Евгений Венедиктович аккуратно вложил закладку и поставил на полку «Город солнца» — память не подвела, и пассаж старика Кампанеллы об ответственности личности очень кстати ложился в новую работу о развитии классических педагогических представлений. Впрочем, от теории предстояло перейти к непосредственной практике и Евгений Венедиктович к этому переходу отнесся, как и ко всему, что делал, аккуратно и обстоятельно.
Он надел удобную безрукавку черного бархата, теплую и совершенно не стеснявшую движений. Шлепанцам тоже было отказано в присутствии — их место на ногах главы семьи заняли хорошо разношенные полуботинки, а уложенные в коробочку запонки заставили выше локтей подвернуть рукава сорочки. Вид, конечно, был не совсем джентльменский, с эдакими-то рукавами, но ситуация если не требовала, то как минимум позволяла… Поэтому Евгений Венедиктович удовлетворился осмотром своего внешнего вида, похрустел суставами пальцев и вышел в большую комнату.
Его супруга, по-домашнему просто Машенька, с присущей ей деловитой миловидностью тоже листала книжку — насколько мог судить Евгений Венедиктович, какой-то очередной современный романчик без смысла, глубины и характеров — так, легкое чтиво для легкой загрузки очаровательной головки.
Вскинув глаза на супруга, Машенька оценила его рабочий костюм, перевела взгляд на часы и согласно кивнула — да, время. Молодо и быстро поднялась с кресла, легонько скользнула губами по гладко выбритой щеке и прошла в комнату дочери. Стоявшая вдоль стены большой комнаты оттоманка выглядела оттоманкой лишь по накинутому сверху ковровому покрывалу и обилию подушек — кстати, вышитых собственноручно Машенькой в период как до замужества, так и после. Аккуратно собрав подушки и подушечки, столь же аккуратно сложив покрывало, Евгений Венедиктович с удовольствием оглядел главную педагогическую достопримечательность своего дома: настоящую, по классическим рецептам изготовленную, увесисто покоившуюся на массивных ножках отлично отструганную лавку.
Он был свято убежден в том, что любой педагогический процесс должен зиждется на вековых основах предков — потому в свое время не пожалел средств на столярный заказ. Более того, прежде чем сделать эскиз будущего воспитательного ложа, он старательно проштудировал несколько десятков книг, в которых то вскользь, то подробно упоминалась это удивительное изобретение предков — лавка. Это вам не садовая скамейка, не полати для храпящего мужика в стоптанных онучах (вот бы удивился Евгений Венедиктович, узнав, что онучи — это всего лишь портянки и стоптанными быть ну никак не могу), не разнеженная мягкая кушетка — это и есть старозаветная лавка, сделанная в рост Машеньки плюс две пяди припуска и на ширину бедер плюс одну пядь припуска и плотно согнанная в косой клин «столешница», такая же обширная и гладкая, как обеденный стол…
Впрочем, искренне любуясь сим произведением историко-столярного искусства, Евгений Венедиктович ни на минуту не забывал о том, что сейчас оно увидело свет божий вовсе не для разлюбезной супруги Машеньки, а для второй Машеньки, названной пятнадцать лет назад в честь верной и любимой супруги. До него доходили слухи, что дочку в гимназии из-за этого зовут Маш-Маш, но какое ему было дело до недалеких прыщавых подростков с их тягой к глупым кличкам…
Впрочем, обе Машеньки уже вышли из комнаты дочери в большую комнату, даже между собой, а не для гостей именуемую «залой», и сейчас предстояло не менее ритуальное действо — передвижение воспитательного ложа, сиречь лавки, в удобную позицию именно для воспитательного процесса — не у стенки, а поближе к середине комнаты. Вон туда, между круглым обеденным столом и боковым креслом. Несколько лет назад (ох, как бегут годы — всего лишь пять-шесть лет назад!) это процесс приходилось выполнять им вдвоем с Машенькой-старшей — в особо нежном возрасте Машенька-младшая еще не допускалась не то что вытаскивать, а даже ложиться на это семейно-воспитательное ложе. С ней тогда тихо и уютно разбиралась в комнате Маша — легким смешным ремешком. Но годы идут, и Машенька теперь почти сровнялась в росте с Машенькой, обещая в ближайший год-два не только перерасти маму, но и (Гм… гм… Не к месту мысли, уважаемый Евгений Венедиктович!) превзойти ее по качеству фигуры — не просто столь же юной и свежей, как было в свое время у Машеньки, но и по некоторым другим параметрам, как то ширина бедер и объем груди. По длине волос, так красиво летавших в воздухе во время танцев, она уже была достойной соперницей своей матушки, впрочем, к вящему и нескрываемому удовольствию последней.
Еще раз впрочем — на воспитательном ложе волна Машенькиных волос смотрелась не менее красиво, как и у Машеньки-младшей… Евгений Венедиктович едва не согрешил, чертыхнувшись — хоть самому называй ее Машенька и Маш-Маш, а то даже в мыслях разобраться трудно, о ком речь… Вот они, словно копия одна другой, словно две сестры — только Машенька-старшая в легком домашнем платье, а Машенька младшая, в настоящий момент, удивительно аккуратно и эротич… (Евгений Венедиктович, побойтесь бога!!!) обернута длинным махровым полотенцем.
Как и положено мужчине, Евгений Венедиктович в одиночку взял за один конец лавки, а две Машеньки вдвоем осилили другой ее конец — приподнявшись над полом и проплыв положенные пару метров, лавка удобно встала на свое, давно заведенное место. Теперь роли исполнялись по отдельности, но согласно давно заведенному ритуалу.
Машенька-старшая вместо своей пустой книжки достала из шкафа Писание, Евгений Венедиктович размял руки, заодно перебирая пальцами, нет ли узлов на суровой толстой веревке, а Машенька-младшая вынесла из холодного чулана, уже почти не напрягаясь от веса, толстое деревянное ведерко с блестящими от воды прутами.
Прутья были приготовлены лично главой семейства, аккуратно и по размеру обрезаны, столь же аккуратно очищены от почек и замочены в строго дозированном рассоле — по большому счету, солеными розгами эти воспитательные прутья молодой березы называть было нельзя. Дело даже в листьях календулы, цветах ромашки и корне шалфея, давно и упрямо мокнущего в кадушке — Евгений Венедиктович строго соблюдал «соленый принцип», лишь для факта, а не для лишней боли добавляя в рассол горсточку белых кристалликов. Он же вам не барский палач, засекавший крепостных Машенек до одурелых криков и черного пота на скользкой от порки лавке…
Тем не менее, обе Машеньки знали и гордились тем фактом, что воспитание у них настоящее, безо всяких новомодных и глупых изысков типа чужеродного ротанга — глава семьи признавал их стойкость и понимание, используя для наказания не какие-нибудь детские, а настоящие соленые розги!
Вовсе не факт, что сегодня будут использованы все прутики, сочно набухшие в деревянном ведерке (кстати, белая липа, запах и здоровье!) — но готовые розги в доме переводиться не должны. Эта заповедь исполнялась неукоснительно. Хотя готовил их сам Евгений Венедиктович, наблюдать за их достаточным запасом давно было поручено Машеньке-старшей. Недогляда не было давно, всего всегда хватало, однако лет эдак десять или даже больше назад… уххх… при воспоминаниях Евгений, тогда еще почти и не Венедиктович, аж сладко зажмурился — Машенька в тот вечер была прекрасна! Так послушна, так покорна, так искренне просила прощения и так истово билась на вот этой самой лавке… (Гм… еще раз гм! Построже, Евгений Венедиктович! Сейчас вовсе не надо помнить о том, что вы не отпускали Машеньку далеко за полночь, уже не лавке, а на смятых простынях супружеского ложа, и еще неизвестно где были громче стоны — то ли от боли под розгой, то ли от долгожданной услады с вами…)
Машенька, донеся свой крест, сиречь ведро, до лавки, неторопливо оглянулась на зажженные в вычурных канделябрах свечи (электрического освещения в этот момент, право же, быть не могло! Ну я бы сказала, недопустимо!) и аккуратно (совсем как папа, аккуратница растет!) коснувшись губами протянутого к лицу Писания, приятным грудным голоском нараспев проговорила:
— Батюшка и матушка, благоволите поучить благочестию и послушанию…
В ее голосе было так много грудных и сочных обертонов, так колыхнулись под полотенцем юные груди, что Евгений Венедиктович даже глотнул, прежде чем ответить давно привычную, сделанную в форме семейной шутки фразу:
— Ну, я не священник, епитимию на наложу, а вот на лавочку положу…
Тут настал черед и Машеньке-старшей. С блестящим от свечей глазами (от свечей ли только?) она подошла к дочери, вскинувшей на голову обнаженные руки и потянула узелок полотенца. Скользнула вокруг тела мохнатая теплая ткань — заиграло в золотом отблеске свечей золотое юное тело. Не вставая с колен, Машенька протянула вперед ровненько сложенные руки. Так же ровно легла на тонкие запястья мохнатая веревка. «Вервие», как вычитал в книгах Евгений Венедиктович, должно быть льняным, без грубых пеньковых очесов, не особо грубым, но толстым, чтобы держало прочно, кожу не ранило, а искушения вырываться не давало. Три заведенных движения, три витка у кистей, продернут конец — и Машенька в рост встала у лавки. Что та, что эта — ну не отличить, если обеих рядом вот, послушных воле отцовской (мужней), рядом обнаженными поставить! Ну, не старшую — сейчас, а старшую в те же годы, как сейчас младшей — только у новой Машеньки груди явно покруглей и повыше будут (Гм… Евгений Венедиктович, верная супруга Машенька собственной грудью кормила, не надо бы сравнивать вот так спустя пятнадцать-то лет! Однако сосочки, однако талия… Гм! К делу!)
В рост поднявшись, Машенька тут же в пояс поклонилась — поначалу матушке, а потом уже и отцу — батюшке, неторопливо, без суеты, без страха в блеснувших глазах. Гордостью наполнилось сердце — как красива, как послушна, как воспитана дочь! Лишь после поклона внимание от родителей к лавке — аккуратно легла, без толку не тряся грудями — (Это вам не Светка-подружка, ту на лавку едва не силком отец с дядькой кладут, вся аж издергается, пока не притиснут веревками!), аккуратно выровняла стройные ноги, словно в балетном классе, а не на лавке под розгами. Ноги Машеньке так же споро, как отец, стянула Машенька — негоже в такие девичьи годы мужчине самому ножкам внимание уделять. Оно, конечно, ну как тут не уделить — плотное, красивое, послушное тело в искаженной тени свечей, ровные линии округлостей, тугие изгибы бедер, темными линиями в три веревки на щиколотках… Хороша у меня доченька!
Внимание, впрочем, только глазами — вот, Машеньке легче, она по ляжкам провела руками, по голеням, поправила дочку, та послушно поровней телом сыграла, и наконец явила собой полный образец дочернего послушания — обнаженная и послушная, ровная и золотистая, открытая розгам и покорная отцовской воле.
К лавке сегодня не привязывали — вполне довольно тех шести витков толстого вервия. Три на кистях, три на лодыжках — большой вины на Машеньке нет, и Евгений Венедиктович был убежден, что положенную на сегодня воспитательную, просто «послушную», порку Машенька улежит сама, без дополнительной привязи к воспитательному ложу. Эх, было время, когда Машенька-старшая сумела первый раз сама вылежать! Аж сердце сладкой истомой спело, когда она попросила Евгения оставить лишь символические путы — и ведь правда, отлежала тогда все положенное, изумительной бьющейся рыбкой приняв все мужние лозы! Зато и быстрее потом было — всего лишь узел раздернув, на руки подхватить, уже не памятуя про обряды, и снова в на ложе, но уже не воспитательное, уже не жесткое, уже мягкое, уже не под розги, а под него самого…
И снова томлением в сердце — как год назад, когда впервые Машенька сказала, что и младшей Машеньке нет нужды полную привязь делать — и гордился отец, радовался, глядя как послушно, словно пришитая к лавке, принимает наказание Машенька-младшая, как одобрительно кивает головой Машенька, видя плотно прижатые к лаве бедра и ноги дочери, как вскидывается юное тело, оставляя на месте и руки, и ноги… Умница!
Обе они у меня умницы! — еще раз горделиво подумал Евгений Венедиктович, и был очень даже прав…
Первую розгу подала ему Машенька — и лишь когда набухший от влаги, сочно блестевших в отблесках свечей прут прошел сквозь кулак мужа, заняла свое место у изголовья скамьи.
Приговоров и присказок Евгений Венедиктович знал множество — но на этот раз вдруг выскочило почему-то не к месту извозчицкое:
— Поберегись, ожгу!
Устыдился сам своей лишней, нарочитой «сермяжности», поэтому повыше отмахнул прут и, наконец, стегнул розгой тугие Машенькины бедра.
Розга легла хорошо, плотно, оставив быстро пухнущую полоску — легкой судорогой отозвались стройные ноги дочки, легким движением ресниц удовлетворенно похвалила мужа за аккуратный удар Машенька, а Евгений Венедиктович еще раз тряхнул прутом, сбрасывая уже невидимые капли рассола, и положил вторую розгу рядышком с первой.
Лишь на пятой розге, ну почти уже на самой смене прута на новый, Машенька подала голос, тихо и напряженно протянув «м-м-м…»
Машенька тут же положила ладонь на голову дочери, потрепала по волосам, словно успокаивая — и шестой удар девочка приняла так же послушно и, как первые — молча, лишь напряженно отвечая телом на боль наказания.
Заменив розгу, Евгений Венедиктович ритуально скользнул прутом в кулаке, хотел было вытереть мокрую левую ладонь о штаны, а потом вдруг аккуратно, несильно прижимая, провел ею по ляжкам дочери — Машенька-старшая сначала удивленно вскинула глаза и тут же одобрительно улыбнулась — нет ничего лучше на теле дочери, чем отцовская ладонь.
Так же охотно, словно ожидала, приняла его руку и дочка — даже бедра вздрогнули в ответ заметнее, чем от розги, что вызвало у Евгения Венедиктовича несколько двойную реакцию — восхитительное чувство ощущения горячего юного тела (ну, словно как тогда… первый раз…) и некоторое замешательство, что это движение может быть замечено и неверно (или наоборот, очень даже верно!) истолковано Машенькой-старшей. Но поскольку реакция супруги оказалась выше всяких похвал, то розга взлетела даже повыше этих похвал — и теперь стон дочки был уже громким и по-настоящему трудным:
— Бо-о-ольно…
Машенька-старшая слегка скривила губы в легкой, но недовольной гримаске — и Евгений Венедиктович понял, что стон был преждевременным и никоим образом на строгость воспитания влиять не должен — оттого выданные подряд еще четыре розги, до ровного счета «Десять!» были столь же плотными и горячими, прочерчивая на бедрах дочери аккуратные прописи домашнего воспитания.
В половину из четырех Машенька мычала, в половину все-таки стонала, хотя и не так уж громко — и хотя время менять розгу не пришло (хорошо заготовленный прут должен был выдерживать семь-восемь строгих ударов!), Евгений Венедиктович, обходя лавку на другую сторону, все-таки заменил орудие наказания.
Несчастливое число «Тринадцать! Терпи!» принесло если не счастье (Эка невидаль! И счастье не глядеть на движения девушки, а видеть в ней послушную милую дочку) то, наконец, вид самого любимого в наказании — изогнувшись от удара, Машенька резко вскинула головку, волной волос опахнув обнаженную спину. Длинные, темные волосы словно смели с нетронутой белизны тела боль — хотя по длине… Хотя будь они на пядь длиннее и при особом изгибе тела, Машенька смогла бы обгладить ими и стонущий от отцовской порки зад.
Словно перед глазами Евгения Венедиктовича всплыло старозаветное «коса до пят», но чего уж греха таить — «до пят» не было у обоих Машенек, хотя почти до пояса — у обоих… Да чего и второго греха таить — так сочно изгибаться под его рукой или его лозой Машенька-младшая пока не умела — а вот Машенька… Ох, не к месту рисунок перед глазами, не к месту строчки, не к месту образ Машеньки, что в движении тогда буквально покрыла бедра волосами — и давешний прут, ну тогда, в младые годы, приглушенно лег не на голое и открытое, розгам подвластное, а на волну волос… глухо и мягко, восхитив Евгешу и вогнав в краску Машеньку — мол, испугалась, прикрылась… И тогда Машенька исправилась одним движением, одним таким неожиданным и таким восхитительным движением, что… Нет, так в краску даже кого угодно вгонят — он тогда и не смог снова стегнуть прутом так выставленный, такой ждущий, такой любимый зад — овладел Машенькой прямо в позе, в народе бесстыдно именуемой «раком»…
Машенька чуть удивленно глянула на мужа — взлетевший было вверх прут надолго завис над телом дочери — она просто не догадывалась, какие картины рисует сейчас память Евгения Венедиктовича — и разве заметишь в пламени свечей, как он неожиданно покраснел. Зато полосы на теле Машеньки не замечать было нельзя — розги старательно полосовали обнаженное тело, рука матери все чаще успокаивающе ложилась то на голову, то на плечи девушки, прибавляя терпения:
— Терпи, Машенька, терпи… Вот и молодец… Ножки ровнее. Не сдерживай голосок, стони, с нами это не стыдно…
Машенька стонала громко и охотно, причем в ее голосе была не только боль, хотя хлестал ее Евгений Венедиктович старательно и весьма строго. В стонах Машеньки слышался и протяжный отзвук просвистевшего прута, и стон отдающейся женщины, и неясный стыд изогнувшейся наготы, и желание огня на зовущих бедрах, и послушание любящей дочки и размеренный счет прутов: еще, еще… больно… еще…
Эхом отдавались стоны в большой комнате, эхом отзывались в шепоте Машеньки-старшей, эхом вторили свисту розги, дрожащему блеску свечей и мелким бисеринкам пота, искрящегося на теле девушки. Про стон и блеск пота Евгений Венедиктович уже явно перегнул с поэзией, потому что увлекся — Машенька вдруг настойчиво, во второй раз и уже погромче, напомнила ему о смене прута и смене стороны лавки.
— Да-да, ты права, моя дорогая, — обходя лавку, уже не стал сдерживаться — обе руки свободны от розги, обе руки на горящих боли и горячих от юного жара ягодицах Машеньки.
Огладил, словно протянул к лодыжкам боль, опуская ее по тугим ляжкам к ровным играм, к веревкам, туго сцепившим ноги. Нет, не пришло еще время распустить это узел, стегать девочку со свободными ногами, чтобы билась ими свободно, чтобы не скрывала все таинства восхитительного тела, чтобы бесстыдство стало нормальным, послушным, актом настоящей откровенной преданности…
Машенька вновь одобрительно кивнула, глядя на руки мужа — не жадно, но властно и чувственно огладил тело девочки, дал ей возможность ощутить на бедрах мужские ладони и их властность, и вторила рукам мужа, гладя голову Машеньки, перебирая волосы, легонько проводя пальцами по припухшим, жарко дышащим губам:
— Молодец ты у нас… Послушная… Теперь последние остались… Терпи, девочка…
— Да-а… — уже не стон, а просто шепот, чуть хрипловатый и прикушенный, но ждущий — конечно, она будет терпеть…
«Последние» были традиционными — как жаль, но при них Евгений Венедиктович уже не мог видеть самого восхитительного — полета волос над резким изгибом нагого тела. Последние десять всегда были по спине — и тут Машенька аккуратным движением собирала волосы дочери в волну, убирая их с тонкой, грациозной спины. Еще раз скользнула пальцами по ее губам, ощутила легкий поцелуй дочери в материнскую руку и лишь тогда кивнула Евгению Венедиктовичу:
— Можно!
Он старался.
От каждого удара тело Машеньки напрягалось рвущейся пружинкой, отзывалось то всплеском туго связанных ног, то причудливым поворотом бедер, то игрой тени и света на изящных мышцах всего тела — от плеч до икр. Все десять последних ей давали, не меняя сторону лавки — словно последний аккорд в симфонии домашнего наказания, когда даже пальцы матери, наложенные на жадно раскрытый рот, не глушили отчаянных, протяжных и открытых в послушной, желанной боли стонах.
Истрепанные прутья с пола собирала Машенька, а Евгений Венедиктович развязывал узлы — на этот раз оба, и на руках и на ногах. Ладони ее помнили бугристые линии на заду Машеньки — вон те, что еще темнее налились на ее горящем теле, и горячую прохладу длинных ног, и капли пота, смочившего рубцы. Его ладони и пальцы дочери — коснувшиеся друг друга на переднем веревочном узле — ободряющая ладонь и послушные пальчики, словно дрогнувшие в ответ без слов: «Спасибо…»
Но чудеса заканчиваются. Когда пришло время вставать с лавки, мимолетным покрывалом единства пальцев, тела и души отмахнулось это короткое чудо. И вернулось обычное, старательно прописанное и аккуратно исполняемое… Едва подавил вздох, ловя эту мимолетные мгновения. Еще раз подавил, когда Машенька быстро накинула на дочку все то же полотенце — да, она права, еще не время, когда Машенька будет выходить к нему уже вся нагая и послушная, как Машенька…
Всему свое время. Для того и воспитание, для того веками старались наши предки… Снова вздохнул, уже сам не понял отчего. Механическими и привычно-аккуратными движениями поставил на место лавку — ритуал ритуалом, но обратно ее задвинуть — для мужчины вовсе не проблема. Накинул ковер, кинул подушечки — словно и не было только что домашней мистерии наготы, стонов и восхитительного послушания. А что осталось?
Дунул на свечку, проследил за мимолетным угасающим дымком фитиля. Мимолетный. Угасающий. Словно что-то, только что мелькнувшее перед глазами. Но в нем, на самом кончике фитиля, еще было тепло — и оно разгоралось, призывной полоской света пробивалось через двери супружеской спальни. Машенька сейчас отведет и утешит Машеньку. А потом…
Гм… Евгений Венедиктович, это уже не совсем воспитание, и старик Кампанелла…
Да ну его… к черту, господа, старика Кампанеллу! Я сам еще не старик, и…
— Машенька! Ну где же ты??
— Я иду, мой дорогой!
Воспитание, оно на то и воспитание, чтобы со временем на этот зов откликнулись обе. Или по очереди. Или младшая — кому-то другому. Потому что веками создано и в веках проживет. И это уже совсем не утопия, Евгений Венедиктович…
P.S.
— Я иду, мой дорогой!
Январь 2007 г.
Евгений Венедиктович пребывал в некоторой растерянности. Одно дело за бокалом коллекционного коньяка неторопливо рассуждать на тему глубинной изысканности при внешней простоте императивов Домостроя, а другое дело… Гм… Еще раз повертел в руках аккуратно вскрытый по краю конверт. Конечно, если вдуматься в наши с Пал Платонычем дискуссии, то подобную резвость в решении вопросов можно было бы и предполагать заранее, однако… Гм…
Поймал себя на втором «Гм…», что традиционно означало — без Машеньки тут не обойтись. Домострой, конечно, Домостроем, но ведь дом (тот Дом, который и есть Строй!) состоит не только из Евгения Венедиктовича. В очаровательной Машенькиной головке иногда (признаем же эту истину!) появлялись довольно здравые и своевременные, он бы даже сказал мудрые мысли…
Ну, как вот совсем недавно — не позволив прорваться весьма справедливому гневу, отложила наказание Машеньки даже не на два дня, а на целую неделю. За это время все трое (включая младшую Машеньку) не только успокоились и привели в порядок растрепанные эмоции, но и, можно сказать, вышли даже на более высокий уровень искупления вины…
Нет, не так — Искупления, поскольку в данном конкретном случае это слово вполне можно было бы написать с большой буквы. Евгений Венедиктович с удовольствием и трепетом написал его в уме именно с большой буквы — столь же протяжно и величественно, как впервые использованный в семейном обиходе кнут-длинник и столь же трепетно, как отзывалась на него Машенька… Старшая, конечно — поскольку несмотря на искреннее раскаяние и осознание вины, на такое суровое искупление в ее годы идти было бы неразумным. Ей оказалось достаточно и розог, пусть даже и хорошо просоленных…
Оторвавшись от воспоминаний, Евгений Венедиктович принял окончательное решение о совете с Машенькой, пусть даже для этого ее придется оторвать от столь важного дела, как перелистывание пустого женского журнальчика…
Машенька сразу же поняла, что Евгений Венедиктович находится в некотором затруднении — протянутый ей узкий конверт был сопровожден непривычно длинным и путаным пояснением — а путаться в мыслях (тем более своих!) глава семьи очень даже не любил. Путаница, понимаете ли, это хуже чем пенки на сбежавшем молоке… бррр — точнее, непорядок! И, как всякий непорядок, права на существование не имеет. Впрочем, Машенька уже бегло пробежала глазами текст на плотной бумаге и вскинула вверх аккуратно выровненные брови.
Евгений Венедиктович, видимо от волнения, не совсем точно оценил это миловидное движение и хотел было сопроводить еще каким-то пояснением, но Машенька опередила, облачив свое недоумение в слова:
— Неужели Павлу Платоновичу было недостаточно устного приглашения? Или он не уверен в твердости наших позиций? Мы давали ему такие основания?
Евгений Венедиктович в свою очередь вскинул брови:
— Неужели там читается некоторое недоверие?
— Ну вот же: «если вы найдете в себе силу, желание и возможности…». Обычное приглашение в адрес — я бы сказала соратников — не может ставить под сомнение ни их силы, ни их желания… Он вполне мог бы ограничиться лишь словом «возможности»!
Евгений Венедиктович восхитился дважды. Первый раз вполне осознанно — искусным анализом Машеньки, сделанным всего лишь на одной фразе! И следом — второй раз, скорее интуитивно: такая реакция дражайшей супруги не могла означать ничего иного, как согласия.
Поскольку согласие было получено так быстро, так легко и в какой-то степени даже неожиданно, Евгений Венедиктович замаскировал облегчение переводом темы:
— Следовательно, я должен найти в ответных строках возможность указать Пал Платоновичу наше некоторое неудовольствие…
— О нет, я думаю, не стоит. Я бы сделала наш ответ настолько кратким, чтобы сама его краткость навела нашего друга на определенные размышления.
Евгений Венедиктович восхитился третий раз подряд. Однако…
Однако конверт из рук супруги забирать не спешил и она правильно прочитала его заминку:
— Я бы не стала решать за Машеньку… Надо ее посвятить в суть приглашения и выслушать мнение. Решать конечно будем мы, точнее, вы как глава семьи, но…
Милое «но» Машеньки прервалось короткими благодарным поцелуем:
— Я сама приглашу ее, не отвлекайтесь на наши женские разговорчики…
Евгений Венедиктович восхитился для четного счета в четвертый раз и убыл к себе в кабинет сочинять предельно краткое послание Пал Платонычу.
Только лишь за обедом тема приглашения была поднята вновь — и к четырем восхищениям главы семейства добавилось пятое — на этот раз Машенькой-младшей.
— А там будут только люди нашего круга?
Где «там» — пояснений не требовалось. Евгений Венедиктович аккуратно промокнул усы салфеткой и заметил:
— Машенька, ты же знаешь, что мы с мамой весьма неодобрительно относимся к сословным разграничениям. Мы их, конечно, признаем и видим, но…
Машенька позволила себе перебить начавшиеся разглагольствования главы семьи, что Евгений Венедиктович на всякий случай списал за счет некоторой нервозности дочери:
— Папа, я не про сословные… Там будут люди, понимающие значимость домостроя или… или просто глазельщики?
— Праздных глазельщиков там, конечно же, не будет. — Слегка покраснела Машенька-старшая. — Ну как ты могла такое подумать… Мы же с тобой не дворовые крестьянки, чтобы… Я конечно тоже против излишней сословности, но в данном случае… В данном случае видеть предстоящее действие будут только посвященные. Хотя, не скрою, их будет больше, чем тебе было бы привычным и может быть — даже добровольно допустимым.
При воспоминании о «добровольной допустимости» все трое переглянулись. Родители как бы «заговорщицки», Машенька-младшая — слегка смущенно, даже с выступившим на щеках румянцем.
Это ведь было ну почти совсем недавно — на Рождество, когда кроме уже почти (ну, совсем почти!) привычного присутствия дяди Григория, с добровольного согласия Машеньки-младшей в этой вот большой комнате был и молодой граф Неволин. Проще — Сашенька Неволин, друг детства, а ныне — юнкер выпускного курса, до сих пор благосклонно отзывающийся и на «Сашеньку» и на «Александра», с тактом целующий руку и… и так тихохонько сидевший вон в том кресле!
Она его поначалу и не разглядела — свечи бросали золотистый отблеск только на середину комнаты, где ее ждала знакомая семейная скамья. Даже мысль мелькнула — не счел нужным, хотя… Хотя она сама согласилась, чтобы он все это видел! Ну, пусть даже не «это» — эка невидаль, но видел именно ЕЕ… Тень от свечей шевельнулась, и следом за мгновенной радостью — «Он тут!» нахлынуло, то чего боялась изначально — обволакивающий горячий стыд. Она ведь вышла к скамье, по исстари заведенному правилу, совершенно обнаженной — но за те секунды, когда Машенька-старшая помогала ей убрать заколки из роскошной волны волос, все-таки взяла себя в руки и не выдала свое волнение ни словом, ни жестом.
Это было волшебное преддверие Рождества — всех ждали подарки, впереди были стремительные сани и росчерки полозьев по скрипучему звонкому снегу, и искры шампанского вслед за искрами фейерверка, и стол, и изысканный шоколад, и румяные девки со своими припевками, и…
И еще много чего, которое началось вот прямо тут, вот прямо сейчас, в большой комнате, под неусыпным оком матушки, в густой усатой ухмылке дядюшки Григория и перед глазами неподвижно замершего, словно боявшегося дышать, Александра…
Батюшка, Евгений Венедиктович, сам себе не признавался, что стегал Машеньку не так размеренно и старательно, как обычно. Где-то глубоко сидела (недостойная и его, и Машеньки!) мыслишка, что девушка вдруг поведет себя не так, как положено. Ну, не то чтобы попытается вскочить с лавки — отродясь такого за ней водилось! — ну, не то чтобы попытается прикрыть от розог бедра (руки привязаны, особо не прикроешься!), а просто… Он и сам не знал, чего опасается. Или некрасивых движений, или слишком откровенного стона, или слишком толстых сегодня (а вот показалось вам, показалось!) розог, или…
Машенька от волнения, которое загнала глубоко внутрь, но которое все равно не отпускало, заминок и «послаблений» Евгения Венедиктовича не заметила, однако Машенька-старшая… При смене прута, одновременно поправив налипшие на плечи волосы дочери, одними глазами указала мужу на «некоторые недостатки проходящего воспитательного процесса» и тем же взглядом подбодрила его. Воспрянув духом, Евгений Венедиктович воспрял и розгой — Машенька от очередного удара тяжело замычала, пытаясь приподняться на животе, а дядюшка Григорий аж крякнул, вдруг одобрительно хлопнул Александра по колену:
— Ишь, молодца! Другая бы уже дуром орала, а она! Глянь, какая молодца!
Александр, пунцовый от волнения и вожделения, (что было ну почти незаметно в тени свечей) согласно кивнул и ломающимся баском, чуть прокашлявшись, тоже одобрил:
— Великолепно! Я восхищен!
Машенька (та, которая на лавке) не могла сказать, что услышала или поняла сказанное, но по интонациям, по мгновенному перекрестку взглядов (ее — из-под руки и сбившейся челки, его — сквозь дымок неумело раскуренной сигары), почувствовала — все хорошо… Все очень хорошо! А теперь можно уже и отдаться отцовской розге, которая…
— М-м-м…
Ой, как все же бооольно сегодня…
Послание Пал Платонычу получилось действительно коротким. В стиле незабвенных графа Суворова и матушки Екатерины. От генерала императрице — «Ура! Варшава наша!» — и ответное еще короче — «Виват, фельдмаршал!». Примерно так же постарался и Евгений Венедиктович: «Приглашение принято. Будем вовремя. Семья Н-ских…»
Машенька-старшая была в восторге от литературных талантов мужа, а младшая, вся в рождественских воспоминаниях, вежливо поаплодировала папеньке кончиками пальцев. Тем более, что предстоящий «раут» (ну, пока назовем именно таким, светским словом), несмотря на все заверения матушки и ее собственных мыслей по этому поводу, слегка настораживал. Спустя некоторое время она рискнула высказать эти опасения и Евгению Венедиктовичу:
— Папенька, вы как-то говорили, что никакой состязательности и тем паче «подвигов» в деле домашнего воспитания нет и быть не может…
— Бесспорно, Машенька, бесспорно. Ничего лишнего, кроме свято положенного очищения от греха, родительской или родственной рукой, под пристальным и добрым приглядом тех семейных, кои допущены к такому действу. Впрочем, в установке некоторых положения Домостроя… — прервался сам, видя нетерпеливо двинувшиеся губы дочери: — Но к чему это странный вопрос?
— Но там ведь будут одновременно наказывать нескольких девушек и, если я правильно поняла, похвалы дождется только та, которая подаст голос позже остальных?
— Именно так. Это нечто, нечто… — поискал слово. — Нечто вроде…
— Игр древней Олимпии или Спарты! — подсказала дочь и Евгений Венедиктович, на что уж опытный оратор, попался сразу:
— Да, почти так.
И тут же понял, что попал в логический парадокс, которым не замедлила воспользоваться Машенька:
— Но ведь состязательность претит духу Домостроя.
— Это показ достижений нашего домостроя и его учений! — нашелся Евгений Венедиктович, а Машенька тут же старательно заверила, что она никоим образом не ставит под сомнение, не отказывается и чтобы папенька даже тени таких мыслей не держал, она будет очень стараться, и что…
Евгений Венедиктович прервал ее пояснения легким отцовским поцелуем и ответно заверил, что не сомневается в ее воле и старании. О нестыковке по поводу «доброго пригляда тех семейных, которые допущены» Машенька благоразумно умолчала. Несмотря на растущий стыд и волнение (еще большее, чем при Александре под Рождество!), она вдруг захотела на деле показать и родителям, и всем-всем-всем, что она! Ну, вот она! Что именно «вот она!», пока сама не поняла, но твердо уверила сама себя, что «петь песни», как выразилась маменька, уж точно не будет… Не в опере!
Ехать пришлось не так уж чтобы долго, но в легкую двуколку, которую заложили для женской половины семьи, Машенька пришлось забраться ни свет, ни заря: имение Пал Платоныча находилось более чем в половине дня пути от города. Приехали туда часа в три пополудни — причем папенька уже встречал их, покинув двуколку и бричку с сопровождающей прислугой часа два до того — верхами, вместе с гайдуком Василием.
Кроме папеньки, встречал конечно же и сам Пал Платоныч, и его супруга, охотно расцеловавшая обоих Машенек (ой, как цепко прошлась она глазами по младшей!), и еще кто-то, кого в суете толком не разглядела и не запомнила. Гости все прибывали, и из окна отведенной им комнаты Машенька насчитала уже четыре семьи, а сколько будет всего, спрашивать постыдилась.
Дочка Пал Платоныча, остроносая и вертлявая Лиза, почти сразу вцепилась в Машеньку мертвой хваткой и после легкого обеда стала таскать туда-сюда по двору, по окрестностям. Она при этом вовсе не стыдилась, рассказывая, что приехали М-вы, Н-ские, — ну, они вроде как ваши дальние родственники? Машенька подтвердила), потом обязательно обещались Гр-вы и даже приедет сам Нил Евграфович! Почему при имени Нила Евграфовича надо делать круглые глаза и говорить страшным шепотом, Машенька не поняла, но заранее прониклась если не опаской, то уважением.
В легкой болтовне, среди которой отдельными ценными «камушками» проскальзывали сообщения о предстоящем завтра действии (Лиза видела это трижды, и в прошлом году сама участвовала! Правда, была еще маленькой и ей дали всего двадцать, просто для науки…), они дошли до берега небольшого озера. В легких сумерках, которые только начали приглушать алые краски заката, на берегу суетились с десяток людей. Подойдя ближе, Машенька увидала, что все они были женского рода и все — совершенно нагие. Этакими озерными наядами девки… тянули невод! Командовала ими стоявшая на берегу крепкая, коренастая и полногрудая девушка, на спине которой Машенька сразу углядела ровную роспись свежих рубцов.
— Это от дворни одни девки остались, мужиков папенька лишних еще вчера отослал в деревни, вот они рыбой и занялись, — пояснила Лиза.
Старшая девушка, оглянувшись и заметив взгляд Маши на ее спину, резко взмахнула головой, покрывая сеченые места волной мокрых, растрепанных волос. Машенька в ответ тоже поджала губы — ишь ты, гордячка! Я и сама могу не меньше вылежать! Пока Лиза по-хозяйски приоткрывала плетеные корзины с первым уловом, как бы лениво и вскользь, даже не глядя на девушку, Машенька спросила:
— Это сколько было?
— Сорок, барышня, — угрюмо ответила девушка, даже не пытаясь из вежливости прикрыть наготу.
Машенька солидно кивнула:
— Сорок, это немало. Сорок розог я тоже считаю серьезным наказанием…
— Не розог, барышня. — Девушка в пол-оборота откинула заново волосы, открыв толстые и пухлые рубцы, налитые чернотой:
— Это вас лозой балуют, а тут плетью…
— Ой… — только и смогла ответить Машенька. — Так ведь нельзя! Нам говорили, что тут у вас со всеми по-отечески, лозой…
Девка дернула плечом, поморщилась:
— Ага, по-отечески… А по матушке, когда и ты в голос орешь, и на тебя орут словами последними, плетюганами задницу разрывая…
— Я обязательно выскажу Павлу Ниловичу! — возмущенно вскинулась Машенька. — Он вашим конюхам такого задаст!
— Да ну тебя… — проворчала девка. — На нас же и отольется. Не вздумай, барышня! Забудь!
— Забудь, сказала! — твердо повторила, не давая Машеньке даже рта раскрыть.
Не вовремя вернувшаяся Лиза помешала им договорить. Еще раз оглянувшись, уже вдали от берега, Машенька встретила взгляд девки: та смотрела снисходительно и, как показалось Машеньке, с пренебрежением…
Ну и ладно! — подумала та про себя. Поглядим, как баловать будут и как я… А вот поглядим!
— Господа, я просил бы воздержаться от комментариев. — Седовласый, представительный джентльмен в расшитом сверху донизу придворном мундире сурово обвел взглядом собравшихся. Его кресло было как бы на некотором возвышении, что сразу подчеркивало его лидерство. Остальные этому нисколько не возражали, а Нил Евграфович еще раз сгустил брови, оглядывая группки кресел со своими соратниками:
— Подчеркиваю, я сказал «господа», ибо наши милые дамы, — (легкий поклон и веер ответных поклонов-улыбок), — и сами, иной раз находившись на месте предстоящего действа, понимают, насколько неуместно выглядело бы замечание по поводу той или иной девушки, представшей перед нами во всей своей первозданной красе …
Дамы старательно и мило краснели — насчет «иной раз» Нил Евграфович несколько преувеличил. Все до одной, пусть и в разные годы — из новичков тут были, пожалуй, только Евгений Венедиктович со своими Машеньками и лифляндский баронет Бернгардт, приехавший с очаровательной юной блондинкой, чей статус был определен как «вероятная невеста».
— Это точно! Во всей прелести! — гулко, как в бочку, поддержал Нила Евграфовича густо-бородатый мужчина в малиновом кафтане, затянутом кушаком на необъятном пузе — купец первой гильдии Роман Ипатьев, чьи две дородные дочери-погодки так охотно и часто прыскали смешками в кулаки и так завистливо разглядывали скроенные по самой последней моде платья других девушек.
Впрочем, все эти смешки, платья и прочее начало раута давно окончилось — просторный зал с двухсветными окнами принимал сейчас совсем другое действо.
Нил Евграфович слегка покосился на купца, тот развел ручищами — мол, виноват, влез не вовремя со словом, простите уж неотесанного. Кашлянув, духовный Отец отеческого Домостроя смилостивился:
— Впрочем, слова одобрения и иные замечания, сказанные почтенными единомышленниками уже во время сего действа, будут как нельзя кстати и будут приветствоваться. Как собравшимися, так и нашими юными спартанками…
Евгений Венедиктович поерзал в своем кресле, вспоминая короткую дискуссию с Машенькой. Хорошо, что она этого не услышала. Да, надо в некоторой степени пересмотреть свои мысли и выводы относительно постулатов Домостроя. Они ведь не могут быть незыблемыми, и людям и правилам свойственно изменяться под воздействием природы и течением времени, которое… — одернул сам себя — не время предаваться рассуждениям! Только бы не подвела Машенька!
Старшая опять уловила настроение мужа и легко положила пальцы, затянутые в кружева перчатки, на его руку:
— Я уверена, что Машенька будет лучшей…
Он благодарно кивнул. Хотя Машенька старшая вовсе не была уверена в том, что сейчас сказала — ее смущали крепкие дочки купца, которым, кажется и плеть нипочем будет, и особенно — дочка Гр-вых. Фигурой схожая с Машенькой, эта девица вчера напросилась на конюшню, где по какой-то вине драли двух крепостных девок — сама не участвовала, но Машенька видела, как нервно раздувались ее тонкие ноздри, как мяла она перчатки в руках и как… Нет, скорее всего, она не собиралась заменять мрачного мужика с пуком розог, скорее, представляла себя на месте воющей на лавке девки. Именно это и обеспокоило Машеньку-старшую: не факт, что Машенька сумеет перетерпеть девушку, которая так страстно желает лечь на скамью… За Машенькой такого не замечалось — она была послушна, умна, терпелива, полностью понимала и принимала постулаты домашнего воспитания, но сама на скамью и под розги не спешила и не просилась.
Всего их собралось больше дюжины — причем особое волнение испытывали восемь семейных или почти семейных пар, из которых на своеобразное ристалище должны были выйти восемь девушек. Это было больше, чем всегда — насколько Евгению Венедиктовичу было известно, в прошлом году было шестеро. Но даже тогда, по словам Пал Платоныча, определить лучшую оказалось очень нелегко — внимание, знаете ли, рассеяно… Одна лучше другой, воспитатели с ритма все равно сбиваются, девочки в движеньях, в голосах стоны и слезки, лавочки поскрыпывают, розочки посвистывают… ну вы меня понимаете… как тут углядеть за всем и всеми, как определить…
Вот потому мудрый Нил Евграфович и решил на сей раз сделать действо двукратным — по четыре за один раз. Соратники охотно поддержали новшество, хотя сразу же возник вопрос — победивших ведь будет теперь будет двое! Не устраивать же им все заново — и так испытание предстоит не просто суровое, а очень даже можно сказать строгое… При проявленном упорстве девиц (а таковое неизбежно будет, и никто из собравшихся не может судить иначе, как заранее не убеждаясь в полном понимании наших воспитанниц, что надо очень постараться!) устраивать повторное — это уже слишком!
С этим согласились все, а Нил Евграфович торжественно водрузил на изящный столик два не менее изящных серебряных венка: для лучших и достойнейших. Кто-то переглянулся, и Нил Евграфович сразу пояснил:
— Да, друзья мои, венки на сей раз не золотые. Почему бы нам не устранить возникшее препятствие с двумя лучшими красавицами путем отдельного спора между ними — ну скажем, через пару-тройку месяцев? И тогда…
Снова мановение пальца, и неподвижная статуя слуги, ожив, поверх двух серебряных возложила золотой венок, искрящийся камешками…
Купец аж крякнул, тихо загудели соратники — щедрость Нила Евграфовича превзошла все возможное!
Конечно, и это предложение было принято. Евгений Венедиктович, да и многие другие, отказался от бурного проявления эмоций — конечно, не в венке ведь дело, хотя и стоит он очень больших денег! Здесь собрались те, кто понимает Идею, которая неизмеримо выше земных благ или богатств.
Почти прочитав его мысль, в том же духе на правах хозяина высказался и Пал Платоныч, поддержанный и графиней Р., и прибалтийским баронетом. Остальные, к вящему удовольствию Нила Евграфовича, дружно поддержали высказавшихся. Принято! Но не ради золота, а ради того, о чем сказано выше!
Откуда пошла традиция намыливать для этого действа скамьи, затруднился бы ответить и сам Нил Евграфович. Обоснование-то вроде просилось само — девушки по той же традиции лежали на скамьях безо всякой привязи, то есть «свободно», что позволяло, с одной стороны, лучше видеть очаровательное движение не менее очаровательных тел, а с другой стороны — очень, ну прямо-таки адски, затрудняло для них испытание! Нерасчетливый рывок, слишком сильная судорога, некрасиво-размашистое движение тела — и соскользнуть с густо намыленной деревянной пластины, да еще и отполированной до зеркального блеска, было делом одной секунды. Тут от собственного пота и без мыла соскользнешь, а уж по мылу, да еще под шипящими от мокрого свиста розгами… ух ты!
Конечно, девушке разрешалось вновь занять свое место на скамье, но такой «огрех» производил весьма неблагоприятное впечатление… Впрочем… (тут Нил Евграфыч почему-то переглянулся с графиней Р., которая взмахнула ресницами и слегка покраснела даже под слоем тонкой пудры).
Да-да, бывало и тонко задуманное «впрочем» — как некоторые годы назад, когда совсем еще молодая графиня возжелала показать свою «арабскую прическу», сделанную по внезапной моде. А лежа на животе, ее не покажешь… Выхода к скамье, под восхищенными и ревнивыми (восхищенными мужскими и ревнивыми женскими) взглядами ей показалось недостаточным. Она соскальзывала раза три и ли четыре, дав всем полную возможность насладиться (или позавидовать) самыми тайными прелестями. Хотя мы отвлеклись — зачем нам воспоминания и перемигивания Нила Евграфовича со все еще очаровательной графиней, если в первой четверке красавиц сейчас выйдет ее дочка?
Когда были названы имена первых — только лишь имена — ни фамилий, ни титулов в семенной кругу — а именно семейным был круг собравшихся, не правда ли? — не допускалось. Так вот — когда были названы первые имена, Машенька-старшая нервно сжала пальцы и тут же облегченно их расслабила. Дочка Гр-вых, казавшаяся ей самой серьезной соперницей Машеньки, оказалась в другой группе. Правда, тут была одна из дочерей купца… А две другие девушки не казались столь же тренированными и выученными, как Машенька. В семье графини Р. не было мужчины (не могла же графиня позволять наказывать дочь мужчинам из дворни! А женская рука, как известно, не настолько хороша, как мужская!). Не производил сурового впечатления и глава семьи Н-ских — видимо, поэтому его Наталье не могло доставаться столь же часто и строго, как в нашей семье!
По мановению руки Нила Евграфовича вышли вон все трое еще находившихся в зале слуг-мужчин. Осталась только стайка девок, нарядившихся по такому случаю в самые чистые и расшитые сарафаны — они и приступили к натиранию лавок душистым мылом. Четверо плескали теплую воду, терли, наводя тоненький слой пены, а двое поочередно вынесли и поставили у каждой крепкой сколоченной скамьи по высокой березовой бадейке с березовыми же прутьями. Розги еще вчера тщательно отбирал и затем «представил собравшимся» за вечерним коньяком Пал Платоныч — единой длины, без сучков и заноз, единой толщины и, как было проверено на пяти прутьях и одной из девок — «единого захлеста». Опять же вчера, находясь в благодушном настроении, отцы-домостроители решили на сей раз воду в кадушках не подсаливать. Тем более, что в семьях Н-ских, И-вых, так же как по словам баронета, соленые прутья были не в чести.
— Все пусть будет равным! — кивнул головой Нил Евграфович — оттого мутноватые комки соли так и остались лежать нетронутыми.
Вместо соленой воды розги замочили в ядреном квасе — и сейчас девки уложили возле каждой кадушки еще и маленькие ковшики — при перемене стороны плескать на тело наказанных.
Осталось вытянуть жребий, кому вставать к скамьям в качестве экзекуторов. По негласной традиции жребий тянули только мужчины (что кстати, нервировало и отчасти обижало графиню Р.!), причем Пал Платонович миновал с этой чашей (высокой, серебряной, со свернутыми бумажками-номерами) и отцов тех семейств, которые представляли обществу своих дочерей.
Понятное дело — а то еще перестараются! (Конечно же, ни у кого и в мыслях не было, что они могут наоборот дать послабление своей дочери! Правда ведь?). Машенька-старшая едва заметно и облегченно вздохнула — Господь услышал ее молитвы и бумажка с номером два — именно второй было названо имя Машеньки — оказалась в руках старого и верного друга, Григория. Тот горделиво расправил пышные усы, солидно кивнул и занял свое место у изголовья скамьи. Следом за ним заняли места и другие, назначенные к исполнению, причем Нил Евграфович с деланным вздохом развел руками — до него жребий не дошел. Старый лис и не тянулся к чаше — доставшийся номер позволял бы наслаждаться лишь одной из девиц, а не лицезреть сразу четверых…
А вот и они! Серебряно пропел колокольчик, медленно и с достоинством открылись высокие створки дверей. (Вчера, кстати, прутья пробовали как раз на той девке, которая никак не могла научиться раскрывать их медленно и плавно, не распахивая, словно скрипучку в своей замшелой бане! Наука ей пошла впрок — все было спокойно, торжественно и истово. Так, как и заведено в догматах Домостроя).
Первой, вскинув голову и пряча за высокомерным прищуром глаз нервный стыд первого «выхода в свет», вступила юная графиня Наталья. На ее голове красовался свитый из крупных ромашек венок — и это было единственной одеждой девушки. Это же касалось и всех остальных — по одной проходя в зал, они сдержанным поклоном приветствовали собравшихся. Заметно было, что с некоторым напряжением держали руки — прикрываться считалось непозволительной глупостью, а изысков вроде скрещенных над головой рук тоже не признавалось.
Молодец, Машенька! Ровно отмеренная доза стыдливого румянца, не опущенная, но и не заносчиво вскинутая голова. Молодец, ну что тут скажешь! Некоторое облегчение в позах замерших девушек случилось лишь тогда, когда по знаку Отца отцов Домостроя они сняли свои ромашковые венки, передавая их назначенным экзекуторам. Тем принимали венки, по-отечески целовали девушек в губы и, поддерживая под локоток, помогали улечься на скользкой лавке.
Скамьи стояли слегка наискось, чтобы собравшиеся могли видеть девушек не сзади или спереди, с головы, а во всей красе. Уложив своих «воспитанниц», все четверо по той же традиции подошли за отеческим благословением к Нилу Евграфовичу. Пока тот торжественно бубнил что-то приличествующее случаю, назначенные в помощь девки — те, что мылили лавки и готовили розги — помогали девушкам ровнее лечь на скамьях. Когда Машенька приподняла голову, то сразу узнала свою вчерашнюю собеседницу — девку на озере. Та, наклонившись пониже и делая вид, что прибирает с Машенькой спины волосы, скороговоркой, почти не разжимая губ, прошептала:
— Задом от розги не уходи, наоборот ближе к секущему дрыгайся. Края у лавки шире, чем твой зад, прут быстрей на конце ломиться будет… И пузо не напрягай — с мыла скользнешь ненароком…
Выпрямилась, и вовремя — ободренные напутствием, воспитатели уже возвращались к лавкам. Машенька лежала так, что даже приподняв голову, могла только краем глаза видеть Евгения Венедиктовича и маменьку. Она не знала, лучше это или хуже… Где-то отдаленно мелькала мысль, что она уже прошла самые трудные шаги в полной наготе, с одним только веночком, что уже не так стыдно лежать, выставив на обозрение только лишь спину и бедра, что сейчас нужно думать только о том, чтобы не свалиться с этого противного мыла, чтобы не «запеть» под розгой при первом же ударе, чтобы…
Ой, сколько было всяких «чтобы!» Перебирая их в уме, почти и не заметила, как разом притихли собравшиеся, как выбрали из кадушек по три прута экзекуторы. Сложили в розгу, стряхнули капли кваса на замершие в напряженном ожидании тела девушек.
Не поднимая головы, спрятанной между вытянутых вперед рук, Машенька все-таки не стала зажмуриваться. Она хотела быть в полной готовности — и успела заметить, как… нет, взмаха прутьев над собой не видела. Просто краем глаза — как сжался левый кулак дядюшки Григория на ромашковом венке.
И вслед за этим такая уже знакомая, такая привычная и такая огненная боль прочертила голое тело…
Не поднимая головы, спрятанной между вытянутых вперед рук, Машенька все-таки не стала зажмуриваться…
Не только потому, что уже давно именно так, с открытыми глазами, приучила себя преодолевать страх первой, всегда самой жгучей и острой розги. И не потому, что последнее время стала ловить и даже как-то продлевать, растягивать эту волнительную секундочку ожидания, когда… Когда тянущая, сладкая и зовущая пустота вдруг возникала где-то внизу живота, растекалась по телу, заставляя чувствовать все-все: и гладкое дерево скамьи под животом и грудями, и ожидающее напряжение ног, и готовые к судороге ягодицы и даже пряди волос, волной скатившиеся со спины на одну сторону тела и лавки…
Она ощущала эти секунды как часы — так много успевало уместиться в этот огромный и сладкий, с привкусом страха и какого-то озорства, промежуток времени. Как много можно было успеть — увидеть, как то-о-оненькая тень замирает где-то вверху, как тонко и коротко подрагивает ее кончик, как эта «тень» примеряется то ли к спине, то к бедрам (повыше, пониже?), как начинает она свой стремительный бросок вниз, повинуясь строгой руке. Если бы кто сказал ей, что видеть это, уткнув лицо между рук — невозможно, она бы просто усмехнулась. Нет, не засмеялась бы в лицо — так не поступают воспитанные барышни. Но усмехнулась бы — со знанием истины и собственного превосходства. Она ВИДЕЛА все это… а потом еще можно было успеть чуть-чуть задержать дыхание, совсем чуть-чуть (не прикусить, нет!), а просто плотней сжать губы, а можно еще посмотреть на след сучка в лавке перед лицом, но лучше не смотреть, потому что надо видеть тень ожидания, нервное упоение первой розги и вообще…
Ой, совсем не туда пошли мысли! Уже отпрянула от лавки девка-советчица, уже вернулся на своей место с розгами папенька — нет, сегодня же не он! Сегодня же вовсе не дома, и наказывать будет дядя Григорий! Или не наказывать? Зачем мне все это нужно? Чтобы видели меня вот так, обнаженной и в струнку вытянутой на ужасно скользкой, холодящей тело и непривычно мокрой скамье? Кому видеть-то? Разве они нужны мне? Наверное, нужны, если там родители, но они ведь уже видели это сто раз… А зачем? А затем, чтобы им не было стыдно!
Вот, правильно! Я постараюсь! И пусть эта девка не задирает нос после своих плетей, и пусть не зыркают исподлобья графиня Наташка и купцова Агафья, там, когда их раздевали и готовили к выходу, пусть все хоть оближутся своими взглядами и желаниями — я покажу им, как надо!
Поэтому зажмуриваться было нельзя.
Не поднимая головы, спрятанной между вытянутых вперед рук, Машенька все-таки не стала зажмуриваться…
Она хотела быть в полной готовности — и успела заметить, как… нет, взмаха прутьев над собой не видела. Просто краем глаза — как сжался левый кулак дядюшки Григория на ромашковом венке.
И вслед за этим — почему-то совсем другие, чем дома, непривычно стыдные и сладкие, непривычно острые, упрямые и тягучие мгновения долгого полета прутьев…
И вслед за этим такая уже знакомая, такая привычная и такая огненная боль прочертила голое тело…
Как ни готовилась, как ни ждала, как ни привычная была эта резкая боль, но наверное от волнения и напряженных нервов Машенька все-таки охнула. Почти неслышно, почти не двинувшись — бедра просто сами колыхнулись под тугими и мокрыми прутьями, (я не виляла, я лежу нормально!), почти не дрогнув плечами и головой — но наверное, другие девушки приняли первую розгу еще лучше и красивее, чем она. Гул одобрения прошелестел накатом по группкам кресел, коротко кивнул довольный началом Нил Евграфович, и почти сразу откуда-то слева послышался короткий стежок прутьев по телу.
— Не части! — ревниво откликнулся кто-то из зрителей, но что ответил поторопившийся «воспитатель», Машенька не услышала — она боролась уже со вторым стоном, который упрямо пробивался через рот к губам.
Сквозь зубы шипяще втянула воздух — вот так, правильно, не наружу, а обратно — а ее шипение (котенок сердитый! — услышав такое шипение, бывало приговаривал дома Евгений Венедиктович) почти и не слышно в шипении розог, которые секут и справа, и слева и снова по ней.
Плотней прижалась к скамье — правда, лишь хотела прижаться — когда напрягалась, тело предательски повело в сторону. Запоздало вспомнила о проклятом мыле, инстинктивно «сыграла» бедрами, ногами и удержалась — вызывав восхищенный (иной раз и откровенно ревнивый) шепот тех, кто увидел ее движение — таким грациозным и хорошо «отмеренным» оно казалось со стороны. Занятая борьбой с телом, розгами и мылом, не могла улучить мгновение, чтобы приподнять голову и хоть краешком глаза посмотреть на родителей.
А если бы сумела, могла бы и заметить, как удовлетворенно кивал головой Евгений Венедиктович в такт размашисто-размеренным ударам дяди Григория: умничка, Машенька! Хорошо! Я бы даже сказал, очень хорошо! И Григорий, старый друг, не подводит — не частит, как тот крайний слева, не рвет на замахе, не протягивает пруты при ударе и не сечет по одному месту, равномерно прочерчивая полосы прутьев по телу Машеньки. Впрочем, Евгений Венедиктович делал небольшую ошибку, не обращая внимания на нервно поджатые губы Машеньки-старшей.
С ее опытом (уж сколько отлежала вот так, с девичества!) и знанием дочери, она прекрасно поняла сокрытый смысл того движения, которое вызвало откровенный восторг у самого Нила Евграфовича и завистливый кряк купца. Машенька просто не помнит о мыле, она никогда не пробовала вот так, в свободной позе и без привязи, держать строенную розгу! Было, конечно, и в один прут, и в три, и даже в пять, но там, дома, удерживаемая либо тугой веревкой, либо руками Машеньки-старшей (когда за плечи, чтобы видеть лицо дочки, когда за щиколотки), она могла гасить боль наказания движениями всего тела. И, право скажем — дочка умела двигаться.
Правда-правда, очень даже умела — вызывая иногда легкую ревность даже у Машеньки-старшей и в некоторой степени не только отцовский румянец и блеск глаз Евгения Венедиктовича. Но здесь такие сильные движения недопустимы — боюсь, Машенька не успеет это осознать — сейчас Григорий (его манеру сечь она знала!) наверняка хлестнет по самому верху ляжек, на переходе от стройных ног к круглому тугому заду Машеньки. Девушка, конечно же, отзовется «брыком» (Как бы ни ворчал Евгений Венедиктович при таком названии — ну что это за лошадиные словечки! Вы же не кобылки у меня! — но брык оставался брыком!) — резкий подброс вверх бедер, движение всего тела и потом попытка сильней прижаться бедрами, напрячь живот…
Машенька-старшая переживала зря и не зря. Манеру дяди Григория каждый пятый удар выстегивать «под заветное» (он даже называл это, специально подтрунивая над «брыком» и ворчанием по этому поводу Евгеши — «под сладенький хвостик» — Машенька, конечно же, знала. Считать даже не пришлось — как-то само уже вышло, что сильней сжала зад — не при ударе, а в самом замахе ожидания, сильней напрягла ноги, чтобы ненароком не попало в это самое вот сладенькое (ох, мастак был на это шутник-дядюшка!), и…
Зря и не зря. Как ни была научена Машенька, а три мокрых прута на замахе сильной мужской руки, стегая «под заветное», либо выбьют долгий стон, либо… либо тот самый клятый брык, который красив (ну чего таить!) дома, который мог быть красив и в своем непринужденном бесстыдстве и здесь, но… Но напряженный живот при малом касании лавки бедрами…
— Ух ты… — не выдержал даже Нил Евграфович, легко и охотно зааплодировал Машеньке: как она удержалась на скольком полотне скамьи, никто так и не понял. Кончиками пальцев ног, грудями и лицом? Но удержалась-таки, чертовка! — снова ревниво восхитился купец и тут же охнул — нет, его Агафья пока лежала вроде молодцом, но та, что вторая слева, возле Машеньки, вдруг вскинулась всем телом на скамье, дернулась и сочно шмякнулась на пол, неловко перебирая в воздухе ногами под смешки и неодобрение почтенной публики.
Красный от стыда за неловкость дочери, глава семьи Н-ских хотел было прикрикнуть на нее, но устыдился порыва и с молчаливой злостью наблюдал, как она пытается снова лечь на место. Назначенный для нее экзекутор не помогал — это в правилах не оговаривалось, тут могли поступать как вздумается (уж дядюшка Григорий, распушив усы, не преминул бы… да-с, не преминул бы Машеньку под животик, под грудки, под ножки ровные, и поднять, и уложить… гм…). Легла не очень ровно, волосы вразброс, ноги чуть раздвинуты, руками в края скамьи вцепилась и все одно — почти что снова скользит — не улеглась! Глава Н-ских наконец нашел возможность выхода обиде и злости — грозно прикрикнул на сарафанную девку, что должна была стоять в изголовье:
— Чего стоишь столбом? Выровняй, дура! Я тебе потом!
Пал Платоныч не стал пенять уважаемому гостю, что «ей потом…» всыпать может только он, как хозяин, тем более что понимал неловкость для Н-ских. Впрочем, заминка с одной из девушек была на руку (гм… не совсем уж на руку — по рукам не секли!) остальным — дочка купца даже голову набок повернула, глядя на свалившуюся с мыла соперницу. Передышка — это хорошо… А Машенька все-таки успела перекинуться взглядом с родителями, прочитав в глазах папеньки нарастающую гордость и в глазах маменьки — все еще явную, но уходящую тревогу. Молодец, дочка! Так держать! Или это уже дядя Григорий? Его любимые флотские словечки. Или кто это? Дядя Григорий ведь молчал — а, это та девка, снова волосы со спины убирала и снова «держаться». Ей-то какое дело…
Потом поняла, уже когда снова высоко-высоко замерли над ней прутья — она говорила не держаться, а держать! Что держать-ть… М-м-м… Ой, боженьки, попа-аа… Розгами прошибло понимание и память — держать зад ближе к краю лавки, чтобы концы роооозог… оооох… Уже почти громко, уже почти стон, потому что дядюшка Григорий ошибся и попал с ударом не на вдохе, а на выдохе. Или я сама ошиблась? Куда держать? Правее? Снова сочно шмякнули по голому телу прутья и в этот звук почти неслышно для остальных вплелся другой, мокро-деревянный — концы розги действительно стегнули по краю лавки и — умница девка! — с одного удара превратились в лохмотики. Как жаль, что это был как раз последний удар первой дюжины!
Использованные на первой дюжине прутья сложили на отдельном столике — два из пучков розог оказались с хорошо размочаленными концами. Это означало, что «воспитатели» действительно расстарались и не филонили, выполняя столь ответственную работу. Нил Евграфович слегка укоризненным взглядом попенял двум другим на недостаточную силу ударов, хотя мог бы этого и не делать — судя по вспухающим до сих пор, наливающимся оттенками следам порки на теле каждой из девушек, секли их всех по-настоящему.
Первая дюжина означала перемену стороны — теперь экзекуторы становились справа, а сарафанные девки, не жалея, поливали наказанных маленькими порциями кваса. Хоть и не рассол, однако крепкий, на хмельных шишках настоенный квас отчаянно щипал и покусывал тело — голые и мокрые тела подрагивали, ерзали на мокрых лавках. Намыливать скамьи заново не было нужды — щедро натертое мыло смешивалось с квасом и потом наказанных. Даже просто лежать, отдыхая и тихо постанывая, было не так просто, как казалось со стороны. Кто-то из гостей уже оглянулся в поисках слуг с шампанским или чем покрепче, но было еще не время — легкий шампанский перерыв устраивался толь после второй дюжины ударов.
Она прошла на удивление быстро и легко. Впрочем, это только со стороны легко — хотя девушки уже явно приноровились к мылу, к темпу ударов, к силе розог и перестали нервничать из-за такого обилия чужой публики. Хотя, к слову сказать, купцова Агафья не особо нервничала с самого начала — батюшка завсегда порол дочек при всей семейной родне, а ее, этой родни, со всякими приживалками и картузными приказчиками, могло набраться до десятка. И каждый пялится куда не надо, а может и куда надо. Ну и пялься, эка невидаль, глаза видят, да зуб неймет! А может и не зуб… Хихикали вместе с сестрой, ожидая своей очереди и не очень-то прикрывая тугие телеса — хоть тут покрасоваться, а то на речку сходить и то под присмотром старой карги Ерофеевны…
Когда отсчиталась вторая дюжина и девушки уже почти совсем облегченно (не будем пока говорить — бессильно) расслабились на своих ложах мучений, Нил Евграфович первым поднял принесенный бокал. Приподнял его еще повыше, потом демонстративно еще выше.
Поняв его, почти хором раздались несколько голосов:
— Выше розги, крепче дом!
Кто-то шутил, кто-то пересмеивался, кто-то все еще краснел от злости, кто-то не отрываясь поочередно откушивал глазами одно роскошное тело за другим, кто-то прятал нервное напряжение за светской беседой, кто-то укреплял полезные знакомства. Как, например, лифляндский баронет, уже трижды отвесивший учтивейшие комплименты купцу Ипатьеву.
Из них купец уловил только две вещи — баронет в восторге от фигуры Агафьи (Ну, знамо дело! Видал я твою поджарую «невесту»! В чем только дух держится!) и он же, баронет Бернгардт, очень заинтересован в поставках строевого леса, о чем не преминул бы еще раз сообщить в приватной беседе. Тема с Агафьей была купцу явно интереснее, но статус «вероятной невесты», которую притащил сюда этот полу-немчик, полу- еще кто, да еще с таким непонятным титулом, как баронет (кусок барона, что ли?) не располагал всерьез интересоваться Бернгардтом. Лес ему подавай… Подайте-ка лучше перцовки! Ну чего ты льешь в этот мизер? Вон туда плесни!
— Ну-с, половинка позади! — сказал кто-то чуть сзади и левее Евгения Венедиктовича, который как раз обменивался мнениями с подошедшим другом Григорием.
Григорий не преминул тут же вставить ответное:
— Половинки у них точно не впереди!
Казарменный юмор в этой ситуации был встречен благосклонно — взгляды как по мановению обратились к пострадавшим «половинкам» на четырех скамьях.
А что касается половины… Тут было не так просто. По уложению, победившей признавалась та девушка, которая закричит или очень громко застонет самой последней — после двух-трех истошных «голосов» порка прекращалась и сдавшуюся отводили отдыхать. Но ведь без счета некоторых упрямиц можно было и забить… Поэтому уже давненько действовало неписанное правило — максимум разрешенного — пять дюжин. Кстати, именно эти пять в свое время позволили получить золотой венок графине Р.
Да-да, той самой графине, которая столько раз (мы помним истинную причину!) соскальзывала со скамьи и, тем не менее — подала голос на три удара позже, когда уже совсем без сил на пятой дюжине забилась, в голос закричала и сдалась ее вечная соперница. Они и сейчас были обе здесь — да-да, вы не ошиблись, разве вы не знали? (шепотом в уши друг другу, под взмах вееров или клубы трубочного дыма) — они с супругой Пал Платоныча терпеть друг друга не могут! Того и гляди, как с милой улыбочкой друг в дружку вцепятся, только клочья полетят!
Провидение (в лице старого лиса Нила Евграфовича) сейчас притушило костер старой вражды — дочери обоих находились в разных четверках. Но все равно, все равно… При каждом судорожном движении графини Натальи, при каждом ее сдавленном стоне супруга Пал Платоныча словно подталкивала ее взглядом, словно пинала, злорадно отметив, что с обеих дюжин прутья на теле Натальи были истрепаны полностью.
Оба пучка Машеньки тоже были признаны достойно использованными — причем дядюшка Григорий даже удивился сам себе (хорошо, хватило ума это удивление не облачить в громогласное недоумение) — вроде сек как обычно, а прутья в растреп… Хм… Неужто у Машуньки задница потуже стала? Сейчас уж не проверишь, пошлепав всей могучей пятерней… Ладно, это еще успеется. Только бы ненароком не обидеть племяшку: сечь-то стану как положено, однако же все дурехи гляди, как упрямо лежат! Даже на второй дюжине ни одна в громкий стон не пошла! Так себе, ойкают, подрыгиваются, а чтобы по-серьезному…
Ну ладно, вон Нил Евграфович к колокольчику потянулся. Пора и к делу, тем более не след надолго у Евгеши с Машенькой задерживаться — ради приличия еще с графиней парочкой слов, а потом…
А потом легкий перезвон серебряного колокольчика, почти одновременный взлет прутьев, «хоровой» хлест свежих розог по блестящему от кваса телу и… И темперамент, и опыт «воспитателей» все-таки был разным. Снова зачастил тот, что крайний слева, внезапно грудным контральто пробился стон купеческой дочки, почти сразу за ней неловко вскинулась и едва не сорвалась со скамьи юная графиня Наталья. Начиналось самое интересное — розги секли по уже битому, во вспухших полосах, телу, терпеть порку становилось с каждым ударом все труднее, все невыносимее, движения становились все более резкими и отчаянными, и…
Третий раз шепоток восторга прошелся «по вине» Машеньки — снова только лишь на грудях и коленочках удержалась, размашисто сыграв круглыми бедрами и гибкой спиной. Отлетели в сторону кусочки концов розог — пришлось менять прутья дядюшке Григорию, а в трудном, хотя и почти прикушенном стоне Машеньки послышалось что-то благодарное — не ему, нет. Девке, которая про напряженное пузо сказала — если бы не ее слова, точно бы быть на полу! Правее двинулась, розги задом поймала, краешки вразхлест, кончики вдрызг, а живот приподняла и рывком от боли ушла, от злого огня на голых бедрах.
Смена розог посреди дюжины шла в добрый зачет девушке — и даже Машенька-старшая успокоилась по поводу движений дочери. Поняла и заметила, как уловила Машенька нужное движение, его ритм и игру тела, да вот только… Ну, Григорий, я с тобой потом поговорю! Как же это так — третья розга и все в лохмотья! Даже дома так не секли! Нет, конечно, секли и похуже, но чтобы с пятого удара розги истрепались — это уж слишком…
А Григорий, словно винясь перед Машеньками, седьмую розгу уложил не по горящему заду, а по гибкой спине девушки. Сечь по спине разрешалось — но только не выше условной линии на пядь от лопаток. Причина предельно проста — в декольтированных платьях. Не дело, чтобы следы от розог показались в спинном вырезе! Домострой домостроем, однако светские условности… Не век же после порки им отлеживаться — может, кому-то уже через два-три дня на бал! Не лишать же девицу заслуженного удовольствия неловкими росчерками розог на нежной спинке!
Тут дядюшка Григорий, конечно, не промахнулся — розги оставили свои полосы ровно там, где разрешено. Лучше бы он «не винился» — Машенька ждала удара по бедрам, а рывок прутьев по спине столь же внезапно, как стон Агафьи, вырвал стон и у нее — пусть не длинный, пусть не громкий, но она застонала!
Она еще не знала, что теперь ей подвластно было все — хоть розги дядюшки Григория, хоть розги с двух сторон сразу, хоть та плеть, про которую говорила девка и которая «зад в клочья». Она еще сама не знала себя, свое упрямство и свою натуру, так щепетильно воспитанную папенькой и маменькой — нежданный, стыдный и недопустимый стон до слез, до судорог разгневал нашу Машеньку. Разгневал на себя, на свою слабость, на свое невнимание (я должна была видеть, должна была понять, куда лягут розги!) Неуловимо напряглось ее тело — ровно настолько, чтобы не подвело клятое мыло. Неуловимо сжались губы — ровно настолько чтобы не следов от зубов. Неуловимо прищурились глаза — ровно настолько, чтобы… а-а-хах… — снова привычная дядюшкина «под сладенькое» — и удивленно топорщатся усы Григория — Машенька лежит как влитая, словно и не по ее телу сейчас сочно секанули прутья. Снова по спине — и снова мертвое, в напряжении окаменевшее тело, снова единый звук прутьев без голоса Машеньки…
А справа и слева уже заголосили две сразу — и если юная графиня все-таки пересилила себя и замолчала после второго вскрика, то дочка Н-ских окончательно выбыла из «спартанского состязания» — даже если забыть о падении, четырех отчаянных криков подряд не мог не засчитать даже очень благодушный сегодня Нил Евграфович. Ее почти что унесли, заливаемую потоком собственных слез и тихими угрозами отца семейства, а Машенька внезапно ощутила, что новая розга пока не свистит на ее теле. Да, правильно — три дюжины позади…
Девка плеснула квасу куда щедрее, чем раньше — оно конечно, на рубцах щиплет ужасть как, вон барышня аж онемела от боли, однако квас-то с ледянки, все остальное еще как охладит! Ей сейчас холодку самое то, а боль… а боли и так много, вон аж губы припухли — кусает изнутри, глупая… Чего бы руки не кусать — а, потом же платья ихние… Ну и пусть. Так же хужей, когда губы… Но подсказывать заново остереглась — внимание было приковано как раз к Машеньке и юной графине Наталье, которые остались рядом и которых сейчас готовили к четвертой дюжине розог.
Насчет Агафьи все уже было понятно — она бы и рада сдаться, однако грозный взгляд купца приковал дочь к скамье. Хотя и он понимал — еще три-четыре розги, и Агафья не выдержит порки. Тут же нашел оправдание — зад-то у нее пошире будет, чем у этих, рубец подлинней получается, Агашке больней, вот и всех делов… Все одно — дома я тебя по-другому учить стану, негодница! Одна надежда, может, Глафирка не подведет!
Между тем полностью истрепанными оказались только два пучка — которыми секли Наталью и Машеньку. Нил Евграфович, которому несмотря на годы лорнет был не нужен, даже перекинулся парой слов с графиней Р. — изящные бедра Натальи были иссечены сильнее, чем ему казалось допустимым. Или тело у нее было более светлым, чем у Машеньки (ну и что тут такого? Хоть в молоке купайся, а обе Машеньки просто обожали позагорать голышом!), но впечатление от итогов порки казалось более острым.
Однако графиня Р. резко и отрицательно взмахнула веером. Посчитав, что веера недостаточно, чуть не в полный голос возразила Нилу Евграфовичу:
— Продолжайте сечь!
Отец отцов Домостроя развел руками и согласно кивнул Натальиному экзекутору.
Тот почти незаметно пожал плечами:
— Сечь так сечь… Это мы умеем. Конечно, не заплечных дел мастер, да и не пристало, но… Но как-то одну упрямую сенную девицу пол-ночи стегал и руки не отвалились! А уж графинюшкина дщерь, та вот-вот дурным голосом запоет! Это я как право дело говорю!
Впрочем, этих рассуждений никто слыхать не мог — зато хорошо услышали новый хлест розог. Пауза пошла не впрок обоим — хотя девка и старалась охолодить исходящее огнем, измученное поркой тело Машеньки, нервное упрямство она ей продлить не могла. Наталья же просто отдохнуть не успела — маменька тоже секла часто и очень даже подолгу, но зато перерывы между порциями розог (пусть и двадцать пять кряду!) были куда больше. Иной раз по нескольку раз не только «Отче», но и «Богородице, Дево, радуйся!» прочесть можно было, пока молчаливый дворецкий не подаст новую порцию прутьев в маменькины руки.
Да, не впрок был отдых… Всего вторая розга четвертой дюжины, а девушки стали извиваться на скамьях, словно их драли аршинными кнутами — вразнобой, кто влево, кто вправо, то вскидывая голову, то прижимаясь искусанными губами к мыльному даже впереди полотну лавки. Метались, вскидывались, бесстыдно расходились и снова сжимались напряженные ноги, судорогами тискались донельзя исхлестанные ягодицы, все чаще, почти через раз, приходилось стегать не по заду, а по спинам — и казалось, что уже все, сдадутся обе. Но злорадный смешок супруги Пал Платоныча словно подстегнул обоих. Подстегнули, конечно, розги — а может и смешок этот вовсе лишь послышался, но Наталья сцепила зубы в злом, упоенном упрямстве, а Машенька снова замерла неподвижной обнаженной статуэткой.
Причем обе упрямились так, что оба экзекутора помимо воли своей стали входить в раж. Да и не только они. Давно уже стихли словечки, вздохи и редкие возгласы собравшихся — все внимание, все напряжение, все действо собралось вокруг этих двоих, рядом разложенных, одинаково русоволосых и одинаково мечущихся от подавляющей волю, грызущей тело и душу розговой боли. Про Агафью так и забыли — даже между делом мало кто наблюдал, как она, пошатываясь, сползла со скамьи и исчезла, уведенная девками. Были только эти двое…
Кто-то желал удачи Машеньке, кто-то — Наталье, но все эти перекрестки симпатий, шепота светских раутов, косых взглядов поверх амбразур вееров остались где-то в стороне, заглушенные свистом розог и размеренными звуками ударов. Почти в раз шепот стал перерастать в громкий счет:
— Девять… Десять. Одиннадцать! Дюжина!!
— Без перерыва, пятую! — в отчетливой тишине прозвенел голос графини и после секундной паузы дружно загудело ответно-согласное:
— Пятую! Сечь их! Еще сечь!
Григорий чуть растерянно глянул на Евгения Венедиктовича. Тот был нервически бледен, как и Машенька-старшая, которая не заметила хруста веера в своих пальцах. Но собрание решило, так и будет:
— Раз! Два!
Уже не стесняясь и не скрываясь друг друга, словно древние греки на тех же олимпиониках, они дружно поднялись с мест, впились глазами в картину двух судорожно мечущихся от боли тел:
— Три!
— Четыре!
— Семь!!!
Почти потонул в хоре «Девять!» протестующий звук колокольчика Нила Евграфовича. Уже три розги подряд Наталья не реагировала на удары — и если Машенька, так же напряженная и судорожно вздрагивающая от прутьев, лежала почти неподвижно, то юная графиня просто обмякла на своей скамье. Экзекутор растерянно посмотрел на свои розги, потом зачем-то на графиню. Виновато развел руками, хотя та на него и не смотрела. Все взгляды буквально разрывались пополам — хотелось видеть и лежащих на скамьях девушек и не пропустить вынесение вердикта самим Нилом Евграфовичем. Тот пожевал губами и слегка виновато поклонился графине:
— Если секомая впадает в обморок и не может воспринимать наказание…
— Они обе уже не могут! Обе в обмороке! — графине хотелось выкрикнуть это звонко и гневно, а получилось как-то просительно…
Не могла не встрять супруга Пал Платоныча:
— По нашим правилам девушка должна сама забрать свою награду. Графиня права, обе девушки в обмороке, обе проиграли, хотя мы все видели, кто из них сдалась первая…
Машенька сама не поняла, откуда взялись силы привстать на локтях, гордо подняв голову:
— Я смогу забрать!
На нее посмотрели кто с явным восторгом, кто непонимающе: — Я же сказала, сама заберу!
Дядюшка Григорий первый понял беззвучное шевеление ее искусанных губ и, отводя потной рукой волосы от лица, шепнул:
— Громче!
Когда с глаз ушла пелена мокрых волос, осталась только пелена мучительной, тяжелой, не дающей дышать боли. Но она уже свыклась с этой болью за тот час, что пролежала на мыльной скамье, впитав это мыло во всю себя, в свой пот, в свое тело и казалось, в душу. Осталась пелена непонятных пятен — нет, это просто лица, которые смотрят на нее. Отыскала нужное, набрала воздуха, чуть было не застонав. Неловко, тяжело, почти не чувствуя заботливых руки дядюшки Григория (девка опять рядом! Справа держит!) встала, опираясь коленом на лавку.
Раздельно, медленно, громко, выталкивая слова сквозь сухое от убитых стонов горло:
— Я сама. Заберу. Венок.
Не поняла, что дядюшка Григорий настойчиво сует ей в руку. Потом догадалась — ромашковый венок. Сделала шаг — сама удивилась, как не упала. Сделала еще один. И в восторженной тишине, под перекрестьем взглядов, даже не думая о том, что совершенно обнажена, прошла эти далекие пять шагов до трона Нила Евграфовича. Отдала ромашковый венок и уже почти не помнила, как на спутанные, мокрые волосы ей надели серебряный. Серебряный, как мокрая простыня, в которой очнулась ближе к вечеру.
Евгений Венедиктович, немилосердно фальшивя, напевал себе под нос нечто, что по идее означало бравурный марш. Он так старался, что Машенька-старшая даже не рискнула морщить очаровательный носик. Поводом было не столько возвращение в родные пенаты (чего греха таить, не любил наш кабинетный трудяга ни переездов, ни неустроенности временного быта), сколько сразу три письма, доставленных на подносе с утренней почтой. Все три касались недавнего «раута» в имении Пал Платоныча. И каждое — одно краше другого, одно витиеватее другого, одно восторженнее другого — от соратников по нелегкому труду возвращения в быт и мысли сограждан принципов и идеалов великого Домостроя.
Излияния на свой собственный счет (хотя они тоже присутствовали) он скромно опускал (хотя… гм… приятно-с… приятно-с…). Не в них же дело! А в том, что все три автора, такие разные и такие в некоторой степени неожиданные, самым высоким образом оценили достижения их семьи на это славном поприще. Он еще мог ожидать письма от Нила Евграфовича, но совсем уж не ожидал ни от графини Р., ни от купца Ипатьева… Конечно, главной героиней, бесспорно, была Машенька-младшая, которой все три автора без тени сомнения отдавали пальму первенства как на прошедшем рауте, там и в будущем. Так сказать, авансом. Но героиня героиней, максимальное наслаждение Евгению Венедиктовичу все-таки доставляли восхваления правильности и истинности избранного пути, а также той принципиальной и верной позиции, которую занял он, как глава семьи.
Машенька-старшая тоже благосклонно приняла этот пункт посланий, который разнился по форме и велеречивости (в зависимости от автора) и был един по сути. А дело было в том, что…
Нет, конфликта, конечно же, не было. И Евгений Венедиктович даже без поддержки со стороны авторов писем, не сдвинулся бы со своих позиций. Тем не менее, когда во второй четверке девушек главная (как выяснится несколько позже) соперница Машеньки, Елена из семьи Гр-вых, начала кричать буквально со второй дюжины, мнения зрителей разделились строго поровну. Не помогло даже авторитетное мнение Нила Ефграфовича, который явно указал на то, что крики девушки носят несколько демонстративный характер и вовсе не могут быть признаком ее слабости или невозможности продолжать порку.
Причем он даже вынужден был обратить внимание собравшихся на некоторое несоответствие между тем, как лежала на скамье девушка и тем, как звучал ее голос. Лежала она действительно отлично, нисколько не боясь упасть с намыленного ложа наказания, извивалась свободно сильно и даже ревниво следившая за ней Машенька-старшая вынужденно призналась сама себе: девушка более ловка и тренирована, чем Машенька.
Когда выяснилось, что половина за то, чтобы отказать Елене в возможности показать свое искусство в дальнейшем, а ровно столько же за то, чтобы продолжить, все взоры обратились к Евгению Венедиктовичу. Собравшиеся, люди достаточно опытные и внимательные, не без оснований полагали, что вопрос с Еленой — это вопрос с будущей соперницей Машеньки. Понимал это и Евгений Венедиктович, но Машенька-старшая получила еще один прекрасный повод гордиться своим супругом и главой семьи.
Совершив легкий поклон Нилу Евграфовичу и главе семейства Гр-вых (тот с деланно-равнодушным лицом сидел подле свой дородной супруги), Евгений Венедиктович прокашлялся и неожиданно сам для себя сказал ясно и коротко. (Неожиданно не в смысле решения, а в смысле — коротко и ясно…).
— Досточтимые дамы и господа, соратники! Не секрет, что один из главнейших устоев и идеалов нашего великого дела — это не только безусловная и абсолютная Власть главы семьи или дома, но и безусловное этой власти подчинение. Подчинение принципам и духу! А безусловное, истинное, полное подчинение немыслимо без искренней радости домочадцев иметь возможность к настоящему Искуплению! Мы видим эту радость, эту искренность у прекрасной девушки по имени Елена. Я даю свой голос… нет, право же — я настаиваю на том, чтобы она осталась на своем ложе искупления и показала нам всем, насколько мы были неправы, ошибаясь в мыслях о ее слабости или неполной понимании истинного значения нашей Идеи!
Благодарный тост главы Гр-вых — это конечно, позже. Равно как и милейшая улыбка его супруги, словно невзначай пожатая рука, фейерверк комплиментов обоим Машенькам и настойчивое приглашение погостить всенепременно и как можно раньше — у нас еще чудеснейшее имение в самой Тавриде, там чудесно! Вы сами увидите, насколько там чудесно!
Все это — потом, а Елена… Как и следовало ожидать, она поняла, что «из ничего» создала всем (и самой себе) проблемы и не только укротила укротила свой нежный, звонкий голос, но и…
…Евгений Венедиктович видал у одного из вельможных друзей, за изящным, но стальным решетчатым забором, привезенную из Индии огромную черную кошку. Очаровательный перелив мускулов, непередаваемая грация движений и негромкий, то ли предостерегающий, то ли просто из глубины кошачьей души вырвавшийся рык. Вот примерно такой пантерой и показалась ему Елена на третьей и четвертой дюжинах. Не потому, что играли на спине и возле лавки ее длинные иссиня-черные локоны. Она больше не кричала и не стонала. Она двигалась, буквально отдаваясь прутьям и скорей не от боли, а от нахлынувших на нее чувств мелодично… рычала. Как сочетать «мелодичность» и «рычание», понять было трудно, но ощущения создавались именно такие. Именно чувственные — некоторые дамы, наиболее впечатлительные и понятливые, даже изволили явно покраснеть, когда грудной стон-рычание девушки становились совершенно откровенными, да еще сопровождаемые таким извивом тела, что …
Да, мы уже говорили выше — двигалась она вообще непередаваемо. И лишний раз напоминать об этом не будем — в присутствии Машеньки-старшей. Дядюшка Григорий свое мнение уже высказал, не очень смутившись как раз ее присутствием — но усатому забияке дамы прощали и не такое. Мы же, как люди культурные и цивилизованные, ограничимся лишь сутью сказанного: Е…! Ну, е…ть!!!! трах… туддыт еттить… семь раз… обокнч… Ну, даеееет девка!!!
Почему Машенька позволяла Насте спорить с ней, сказать было трудно. Вообще ей иной раз казалось, что она полностью попала под влияние этой крепенькой, как лесной гриб-боровичок, полногрудой девки. Не во всем, конечно, но… Но в некоторых делах Настя понимала даже поболее милой маменьки — как вот сейчас, выслушав сетования Машеньки-младшей на некоторые недостатки фигуры. Да и говорила она вовсе не так, как привыкла слышать в таких (кстати, довольно редких в силу интимности случаях) от Машеньки-старшей. Маменька, понятное дело, никогда бы не позволила себе настолько прямо заявить, что «не городи дури, барышня! Очень у тебя красивая п…! И волосики курчавенькие, и срамничок в самый раз, горошинкой! И губки с бархатцей!.. Говорю, очень даже миленькая!» Машенька зарделась, потом зарделась еще раз, а потом упрямо пождала губы: (не те, право дело! ну что за мысли, г-да читатели! Те вообще поджать мудрено!)))):
— Великие искусницы греческих гетайр знали травы, которые позволил делать их тугими и выпуклыми более, чем дано природой!
— Фу! Нашла у кого спрашивать! Чего твои гетары понимают! У нас знаешь каки травы есть? Тебе и не снилось… А насчет тугих… Вот дурья башка у тебя, барышня! Нашла об чем печалиться. Луковицу пополам и свеженьким натереть! Почаще делать — и припухнут, и тверже станут! Как вот бог свят говорю!
— Лу-у-уком? — ужаснулась Машенька.
— Ох, мы же баре, мы же балованные, мы же в рот миндальные конфетки кидаем… Чего там тебе, дышать на кого, что ли? Опять же это не перед ТЕМ, это просто для тугости…
Насчет того чтобы «перед ТЕМ», Машенька вообще была к беседе не готова. Даже мощный авторитет Насти не мог сдвинуть ее с точки приличия — залившись румянцем окончательно, Машенька отложила дискуссию до лучших времен. Даже про лук временно забыла, тем более, что впереди ждали дела не менее важные, чем крепость и выпуклость… Ну вы поняли…
Сейчас нужно было думать о крепости других выпуклостей — каждый вечер Настя своими сильными руками разминала ей спину и все тело, особое внимание уделяя как раз им. Так мяла, что Машеньке казалось — она все еще на лавке под розгами. Сожмет, пришлепнет, отпустит, ладонью как лопаткой кээк врежет! Потом пальчиками быстро-быстро (ночной ветерок называется», потом снова — шлеп! Со стороны это гляделось, наверное, странно — Машенька-старшая, понаблюдав разок-другой за этим «костоправством», неуверенно заметила:
— Ты как будто тесто месишь…
— А как же! — откинула прядь со вспотевшего лба Настасья. — Правду изволите говорить, матушка-барыня. Тесто и есть. К зиме сами велели, чтобы пирог был что надо! Покруче замесим, меньше подгорит!
Проверив это на себе, Машенька-старшая охотно позволила Насте и дальше «месить тесто» — или шлепала ее не так рьяно, как дочку, или поопытней была, или еще что, но расслабленное блаженство Машенька-старшая испытала, словно после хорошей бани. Тем более, что дело действительно было в бане. Истомленная, распаренная, душевно исхлестанная в две руки вениками, нашлепанная и намассированная Настей, Машенька-старшая устроила Евгению Венедиктовичу такую субботнюю ночь, что тот к двум пополуночи был едва живой.
Так и хотелось его самого отправить под крепкие ладошки Насти, но… Но вместо этого, не смущаясь аж четырьмя тройниками свечей, она решила использовать ладошки свои собственные. Нет, упаси боже, шлепать главу семьи она и в мыслях не держала (впрочем, оставим ее мысли и зад Евгений Венедиктовича в покое…), но ведь можно не только шлепать! К половине третьего Евгений Венедиктович вполне даже ожил, а к четырем, все-таки загасив подглядывающие свечи, Машенька-старшая устроила ему совершенно колдовское действо, в момент которого отвечать на сладостные возгласы супруга не могла. Язык и очаровательный ротик были заняты совершенно другим делом, которое… Которое при здравом рассуждении вполне можно было счесть достойным ответом как раз на эти стоны и возгласы. Или их — на него? Ой, да какая разница…
Конечно, сразу доступ к телу Машеньки-младшей Настасья не получила. Это не было вопросом доверия — после «раута» дочери следовало отлежаться, прийти в себя. Давно знающий их семейство доктор А., приглашенный к Машеньке сразу после возвращения, пребывал в некоторой растерянности. С одной стороны, ничего такого ужасного на теле Машеньки он не обнаружил — да понятное дело, что пять дюжин розог, тем более вовсе не с плеча, не с такого уж сильного замаха, для крепкой девушки… Нет, не фунт изюму, но вполне сносно. Квас тоже не вызвал сильных последствий — от соленых розог рубцы вздувались и горели куда пуще. И всю внезапную (для такой вполне средней порки) слабость Машеньки доктор справедливо списал на нервы. Прописав успокаивающие капли и несколько притираний на тело, доктор откланялся. Он не было посвящен в состоявшийся раут и потому совершенно искреннее не мог понять, что же так сильно могло взволновать его пациентку. Но душевные болезни были не его профилем, посему он дал несколько общих душеспасительных советов и был с почетом возвращен в присланную двуколку.
Справедливости ради отметим, что и Настасья появилась возле Машеньки не сразу. Лишь на третий день по возвращению из имения Пал Платоныча ее привез специально задержавшийся там слуга — трудно сказать, какие уж там дела не позволили Пал Платонычу отпустить ее сразу же. Не ради же трех дюжин плетей, которые он ей дал самолично, стоило задерживать столь любезно сделанный лучшему другу, Евгению Венедиктовичу, чисто никчемный подарок!
Тем не менее, в очередной раз исцарапав крепкие груди и живот о шершавый столб слева от сенного сарая (порол ее Пал Платоныч именно там, длинным секучим арапником), Настасья уже на второй день порывалась ехать к новым господам и в конце концов предстала перед очами Евгения Венедиктовича и Машеньки-старшей.
Идея забрать Настасью родилась у обоих Машенек сразу — у одной от благодарности, у второй от любопытства, а глава семьи очередному милому капризу и не противился. Решить этот вопрос с Пал Платонычем тем более труда не составило — тот поначалу даже не мог взять в толк, о ком говорит гость и зачем ему понадобилась та девка. Но потом махнул рукой, дал согласие, и затем отмахал тридцать шесть арапников (чтоб рука на память засела!) и забыл о том, что жила на свете такая девка — Настаха.
Машенька-старшая оказалась довольна и беседой (целых несколько минут!) и тем более — более тщательным личным осмотром путем полного раздевания и ощупывания тела. Даже при касании свежих, еще не подживших рубцов от арапника, девка молчала, только слегка ежилась. И вскорости труд по притираниям, омовениям, причесываниям и прочим «…ям» Машеньки-младшей полностью лег на плечи Настасьи. Плечи были крепкие — такие девки под коромыслом не гнутся…
Но самым-самым главным было, конечно, не крепкое тело новой девушки и даже не просьба благодарной Машеньки забрать ее от Пал Платоныча. Мало ли хороших девок в своих именьях и мало ли что попросит в горячечных стонах пусть победившая, но все-таки еще не полноправная Машенька. Главным были буквально пара слов, которыми она ответила на вопрос Машеньки-старшей: зачем подсказывала и помогала дочери.
— Она в верном домострое толк понимает. Это когда не дуром, а по-отечески… Вот потому и помогла…
Молча слушавший вопрос-ответ Евгений Венедиктович аж крякнул, зашарив в поисках трубки и про себя решил — уж кто-кто, а эта девка непременно попадет в его дом.
Так оно и вышло.
Однако зачем нам Настасья? Оставим ее в работе над Машенькой и вернемся к персонажу, который уже сыграл в нашей истории некоторую роль и явно намерен сыграть еще большую…
Итак, она звалась Елена. Решение Евгения Венедиктовича, который фактически единоличным голосом вернул ей право на «состязание» и практически дал серебряный венок было для неожиданностью лишь отчасти. Уже очень давно Елена, (тогда, в те незапамятные времена годичной давности, еще не Елена, а Леночка) убедила себя, что победит любую соперницу. Это понимание пришло действительно год назад, когда на правах несмышленой гостьи, якобы державшейся за подол маменьки, она впервые попала на такое же действо Посвященных.
Даже Нилу Евграфовичу не пришло бы в голову, что неотрывное внимание юной девочки к тому, что происходит — не признак страха или волнения, а довольно холодный и относительно трезвый расчет. Она видела и подмечала все — и как мылится лавка, и где стоят «воспитатели», и как ведут себя девушки, и даже то, с какой стороны на них плескают квас прислужницы. Не знал Нил Евграфович и той маленькой тайны, что уже целый год юная Леночка сама приходит в родительские комнаты с длинными пучками тугих прутьев, иногда пугая своим появлением и маменьку:
— Ну как же, Леночка, тебя ведь только третьего дня пребольно секли!
Леночка молчала, упрямо протягивая розги и глава семейства, лишь для вида сдвинув брови, охотно принимал их для немедленного использования.
Но чтобы лишний раз не отвлекать от хлопот по хозяйству дражайшую супругу и маменьку, они с Леночкой стали все чаще проводить воспитательные часы в особой комнате. Леночка сама взяла за правило никогда не входить в эту комнату одетой — для чего пришлось выделить еще одну небольшую комнатку, где оставались ее платья и где находились запасные рубашки, сорочки и прочие вещички, которые бы тоже не нужны, не будь в доме слишком много лишних глаз. Языки вырвать-то недолго, однако Гр-ва старшая была охоча до всяких приживалок и сенных девок — плодились они в доме быстрее, чем глава семьи выгонял обратно на птичники и прочие скотские дворы…
Как мы уже просветили читателя, в эту комнату Леночка входила совершенно и безусловно обнаженной, и весь путь до ложа наказаний, сразу же после поцелуя строгой руки, обычно проделывала на коленях. В этой комнате можно было вовсе не смущаться ни слов, ни жестов, ни движений тела — более того, чем больше она двигалась, тем звонче постегивали по телу розги или короткий арапник, тем выше взлетал ее голосок в сладострастных стонах наказания.
Что и как происходило у первой четверки девушек, Елену почти не волновало. Из коротких реплик отца она поняла, что там у нее соперниц нет. Разве что победившая Машенька, но…
— Но и она… Нет, не то! — категорично подытожил попытку «оценки» глава семьи. — А вот ты…
— А ты была слишком хороша. Слишком! Что и вызвало такое недоразумение.
— Надеюсь, я буду за это примерно наказана?
— Безусловно! Но дело не в этом… Не все еще могут понять, насколько ты поднялась выше остальных и я просил тебя не демонстрировать этого слишком явно… Ты ведь понимаешь, о чем я?
— Да… Да!
Елена убрала ладони, прикрывавшие ее лоно (разговор происходил в той самой комнате и она была, как известно, обнаженной и стояла на коленках) и неторопливо скрестила их над головой. Слегка раздвинутые колени позволяли видеть все, что было нужно — но даже плотно сдвинув их, девушка не спрятала бы предательски вспухших сосков на высокой, классических форм, груди.
— Вы об этом, папенька? — вопрос прозвучал только тогда, когда она убедилась — ни возбужденное лоно, ни припухшие соски не остались незамеченными и непонятыми.
— Именно об этом, — сдержанно кивнул глава семьи.
В этой сдержанности было для Елены больше укоризны и больше вины, чем даже в «горячей порке», когда ее секли на ворохе крапивы розгами из кипящего ведра. Эта сдержанность и некоторая отстраненность лучше всяких слов говорили Леночке — ею недовольны… Она не получит сегодня ничего, кроме ненасытного наслаждения болью — ничего, ни его рук, ни губ, ни ласк…
Она знала, что такие осуждающе-холодные решения он никогда не менял, как бы ему самому ни хотелось приникнуть к этому волшебному телу, как ни звало его это тело, мечущееся под прутьями или плеткой, чтобы потом метаться в стонущих огненных объятиях. Знала, но все призывно шипела и стонала сквозь сжатые зубы, сидя на острой доске «злой кобылы»:
— Мне… не нужен… ихний… венок… мне нужны… вы… никто… не нужен… я хочу-у-у…
Лишь когда отдельные слова перешли в трудные, прерывистые стоны, а треугольник «ложа» (гм… сидения?) потемнел от влаги, на тугие бедра прелестницы наконец-то легла острая плетенка арапника…
Наивный Евгений Венедиктович старался, как мог. Изо всех сил выискивая хоть какие-то причины для наказания Машеньки, как можно дальше гнал от себя мысль, что каждую субботу она идет к лавке вовсе не для того, чтобы позже встать с нее под золотой венок. Старательно поддерживая его в мысли правильного воспитания, как могла искала причины и Машенька-старшая. Захваченная вдруг непонятным чувством сплошных проступков, о которых раньше и не догадывалась, сама каялась в явных и тайных грехах Машенька. Хватало ума смолчать и Насте, салфеточками отмачивая исхлестанное тело юной барышни — да ну их, со всякими венками… совсем заполосовали девку, а тоже мне — умные, баре, по-отечески! Тьфу ты…
Но это она скорее ворчала — не так уж, чтобы и исполосовали. Отчаянно краснея и стесняясь, князь Сашенька принес Евгению Венедиктовичу где-то с корнем вырванную страницу жизнеописаний некоего гарема. В том гареме прекрасных дев секли через мокрую шелковую ткань, что не повреждало кожи — и в ближайшую субботу, прищуриваясь с непривычки, Евгений Венедиктович опустил розги вместо белого тела Машеньки на снежно-белое полотно шелка. Шелк изумительно обрисовал ее круглый зад, снежно-белым он был только на сухих краях, а мокрый на мокром на теле Машеньки, он был еще прозрачнее, как будто его не было вовсе и эта картина… гм… Она была настолько неожиданна и настолько «гм», что на этот раз уже не Машенька-старшая, а сам Евгений Венедиктович устроил супруге ночь грез и стонов, заездив свою прекрасную гурию до утомленного, радостного хрипа.
Это было так «гм-м!», что с перерывом почти что в полгода (после последнего внушения!) в супружеской спальне тоже раздался короткий стон розги и Машенька-старшая отдалась ей со всем пылом и страстью, торопя вспышки боли — быстрее, быстрее, пусть сильнее, но быстрее, и снова — в жаркий поединок тел. Такой жаркий, каким он не был уже давно…
Наивная Машенька-старшая проводила время с дочерью в специально оборудованном зеркальном зале — холодно-сдержанная танцовщица из столичной труппы до соленого пота гоняла дочку у горизонтального бруса, репетируя особо грациозные, по ее мнению, па. Холодно-сдержанной, несмотря на щедрую плату, она стала после того, как на второе или третье занятие Машеньку вывели к ней совершенно обнаженной. Интенсивность занятий не уменьшилась, но отказ Машеньки от совершенно явных намеков и прикасаний наставницы и вызвал эту отстраненность. Между тем, оглядывая и ощупывая тело ученицы, наставница аж зубами скрипела: ох я бы ее!… Но отказ Машеньки был настолько категорическим и гневным, что приходилось использовать язык по прямому назначению и радоваться, когда после ее наветов и замечаний на теле воспитанницы появлялось еще больше свежих полос.
Наивный дядюшка Григорий тоже порывался всячески помочь — но его по вполне понятным причинам не допускали ни в зеркальный зал на «искусство движений» (что его несказанно досадовало…), ни естественно в Машенькину спальню, когда ею занималась Настасья (ну, туда он кстати и не порывался. Не дурак. Иногда…).
Зато все, что мог, он делал в тех случаях, когда утомленный трудами или занятыми написанием текстов Евгений Венедиктович просил его «оказать посильную помощь» и дядюшка дорывался до розог и Машенькиного тела.
Первый раз его ужасно удивило и даже огорчило пояснение о мокнувшей в тазике шелковой простынке. Но когда он увидал, какой вид получался при ожидании порки, и при самой порке, в ближайшем магазине изысканных тканей была приобретена почти целая штука голубого и белого шелка. Две «спальные» девки дядюшки Григория поначалу подумали, что барин им такие гостинцы дарит, но тут же ощутили, для чего и как эти гостинцы пользуются. Одна, правда, была похитрей — ненароком одну простынку вроде как порвала, дядюшка Григорий щедро заменил на новую, даже не догадываясь, какой сарафан скроила себе потом страдалица, слегка привставая с табурета (ох и выдрал, старый черт!) за старательным шитьем…
Дядюшка Григорий старался истово, как мог и как умел. Простыночка мешала сделать только одно — самый разлюбезный ударчик «под самое-самое», но и такой сладостный «брык» у Машеньки больше глаз не радовал — она стала действительно двигаться как-то по-другому. Не сказать, чтобы хуже, нет — наоборот, грации у милой девочки куда как прибавилось, однако…
Однако неискушенный в словесных баталиях дядюшка Григорий, так и не найдя нужного слова «непосредственность», просто махнул рукой и стал старательнее махать розгами.
Пусть не такая наивная, но свято верившая в барышню Настасья тоже как могла вносила свою лепту. Не только ежевечерним массажем и прочими притираниями-увещеваниями-милованиями. Присаживаясь на корточки у изголовья скамьи, где лежала секомая барышня, она коротким шепотком подсказывала, насколько широко или наоборот узко изогнулась на скамье тело, насильно разжимала сомкнутые кулачки Машеньки, заставляя ее держать ладошки к лавке и создавать лишний «зацеп» при движении по этому противному мылу, прибирала с лица волосы, пошлепывала по щекам, когда Машеньке становилось трудно отлеживать пятый-шестой десяток (сечь стали уже без перерывов, на терпение и выносливость). Про мыло даже говорить не надо — даже старая хозяйка Никодимовна, вообще никогда и ни на что не обращавшая внимания, стала ворчать — ну куды им столько мылу! Ведрами ведь переводят! Жрут они его, прости господи, его, што ли…
С утра так завьюжило-запуржило, что несколько саней с гостями пробились только к обеду. Это не особо расстраивало остальных — Нил Евграфович для тех, кто успел вовремя, в качестве аперитива перед главным блюдом приготовил две новинки. Была показана порка «суровым вервием» — старательно наряженный в боярский кафтан мужик, про себя кляня долгие рукава и жесткий воротник, столь же старательно и размашисто порол тяжелой, в два пальца толщиной, веревкой трех домочадцев. В роли домочадцев выступали, как и положено, по возрастам — девочка от силы лет двенадцати, тоненькая, с двумя косичками, которая отчаянно виляла и била задом, зажатая головой меж колен «боярина». Вторая, лет осмьнадцати, была демонстративно выпорота тем же вервием на широкой деревянной скамье. И если первой дали всего дюжину ударов (толстая веревка даже при таком малом числе наделала на ее теле мрачных петель и полос), то вторая истошно причитала уже под тремя дюжинами. Мужик не свирепствовал, но и не жалел — порол так, что тяжелый конец вервия приплющивал голый зад девки при ударах и при случайном рывке на себя мог вполне сдернуть ее оттуда…
Соответствовали и комментарии к действу, как-то: «Суровым вервием негоже по спине и пояснице бить, дабы не было нутряной беды», а также по плечам, потому как при сильном ударе дух занимает и поротая не может голосом прощения испрашивать…»
Третья порка с использованием «сурового вервия» (его суровость, мы совсем забыли привлечь внимание — заключалась во вплетенных в веревку прядях конского волоса) должна была состояться потом, на закуску — там предстояло домашнее наказание неверной жены, привязанной к кровати с широко разведенными ногами. Наличие среди приехавших гостей нескольких явно несовершеннолетних девиц исключило этот показ прямо сейчас, хотя на всякий случай уже было приготовлено и украшенное всяческими рушниками и перевязями «супружеское» ложе, а мужик был в готовности исполнить как долг экзекутора, так и долг супружеский… Причем последнее его привлекало больше — отчего он, собственно, так и старался.
Упорство гостей, пробивавшихся сквозь снежные заносы (точнее, их возниц, стращаемых всеми земными и небесными карами) все-таки возымело действие. К обеду собрались все приглашенные и второе блюдо-новинка, припасенное премудрым Нилом Евграфовичем, пока осталось невостребованным.
Даже Евгений Венедиктович не догадывался, что там в двух увесистых кожаных саквояжах и отчего так испуганно выглядит еще одна девушка, ожидавшая своей очереди недалеко от властной руки Отца отцов Домостроя. Да и не до саквояжей ему было. Не волновало показанное даже дядюшку Григория, тем более что супружеское ложе пока осталось девственно заправленным и выровненным. Не волновало Машеньку-старшую, Настю и тем паче Машеньку-младшую.
Из всех названных в общем зале были только двое: Настя коротала время в провонявшей лаптями людской, кусая кулачки и прислушиваясь к тоненькому пиликанию музыки, что доносилась из главной залы. Когда начала истошно вскрикивать под «суровым вервием» вторая «показная» девка, Настя напряглась было, потом успокоилась — не Машенькин голос, да рано еще…
Не было в зале и дядюшки Григория — он выступал в роли посаженного отца, то есть должен был вывести в зал переданную ему одну из двух виновниц торжества. То есть, конечно же, Машеньку. На этот раз ему не придется самолично показывать гостям ее умения и выносливость, послушание и веру в святость идеалов — двое в глухих масках, обнаженные по пояс, картинно подбоченившись, стояли у стены, не принимая участия ни в общем разговоре, ни в закусках, ни в легком вине.
Кто они и что они, никто не знал — да никого это и не интересовало. Достаточно было слова Нила Евграфовича о том, что эти двое «могут, умеют и моей властью — ДОПУЩЕНЫ».
Образовались, на этот раз совершенно явные, группки зрителей, которые не вели себя как на скачках лишь потому, что ставить какие-либо денежные ставки на девиц высокого происхождения было бы просто пошло. Ставки здесь были другие — связи, разговоры, будущий авторитет «а я что вам говорил?» и «мне доподлинно известно, что дочь Гр-вых тренировалась нагая на морозе…». Как и в прошлый раз, явного перевеса в этих группках не наблюдалось — причем некоторым было глубоко все равно — Машенька или Елена, важно было само действо. А некоторые приставали к той или иной группе просто из вредности — как тот же Бернгардт, получивший от купца обидный отказ в поставках леса и в отместку примкнувший к группе Гр-вых.
Они даже расселись справа-слева от привычно восседающего на возвышении Нила Евграфовича — в центре каждой, как по уговору, оказались супружеские пары, окруженные самыми близкими соратниками. Гр-вых окружали Н-ские, упомянутый баронет с «потенциальной невестой» (тьфу ты, орясина нерусская — новую ведь притащил!), еще несколько влиятельных особ. А возле Евгения Венедиктовича с Машенькой, тесно сплотившись и забыв возможные обиды, шумно сдвигали кресла графиня Р. с дочерью, Пал Платоныч аж с тремя спутницами — супругой, потом Лизой и младшей из дочерей, и многие другие ценители, которым так понравилась очаровательная непосредственность Машеньки.
…Зачем было ломать природу? Ну зачем вам были эти шелковые простынки, эта сухопарая балерина со своим занудными «па-де труа»? Зачем заставляли Машеньку нараспев, глуша стоны, считать выданные розги? Зачем до волосочка тренировали движение бедер на полотне скамьи? Зачем натирала мозоли старательная Настя, массируя тело своей подруги-барышни? Эх, вы… пред зрителями очаровательно, восхитительно изысканно лежала не юная девочка, отчаянно боровшаяся с розгами, болью, стыдом и стоном, а вышколенная фигурка для розог. Повторимся — она лежала прекрасно! Она двигалась изумительно! Она стонала превосходно! Она изгибала тело невероятно сладостно и ровно, она пела под розгами громко и звонко!
Но это была вовсе не она. Не та Машенька, которую так ждали истые ценители отчей порки, которые за каждой судорогой голого девичьего тела могли прочитать, словно целую книгу порки, боли и искупления…
Это понял даже страстно обожавший свою Машеньку дядюшка Григорий, густо крякнувший в кулак на третьей перемене и отошедший к занавешенному темным драпом окну.
Это чисто женским чутьем поняла Машенька-старшая, поняли Гр-вы, удовлетворенно переглянувшиеся на середине третьей дюжины. Это поняли скорбно покачавшая головой графиня Р. и даже ее дочка…
Понимала и Настя, уже заплатившая в темных сенях барского дома за право приникнуть к махонькой щелочке в дверях, торопила сопящего дворецкого, подмахивала навстречу — вот хрен ненасытный, давай быстрей… Я потом еще приду, только давай быстрей, мне туда надо…
Понимание росло, но…
Но по всем правилам, по всем внешним признакам все было в порядке установленного — обе девушки еще могли продолжать, еще могли терпеть, ни одна не показывала явной усталости или страха.
Три дюжины позади… И симпатии многих, чаша весов — все явнее, все ниже в сторону Елены, которая с первой же секундочки, с первой розги и не собиралась скрывать своих на стоящих неподдельных чувств. Уже на второй дюжине она развела ноги, едва не обнимая ими полотно скамьи, приподняла бедра, почти без рывков приняла несколько розог и, вскинув голову, сквозь сладостный туман в глазах неторопливо, даже не в такт ударам, провела язычком по припухшим губам. Это было непристойно, это было вызывающе, это было… Да, совершенно бесстыдно, но…
Но все это было так чисто в своей непристойности, так бесстыдно в искренности, так вызывающе открыто, что никто возражать не стал — одна девушка старательно и послушно играла под розгами, а вторая старательно и открыто отдавалась им.
Понятно было, что они выдержат и четвертую и пятую дюжины — взмах руки Нила Евграфовича, и бадейки с розгами были заменены на припасенные заранее. Поставили у изголовья.
В нос Машеньке ударил вроде бы знакомый запах… Точно! Пиво! Терпеть его не могла… Но она даже не догадывалась, что это имбирное пиво было бы невозможно взять в рот — даже если бы его любила — оно было горько-соленым и буквально огненным на вкус. Соль и заморский перец в маленьких огненных стручках…
Эту адскую смесь сейчас разбалтывали тяжелыми, насквозь промоченными прутьями те двое, в масках.
Короткий взгляд Нила Евграфовича в сторону Евгения Венедиктовича. Согласие. Такой же взгляд в сторону Гр-вых. Едва скрытое торжество в согласии.
Первый удар. Темнота в глазах, как со стороны чужой, тяжелый стон. Намертво, насмерть стиснутый зад. Ногти, впившиеся в кулачки. Слева — животное и страстное мычание соперницы…
И свистящим шепотом, скользнувшим по залу, в напряженной тишине второго замаха розог:
— Машка, не играйся!
Мало кто услыхал этот отчаянный шепот в дверную, на пол-пальца открытую щель. Мало кто заметил, как за волосы отволок от двери Настю взбешенный таким предательством дворецкий. Мало кто вообще понял, что произошло, и почему так изменилась Машенька.
Нет, она не закричала. Она не рычала, как Елена, не выставляла напоказ и под ужасные соленые прутья «самое-самое», она не виляла размеренными движениями, не прижималась ровненькими ладошками к скользкому полотну лавки. Она снова стала сама собой, снова забилось на скамье откровенно мучающееся, ошпаренное розгами голое тело, снова зазвенел отчаянный от невыносимой боли голосок, снова кусочками отрывались слова-просьбы «Больно!», снова почти на грани падения билась на скамье, совсем по-настоящему, честно и откровенно принимая порку. Нет, не порку — Наказание, в котором искупала сейчас все эти никому не нужные тренировки, всю игру, всю заученную размеренность движений. И захватила, заворожила этим зрелищем всех — даже глава Гр-вых, нервно, почти до крови прикусив губу, впивал каждое ее движение, которых уже нельзя было добиться от жадной на боль и страсть Леночки.
В этот вечер не расходились и не разъезжались долго. Вовсе не из-за метели, которая утихла давным-давно. Вовсе не из-за обещанных Нил Евграфовичем показных новинок. Даже пили как-то смирно, без гусарских выходок и лишнего словоблудия. Переглядывались, ласково трепали по зарумянившимся щечкам дочерей, торопились уважительно чокнуться с Евгением Венедиктовичем и припасть к ручке Машеньки-старшей.
Гордо и величаво двигался среди своих соратников Нил Евграфович, пока и не помышляя о новинках и забытом «супружеском ложе». Та Машенька, тот цветочек, в который он так верил, исполнила его самое сокровенное желание — показала, что никакие ухищрения не скроют истинного духа и сути правил, ради которых готовы бороться все они…
Он только на несколько минут вышел из зала, пройдя в пристроенный сбоку один их своих кабинетов. Там под присмотром здоровенных слуг дожидалась Настя.
— Ты чего же это, а? — приподнял пальцами за подбородок. — Ты знаешь, что за такое будет? Засеку ведь… насмерть засеку!
— А вы чего? — дернулась, упрямо в глаза глянула. — Сами же говорили, чтоб по-настоящему… А сами чего?
— А чего я? — опешил не от рывка, а от слов Отец отцов.
— Устроили тут… мыльную оперу… так не по правде было!
— А потом что, по правде стало?
— По правде! — с вызовом, все так же глаз не опуская.
Крякнул старый лис.
— Лексей!
— Я тут, ваше сиятельство!
— Кошель!
Загреб не глядя, протянул Насте монеты:
— Отдариваю! За смелость!
— Благодарствуем, — низко, в пояс, денег не коснувшись.
— Отчего не взяла?
Хитер лис. Да правда, она завсегда правда:
— Не можно мне. У меня своя хозяйка. И отдарит, и накажет.
— Ну так иди к ней… Иди, чего стоишь столбом!
И не удержался все-таки, пришлепнул по круглому заду, когда мимо него скользнула из кабинета.
Июль 2007 г.