:
— А ты что, Хникунд, сагхом стал? Тебе какое дело до волхвования?
Зашумели, загомонили:
— Первый раз совет ярлов начинался с таких слов! Где Асгард, а где мы! И какое дело Асгарду до нас, земных воинов? И уж нам тем более — призовет Один, там на небесах и повоюем!
Старый лис Хникунд словно ждал, пока такая фраза вылетит:
— К тому и веду. Волхвы и Сагхи говорят, что много наших воинов уйдет к праотцу, отцу богов… Совсем скоро и очень много!
Гомонить перестали. Это уже было ближе к кольчугам, а то и к телу: в схватке что бонн, что ярл-конунг бились рядом и на небеса уходили едва ли не чаще один другого.
— И что нам теперь? Всем советом на небеса подыматься? — удачно пошутил Свир, на что Свеборг мудро заметил:
— Один позовет, так и подымешься. А будешь перебивать речь большого ярла, я тебе в том помогу…
Свир хотел было тут же объяснить обидчику, что к чему, но даже сквозь хмель удержался. Не то, совсем не то начал говорить Хникунд… От непонятного веяло страхом. Свир не любил страх. Не любили его ни Олаф, ни Волд, ни Гротт, ни остальные два десятка ярлов.
— Говори, большой ярл. Не томи душу!
— А мне нечего больше сказать. Для того и собрал — вам всем по своим фиордам возвращаться. Принести жертвы Отцу богов. Не забыть Видара с Улем. Поклониться Форсети. Потому как волхвы сказали — скоро прозвучит слово Хеймдалля. Чтобы его понять, откройте глаза и уши. Спрашивайте своих вест, своих жрецов, своих сагхов и волхвов. Все, что прознали тайного или опасного — давайте знать на мои корабли.
— Может, бриты решили ответ нам сделать? — попытался угадать причину непонятных волнений Гротт. Потом сам же себе ответил — Вроде не должно… Там уже некому…
— А кто вести-то принес? — вдруг спросил Свеборг-Рваное ухо.
Хникунд глазами к дверям недобрый взгляд метнул — не любил он Хьельнира. Сам Локки не знает, чего у него на уме… Однако говорить умеет складно — и заронил таки сомнения в душу старого ярла. Не привык Хникунд такие мутные дела решать в одиночку — за то и уважали, за то и избирали большим ярлом уж столько раз подряд, что и не упомнишь! Но Хьельнир лишь плечами пожал, рта не раскрывая — он свое дело сделал, весть принес. Славные конунги все тут. Не по моему, а по твоему слову собрались. Дальше ты уж сам мудри, большой ярл. А то, что мне надо, то и без тебя сбудется…
Заметил эту перепалку взглядов Олаф. Заметил и Свеборг. И еще кое-кто. Призадумались — не тут ли Локки новую сеть раскинул? Как ни крути, Свен Коряга, которого потопил Олаф, не просто родней Хьельниру, а говорят, что и сыном был…
Свеборг-Рваное ухо близко с Олафом по фиордам не соседствовал. Но за добычей разок-другой вместе ходили, делили почести, обид на другого не имели. Потому и молвил Свеборг, словно невзначай плечом на Олафа навалившись:
— Мутно тут… Ты фиорд-то свой с хорошими воинами оставил?
Ничего не сказал на то Олаф. Только руки словно бы свиток в обрат свернули — как тогда, в доме, под взглядами Ольгерты и матери. Скрежетнул зубами — если Свеборг прав… А ведь он прав!
Не всякий драккар на ночь глядя из-за скал в море пойдет. Хороша должна быть команда, ловок кормчий, смел конунг. Но «Острый» не боялся ни дня, ни ночи. С пеной у бортов бились весла: До-мой! Ско-рей! До-мой!
Свадьбу гуляли уже второй день. Но ничего интересного, кроме чавкающей обжираловки и рвотной опиваловки, уже не предвиделось. Молодые устали от подарков, трелли (рабы) от тасканий на кухню и обратно, и лишь свободные боны не уставали пить и есть. Слава Уллю, пасынку Одина — дал богатую охоту и щедрый улов! Ольгерта с неразлучной Аньтикой ушла из-за столов почти что с утра второго дня. Даже дарить ей вроде нечего было — ладно, мать Олафа помогла. Сама все поняла, еще когда на свадьбу звали: пригласила в дом конунга, развернула из тонкой холстинки тяжелое золотое ожерелье. Ольгерта было глазом на себя примерила, потом поняла. Поклонилась низко да уважительно, подарок для подарка из рук приняла, бормотать про «долг», «виру» или «смогу — верну», даже не пыталась.
Знала, что мать Олафа не ей помогала — хоть и заочно, но авторитет сына подымала. Прошляпил, олух, честную долю добычи этой девчонке выделить — а та, такая же растяпа, даже в голове не держала на дележке свою долю потребовать! Нет, плохая она будет хозяйка, плохая жена Олафу: если бы не она, уйти бы им в царство Одина в той обманке! За такое не часть доли, а половину драккара по чести отдать надобно! Ну что за люди они, с Каменного Уса? Ровно бы не надо им ни серебра, ни золота, ни жемчугов самокатных… Или она не с Уса? Даже не спросила, откуда — просто далекая она тут… Не чужая. Нет. Даже сквозь ревнивый холодок материнского сердца чуяла — нет, далекая, но не чужая.
Вздохнула, легонько в плечо торкнула — иди, мол, поклонилась и хватит…
Уже когда вышла, на миг осветившись в проходе стройным и сильным телом, мать конунга запоздало поймала себя на мыслях — плохая… жена? Ну что ты будешь делать, с чего ты взяла, старая Хельга, что он будет брать ее в жены? Уж сколько лет назад по рукам было ударено с Верниром, старым конунгом Каменного фиорда — подрастет его златовласая Фулла, тогда…скорбно пожала губы — да уж… Без Олафа по рукам стучали — и по фигу сыну те стуки, те старые уговоры. Все одно решит, как ему Один на душу положит!
Олия снова сидела под ясенем на высоком берегу, чуть в сторонке от дома. Просто сидела, перебирала волосы, тихонько мурлыкала под нос песенки, что уже забываться стали в чужом языке да чужих людях… Тихо так все, спокойно… Вдалеке все гомонила свадьба — к вечеру голоса были слышнее. Даже море притихло, не мешая славному народу фиордов доканчивать второй рядок пузатых бочонков. Изредка доносился глухой стук боевых топов — нет, не рубились — кидали в толстые деревянные щиты на столбах, хвастались силой да меткостью. Столб не хрястнул ли? Если правильно послышалось — видать Свенельд свой топорик метнул. Ему тот столб, что щепка…
Нет, не там хрястнуло. Щепка, да не под топором — оглянулась: легок на помине! Виновато сопит, с ноги на ногу переминается, откуда-то из-за плеча растерянная мордашка Аньтики.
— Там, это… — снова развел руками. Аньтика страшные глаза сделала, жестом показывает что-то, еще больше ужасное и большое, чем Свенельд.
Уф, несуразные… так бы и сказали — папаша Грунд явился! А то напугали, будто сам ихний Один пивка хлебнуть заглянул! Легко поднялась, щелкнула Аньтику по носу, по-свойски ткнула кулачком в плечо Свенельда. И пошла вперед, спокойно и размеренно — как властная хозяйка почетного гостя встречать.
Уже на пороге дома остановилась, жестом показала Грунду — проходи вперед. Тот удивленно вскинул кусты бровей: положено так, что хозяйка вперед проходит! Потом мелькнуло понимание — приглашает в качестве отца, потому и вперед пускает… Да, непроста девчонка! Даже тут не ошиблась! Величаво кивнул, шагнул в низковатый для него дверной проруб. Свенельд облегченно поскреб шлем — папашу он знал доподлинно и даже по шагу понял, что тот чем-то доволен. Видать, понравилось ему что-то с Ольгертой! А что — не нашего ума дело. Надо будет — позовут иль потом расскажут!
Облапил пискнувшую Аньтику, усадил на бочку, где любила сидеть и болтать своими стройными ногами Ольгерта. Сел рядом на чурбак — и все одно лица на одном уровне. Как Ольгерта, пальцем по Аньтикину носику — щелк! Та язык высунула, мордочку смешную состроила… Хорошо им…
Гулко простучали по темному дереву золотые монеты. Высокомерные лица чужих кесарей крутились на кругом золоте, замедляя свой звонкий бег. Нордский купец не спешил грабастать золото: дело вел неторопливо и степенно. Дождался, пока не улягутся монеты, пересчитал, аккуратно ссыпал в толстый кожаный кошель у пояса. Еще раз оглядел сидевших напротив: невысокого коренастого руса с аккуратно подстриженной бородой — на лицо пожилой, а глаза цепкие, молодые. Рядом с ним — (на всякий случай долго оглядывать не стал, а то еще взгляд не понравится!) — просто глазами по-быстрому пробежался — в плотной холстинной рубахе с кожаными нашивами — высокая, огненно-рыжая, с холодными глазами девица. Даже тут, в корчме, с узким длинным мечом не рассталась — оперлась на рукоять, молча и неотрывно за купцом следит. Как кошка за мышью… Глаза за купцом, а тот не первый день на свете прожил — все остальное тож не пропускает! Кто шевельнул кружкой слишком быстро, кто загоготал слишком громко, а кто посмотрел недобро…
Там, на улице, еще трое таких же — нет, не рыжих, но холодноглазых, гибких как змеи и сильных, как смолистое корабельное вервие. Как на одно лицо в своих коротких рубахах и удобных холстинных штанах, с острыми злыми мечами на тугих перевязах и с луками за спиной. Слыхать — слыхивал, кажись, даже когда-то на большом торгу издали видел — а вот так, вблизи — первый раз. Тайные стражицы лесных людей — девицы, которые с самой Костлявой на «ты» и в обнимку…
Что еще такого да всякого разного про них народ говорил, купец решил пока даже в мыслях не перебирать — девка, может, мысли честь и не обучена, но глаза выдадут чего похабное, враз не только без золота, но и еще без чего окажешься…
— На рассвете уходим. — Подвел итог недолгому торгу. — Ваше золото звонке, а мое слово крепкое. Доставлю до земли Большого Снафа. От его торжища — дальше путь найдете.
— Найдем, — эхом откликнулся мужчина. Уже вставая с застольной скамьи, вдруг протянул купцу какой-то невзрачный корешок:
— Вели растолочь, заварить, да выпей. Отпустит тебя нутряная боль…
— Откуда знаешь? — вскинулся не только глазами купец. Эта боль его который год терзала — привык у ж к ней, даже почти и не морщился.
— Тебе достаточно того, что просто ЗНАЮ, — ответил тот. И купец вдруг понял, что спрашивать — лишнее. Надо идти, кликать поварника, толочь да заваривать!
— Дядюшка Епифан, а зачем ты ему одолень-корня дал? — успел услышать вопрос выходящей вслед за русом девицы. Ответа не услыхал. Да мог и сам догадаться — не с руки было странной пятерке, чтобы он слег не вовремя, в море не вышел…
Все нормально. Вышли вовремя. Гребли ухватисто, привычно. Слева под нижней палубой, почти наверх не появляясь, невидно и неслышно сидели те самые стражицы. Лишь одна из них, та рыжая, все чаще выходила к носу тяжелого струга, словно высматривала кого впереди. Смотри-смотри, глазастая, нам еще ой как плыть!
— Дядюшка Епифан, а ты точно знаешь, что мы ее найдем?
— Не сгинула, не боись. Молчит знак Тайа, к новой душе не просится — огладил кожаный мешочек с камнем Рода.
— Да сама знаю, что не сгинула! — гордо задрала нос Огнивица. — Зря чтоль я ее учила? Знаешь, как она в «легкий шаг» уходит?
Епифан коротко отсмеялся, вспоминая Березиху, вдруг превратившуюся из надменной владыки стайки испуганных белиц в наседку-хлопотушку:
— А почто только сейчас за ней послан? Вот, заверни с собой, тут сухарики с чабром, пусть вдохнет родное… Чего ждали-то цельный год? Небось, сгинула уже девочка!
— Не сгинула, Березонька, не сгинула… Сама знаешь, и я знаю, и камень знает…
— Конечно, знаю! Она у меня знаешь, какая умница была? Не то что ты, лоботряс старый со своим ведовством — она у меня такие свитки на лету хватала! Разве такая сгинет? Сама кого хочешь…
Потом отсмеялся еще раз, вспомнив уже самого себя: холодной сырой тревогой обволокло сердце, когда позвал в сторонку старый приятель Брод. Скрестив руки на старом посохе, мрачно проворчал:
— Плохи дела… Олия твоя…
— Что — Олия? Сгинула?!
— Камень не признает новой души.
Уф… значит, не сгинула. Камень Рода для двоих сразу тепла и света не искрит! Вон, прокатился по большой ладони Брода, словно перетек в подставленную ладонь Епифана.
— Да уж! — горделиво усмехнулся. — Такая точно не сгинет! Даже меня не раз в загады вводила! Моя выученица! Сама кого хочешь…
Устыдился похвальбы, посуровел лицом, словно вспомнил:
— А что плохо-то?
— Полдень шевелится. Накатит сюда, не отобьемся, не сбережем.
Что не сбережем, было понятно. Это было их путем из жизнью (или уже десятком прожитых жизней?!). И вот уже третий раз за эти жизни крутым изгибом взбрыкивал Путь, угрожая петлей свернуть шею людскому пути. О первом Епифан даже в первой жизни едва слышал, в тумане-то лет, а вот второй остался в памяти горами до небес, потоками людей, что шли, ползли, умирали и снова шли: потоками, поколениями, племенами. Велик был тот исход, велики были горы, велика раскинулась новая, пусть и холодная земля. Тут повелел Род остановится, тут хранить Знание, тут править Путь…
Очнулся от дум, густо крякнул:
— Полдень… это плохо. Там народов, что песочка у речки.
— Вот и я про то. Стороной обойдут — не обойдут, неведомо. Заслон нужен.
— Это верно… — Покивал. Насторожился:
— А Олия-то причем? Какой из нее заслонщик?
— Ты же сказал — что она сама кого хочешь… — усмешка на усмешку. — Ладом все будет, не мучь душу. Она не заслонщик. Махонький камешек, других с места стронет, вот из которых заслон и сложим.
— Разве то ее Путь?
— Что выбрала, то и будет! — слово в слово повторил Брод слова, которые принесла из Пещер Олия.
Вздохнул Епифан. Ну, дернуло же тебя к тому камушку! Передразнил про себя «Крася-я-явый!..» Эх ты, Олия-девица, недочитанная белица…
Я скоро приду за тобой, девочка. Слышишь? Помогу сделать твой шаг.
— Лучше бы мне кто помог… — ворчал сам себе Тейф. Оглянулся, словно стукнул кто: с кем это я говорю?! Кто помочь собрался?
Еще раз оглянулся, сердито пристукнул посохом: совсем из ума выжил, голоса уже в голове бродят. Насупился, на себя посильней рассердился, чтобы тверже ногу поставить — впервой, что ли, по камням ступать? Мы тоже не на мягкой травке стояли тогда, у берега теплого моря!
Старая боль воспоминаний не ожесточила сердце — скорей, укрепила ноги. Смелей зашагал, ухватистее, тверже. Иди, Тифос. Нечего было так далеко забираться в скалы — вишь, время пришло, поспешать надо, а пути еще на день, а то и два! Да и то, если ноги не подведут!
Впереди махал крыльями старый друг, черно-седой от времени ворон. Хрипло каркал что-то, словно подгоняя. Уймись, несносный ворчун! И так тороплюсь, как умею…
А далеко от него, в целых двух днях пути, совсем не торопились ни папаша Грунд, ни сама Ольгерта. Или делали вид, что не торопились — Олия чинно выставила на стол припасенную кадушечку пива, на струганную доску выложила здоровененную, по своим собственным рецептам-задумкам прикопченную белужину. (Да какая там белужина! Так, малек с руку длиной…). За ножом только потянулась, а папаша Грунд словно из воздуха стальным клыком полоснул, аккурат надвое, вдоль, рыбину развалил, шумно втянул ноздрями терпкий аромат корешок к корешочку подобранных трав… Смачно и гукнул что-то, вгрызся, одобрительно покрутил бородой: ишь ты, невидаль эдакую девка сготовила… надо бы и своих научить!
Углядел, что та не ест, еще раз полоснул зарукавным клинком, ровненький ломоть для нее отвалил: давай, опосля старшего и тебе можно. Ишь, чтит обычаи, девица-красавица! И не наша, а чтит… Наслаждались рыбиной, потягивали старое пиво — понятное дело, кто осторожно да понемножку, а кто словно в бочку выливал! Однако ни папаша Грунд, ни Олия к хлебу, чья закраина на столе свежим боком пыхтела, не притронулись. В холодном отблеске клинка, которым рыбу резал, светло взблеснула соль на глиняной плошке — однако и туда ни рыбиной, ни хлебным ломтем Грунд не сунулся. Чин чином, обряд обрядом, однако…
Однако рты жевали, губы прихлебывали, рты молчали, а глаза то в схватку мгновенную, то в тихий танец мыслей:
— Не пойму я тебя, девка… — хмурым кустом бровей.
— А что тебе понимать, отец моих друзей и боевых побратимов? — словно невзначай серебряную цепочку на волосах поправила.
— А кто ж это побратимов этаким-то макаром позорит? — густым кряком в бороду, бровей не раздвигая.
— А кто же это сестру за такое самое прилюдно хватает? — чуть румянцем на щеках и глазищами в рыбий хвост, к столу…
— Ну так он про то уж наказан. — Рукавом по бороде, крошки сбрасывая.
— Значит, теперь и мой черед, — и цепочку серебряную, валькирьину, словно щит с тела, с волос сняла.
Долго-долго, аж на три дыхания, папаша Грунд зарукавный нож на место прилаживал. Не с пива попасть в ножны не мог — поточней, поплотней укладывал, потому как время надо было дать «дочке» обретенной. А на что ей время? А на то, что самая разудалая девица в одно дыхание рубаху не скинет! Это тебе не с милым в кусты, где рубаха поперед сердца рвется, не заметишь, как и слетает, тут для другого, и спех здесь вовсе не к делу…
Нож прилаживал, даже не оборачивался — спиной видел и слышал, как шелестнула гладкая рубаха по гладкому телу. Чуть было не удивился, когда шелестнула и вторая, покороче — потом решил не удивляться. Кто их поймет, девок то ли с неба, то ли дальнего Уса, то еще откуда — сколько там у них рубах и как оно там надевать положено… Успел только сам себе удивиться — если она и впрям с неба, с самого Асгарда, как про нее народ шепчется, то куда ему, простому воину, такую вот в «дочки» заиметь! Запутался в непростых мыслях, мотнул башкой, как пес на жаре и, наконец, обернулся.
Встал, чуть в ногах не запутавшись — ну что за локина наведь! Будто девок голых не видал! И стоячих, и лежачих, и жарко ноги по воле раскинувших, и вмятых в траву, под грузным телом в неволе воющих… А эта и голая, и словно не голая. Тяжелый поясной ремень словно не ремень на руках подает, а как блюдо званому гостю… И в глазах ни стыда, ни страха — да и сам не понял, отчего при ее наготе даже мысль плотская шевельнуться не смела. Откашлялся, будто сказать хотел что-то. Не хотел, да и не было тут слов лишних — будто оба обряд какой-то тайный, только им двоим ведомый, вершили. Девчонка вроде высокая и стройная, а все равно ему едва до плеча — но глаза в глаза, рост в рост, воля на волю.
Принял ремень, обернул на кулачище — краешком мысли уважение мелькнуло — широкий выбрала, почти весь кулак закрывает тяжелая кожаная полоса… руки верх вкинула, волосы в длинную полосу собрала — аж замычал про себя старый Грунд — эх, сбросить бы лет тридцать! Я бы тебе, красотка, не в отцы, в мужья бы набивался… Алые соски потерялись бы в алых вмятинах моих поцелуев — выла бы подо мной, не поймешь от боли, от тяжести сплетенных тел, от жара или любовного хмеля. Отвернулась, одной лишь строгой искрой из глаз все наваждение погасила. Мрачно дернул себя за бороду левой рукой папаша Грунд — ну, старый валун, мыслишки-то хмельные убери! Не затем зван, не затем пришел, не затем доверие показано!
Отвернулась, два шага сделала — к широченной кровати с двумя примятыми ложбинками. Знамо дело — сопят тут вдвоем с этой, курносой… Нетронутая, сиротская в любви, стылая без мужчины кровать — там бы не ложбинка осталась, там бы доски проламывались! Нет, ну бер ее задери, локина дочка! Что творит-то! Два шажочка сделала словно в суровом обряде, а два последних — ну, соплячка, ребенок и есть ребенок, девчонка зеленая, хоть ты с какого неба будь — я тебе сейчас не так задницей повиляю! Ох, навиляешься своими сладкими и круглыми!
А та словно одумалась. Легла ровненько, аккуратненько, даже на вершок стройные ноги не раздвигая, не смущая лишней наготой сурового папашу. Руки сложила впереди — ладошка к ладошке, пальчик к пальчику, и казалось, будто волосы мотнулись со спины на меховое оделяло так же ровно — прядушка к прядушке. Взмахнул, пришлепнул тяжелой полосой по голому и круглому…
То ли услышал, то ли показалось — зашипела рассерженной кошкой. Сдернул с зада полосу ремня, догадливо отмахнул руку повыше: а вот так? Нет, даже вот так!
Еще разочек обиженно дернула ногами, едва заметно то ли шевельнула бедрами, то ли приподняла их навстречу: ах, вот ты как? А если я тебе вот так? Нет, даже вот таааак!!!
Проняло… Смяла пальцами край одеяла, втерлась в жесткое ложе всем телом, принимая сочный тяжелый хлест.
Или показалось, что «проняло»? Коротко отвечала телом — на удар, красивым изгибом бедер — на стремительный изгиб ремня, молчаливым вскриком сведенных лопаток — на рычащий плеск удара.
Не считал удары… Не упрямился, не зверел, заставляя ее закричать или забиться в истерике истерзанного болью тела. Вверх, отмахнуть, пол-вздоха времени и — н-на! Как положено, как сама пригласила, как заслужила… Н-на!
— На… — не кинул, просто положил поперек пылающего зада верно послуживший ремень.
Как ни хотелось обернуться, посмотреть, как она встает со скрипнувшей кровати — заставил себя молча и вроде как сердито вернуться к столу. Садиться не стал, повернулся чуть боком, чтобы плечи не закрыли того, что он делает. Знал, что смотрит, знал, что ждет именно этого. Ты права, девчонка. Твоя взяла. И ответила, и заслужила Не доставая ножа, смял в кулаке закраину хлеба, оторвал, туго макнул в соль. Плечом распахнул дверь, выходя в вечерний сумрак и сочно жуя хлеб и соль. Хлеб дома, который принял своим.
2006-2007 гг.