После того, как он расписался в третьей (и последней) книге для посетителей, Генриха Фридманна наконец допустили к заключённому. Охрана и меры предосторожности в тюрьме (и месте заключения человека, которого он должен был с минуты на минуту увидеть) были беспрецедентными, заметил он, но и это было вполне понятно, поскольку направлены они были не на обычного рядового преступника, но эсэсовца высшего ранга из всех, кого союзникам удалось поймать живым.
После того, как охранник открыл дверь в камеру, Генрих не мог не заметить, насколько же заключённый изменился. Он больше не выглядел как грозный лидер СС, которого сам Гиммлер страшился всего год тому назад; да и на «эксперта по газовым камерам», как британские газеты его с лёгкостью окрестили, он совсем не походил. В нём не осталось ни капли враждебности, напротив, казалось, что он был искренне рад увидеть своего посетителя. Генрих улыбнулся ему в ответ и крепко пожал его руку.
— Фридманн, из всех людей тебя я меньше всего ожидал увидеть. Но я всё же рад, что ты зашёл. Иногда они меня тут оставляют одного на несколько дней; мой врач, и тот не хочет со мной разговаривать, если я не нахожусь в полумёртвом состоянии.
Генрих усмехнулся и неодобрительно покачал головой.
— А ты сильно похудел. Тебя что, совсем тут не кормят?
— Кормят. У меня аппетита нет.
Они оба замолчали на какое-то время, после чего Генрих, как если бы вспомнив, зачем он пришёл, вынул сложенные бумаги из папки, что держал под пальто и положил их на кровать рядом с заключённым.
— Это всё, что мне удалось достать. Копии твоих переговоров с Красным Крестом, несколько аффидавитов, документы, что ты подписывал, когда был ещё в офисе… Твой адвокат тебе всё объяснит в деталях, он уже работает над оригиналами.
Заключённый только грустно улыбнулся, разглядывая документы.
— Не знаю даже, зачем ты так расстарался, Генрих. Они мне уже давно прямо заявили, что повесят меня, и не важно какой будет исход судебного процесса. Поль мертв. Мюллер и Гиммлер тоже. Я один остался платить по счёту, когда все ушли из-за стола.
Генрих Фридманн только было собрался что-то сказать, но в последний момент передумал. Зачем было пытаться его уговаривать, утешать, когда он сам прекрасно понимал, что тот был прав. Судьба его уже была предрешена, и даже если сам господь всемогущий сошёл бы с небес, чтобы свидетельствовать в его пользу, они и тогда бы его повесили. Просто потому, что кого-то надо было повестить. Потому что кто-то должен был ответить за все преступления, совершённые верхушкой бывшего рейха.
Не то чтобы заключённый был невиновен, вовсе нет. И за большинство преступлений, в которых его обвинял суд, он нёс самую что ни на есть прямую ответственность. Но Генрих всё же был одним из немногих людей, которые понимали его, и если и не искали ему оправданий, то хотя бы сочувствовали. В конце концов, Генрих и сам был немцем и более того, он принёс точно такую же клятву верности, как и человек, сидящий сейчас рядом с ним. Они оба были бывшими эсэсовцами, братьями по оружию, только вот где-то посередине пути их разошлись, и они оказались по разные стороны баррикад.
— Ей будет приятно знать, что я сделал всё возможное, чтобы тебе помочь, — наконец проговорил Генрих. Человек только кивнул и снова перевёл взгляд на бетонный пол.
— Как у мальчика дела?
— Отлично. — Лицо Генриха мгновенно изменилось, и искренняя улыбка заиграла на его губах. — Только вот растёт слишком быстро. Только недавно начал вставать на ноги и уже бегает как угорелый.
Заключённый тоже улыбнулся, но его темные глаза остались грустными.
— Ты же будешь о нём заботиться, верно?
— Ну конечно, буду.
— Спасибо. За всё.
Генрих кивнул и оба снова замолчали, думая, что бы случилось с ними, если бы война не началась, если бы она не порушила и изувечила их жизни до неузнаваемости, если бы им не пришлось принимать решения под давлением обстоятельств. Что если… Но что случилось, того уже не вернуть, и оба знали, что ничего было уже не поделать.
Оба одновременно заговорили. Генрих знал, что это скорее всего был последний раз, когда он видел человека живым и потому хотел сказать ему как можно больше, и не как заклятому врагу, каким он считал его не так давно, но как брату. Сбросив свои нацистские униформы, они наконец могли оставить позади войну, все её ужасы и разбитые жизни, и прийти к миру друг с другом, раз и навсегда. Оба утёрли по сбежавшей так некстати слезе и, когда слов уже больше не осталось, стиснули друг друга в крепких братских объятиях.
Генрих уже собирался уходить, но в последний момент, уже после того, как пожал заключённому руку, сказал:
— Может, ты хочешь написать ей записку? Просто… ну, ты понимаешь… чтобы попрощаться?
Человек помолчал какое-то время, и затем задумчиво покачал головой.
— Думаю, лучше не стоит.
— Напиши хоть что-нибудь. У неё совсем ничего от тебя не осталось, а эту записку, я знаю наверняка, она будет беречь до конца жизни.
Человек наконец кивнул.
— Наверное, ты прав.
Он сел за стол, взял карандаш в руку, помедлил немного, и затем поднял глаза на Генриха.
— Я не знаю, что ей написать.
— Просто напиши «Эмме, от Эрнста». Она и этому будет рада.
Человек посмотрел на бумагу ещё какое-то время, и начал писать. Генрих нарочно отвернулся, хоть и знал, что вся корреспонденция заключённого проверяется военной полицией. Но он всё же этого читать не осмелился бы. Это было между ними двумя, и его не касалось. После того, как заключённый закончил писать, он сложил бумагу вдвое и передал Генриху. Они обменялись последними рукопожатиями, и Генрих покинул камеру с тяжёлым сердцем и словно постарев сразу на десять лет. По какой-то необъяснимой причине его мучила вина за то, что он-то останется жить, а вот заключённый…
Военный полицейский на первом посту открыл записку без всяких церемоний и презрительно фыркнул после прочтения. Генрих невольно поморщился. Все они открыто выражали свою ненависть к заключённому и не упускали шанса над ним поиздеваться.
— «Спасибо за то, что ты всегда видела во мне только хорошее, хотя я и сам был уверен, что во мне ничего хорошего давно не осталось. Ты единственная женщина, которая знала меня настоящего, я за это я всегда буду тебе благодарен. Эмме, единственной женщине, которую я по-настоящему любил». Ой, Боже! Вы только посмотрите, Ромео опять шоу для судей решил устроить! В могиле уже одной ногой, но всё же не сдаётся.
— Это явно не было предназначено ни для чьих посторонних глаз, — Генрих процедил с едва скрытой враждебностью.
— Да вы его просто плохо знаете. Он прекрасно знает, что мы просматриваем всю его корреспонденцию, вот и пытается тут создать впечатление, как будто он чуть ли не ангел, с неба свалившийся! Только мы-то тоже не дураки. Кому это всё-таки адресовано? — Офицер перевернул записку и посмотрел на имя на обороте. — «Эмма Розенберг, лично в руки». Никогда о ней раньше не слышал. Ещё одна подружка?
Он уже было вернул записку Генриху, когда рука его замерла в воздухе и он снова с недоверием перечитали имя.
— Постойте-ка, а разве Розенберг не еврейская фамилия?
— Еврейская.
— Но… Что же тогда выходит… Он что, с еврейкой… любовь крутил?
— Да, с еврейкой. И не только любовь, у них ещё и сын есть. Эрнст Фердинанд Розенберг-Кальтенбруннер.
Лицо у офицера вытянулось от изумления к большому удовольствию Генриха.
— Он замучил миллионы евреев, а у самого сын с еврейкой?
— Вы всё правильно поняли. — Генрих забрал записку из рук офицера, все ещё пребывавшего в шоке, и убрал её во внутренний карман. — Хорошего дня, офицер.
— Постойте! Вы что, её знаете?
Генрих обернулся и посмотрел офицеру прямо в глаза.
— Да. Она моя жена.